Мужские рассказы - Александр Константинович Белов 8 стр.


— Что же ты меня за подол держишь, если любишь таких, как я? Отпусти. Уйди себе прочь.

— Да я бы ушёл, — отвечает нежить, — но не верю я в твою силу. У тебя порыв. Красивый порыв. Потому ты и совесть вспомнил. Но он пройдёт… Если бы ты мог сейчас представлять себе всё так, как оно есть, как оно есть против тебя, то вряд ли бы воодушевлялся. У тебя рана кровоточит. А до леса так далеко. Скоро ты совсем обессилешь. Так что я не уйду. Да, он прав. За день мне поле не переползти. Собираюсь с силой, переворачиваюсь на бок, подаюсь на ноги. Пошло. Держу тело-то! Шатко, но стою. Вот только голове совсем плохо. Делаю шаг, другой, и голова меня уводит в дым, и тело обвисает и проваливается к земле…

Где это я? Лес стоит чёрный, стоит вороном, не шелохнется. Не по себе как-то. Но вот дымком потянуло из-за деревьев. Шаг проваливается в прелый валежник. Разгребаю ветки, а лес не пускает, упирается ветвистым гольём. Ветки хрустят и ломаются, выдают меня лесной затайке. Вот и костерок в завале. Наши в повалочку. Михалко Мелетич угли разгребает.

— Эй, братцы, — кричу им, — вы что тут осели? А ну айда за мной!

— Ты, что ли?

— Ну а кто ж ещё. Давайте, шевелитесь.

— Погоди. Садись вот с нами. Мелетич, налей-ка ему клюковины.

— Какой клюковины, владимирские в поле!

— И владимирским клюковины нальём, — невозмутимо отвечает мне Рад Плескович, и все тихо смеются.

— Да вы что, с ума посходили?!

— Погоди, будет кричать-то.

Рад Плескович вытягивает губами настой из попойника. Говорит:

— А что, скажи-ка, много там владимирских?

— На мою душу хватило.

— Вот и на наши тоже пришлось.

— Э, да хватит языком травить. Ты, Плескович, хоть и десятник, но совсем, видно, про дело забыл. Пошли-ка.

Плескович смотрит на меня равнодушным взглядом, тихо отвечает:

— Куда ж нам идти теперь, мы своё уже отходили. Это ты ходок.

— Как так?

Смотрю и понять не могу. Плескович стряхнул с попойника последние капли в траву.

— Ведь мы ж убитые все. В один час с тобою. Каждый своё взял. И так уж нас обошли, точно знали наверняка, где наш брат в землю зарылся. Плохой из меня десятник вышел — людей загубил, и владимирцев подсидеть не смог.

— Как убитые? И я, значит, с вами? Я-то как, скажи. Ну посмотри на меня, Плескович.

Он вздыхает:

— Не пойму, то ли тут, то ли там.

Будто глаза обмакнуло слезой. Поплыли рыскачи, с дымом перемешались. А дым отошёл в чёрное-чёрное небо. Нет, это не небо. Это лес склонился надо мной. Вороным крылом запахнул меня. Слышу — ветки хрустят. Идёт кто-то. Я за дерево. Таюсь. Может, владимирские? Идёт прямо на меня. Нет, здесь я открыт, надо в траве затаиться, — вон, что берёзу заворостила со всех сторон. Наклоняться больно, но делать нечего. Трава-то горькая какая. Язвит кожу, точно пожёгой мазана. Всё, теперь затаись!.. И как это ни один сторож не уберёгся. Понять не могу. Высмотрели нас, что ли. Но чтоб всех сразу! Какая-то в этом тайна есть. Не просто так вышло.

— Ну, что неразлучны мы с тобой? — слышу знакомый голос. Опять он. Цепляюсь руками за берёзу, встаю на ноги.

— Выходит, что неразлучны. Твоею волей. И что ты ко мне прицепился?

— Не во мне дело. Смерть ты за собой водишь. Вот и давеча в поле так хватился об землю, я уж думал — всё.

Теперь только до меня доходит, что лес этот вовсе не плод моего воображения.

— Так как же я сюда попал? — спрашиваю.

— Приполз. Без чувств был, но полз. Землю ковырял, как червь.

Я вдруг вспоминаю разговор с Плесковичем. Осторожно спрашиваю своего пастыря:

— А что, скажи, ты товарищей моих забрал?

— Забрал, было дело. Один и охнуть не успел. Другого уговаривать пришлось, вот как тебя. Но он посговорчивее оказался.

— Вот, значит, как. А по какому такому случаю им выпало умереть?

— Да пошто тебе знать? Мёртвые живым своих секретов не выдают.

— Какие у мертвых могут быть секреты?

— Не скажи. Это в миру секретов нет, всё лежит как на ладони. А смерть такое обнажает, благо вы потом вспомнить ничего не можете.

— Вся жизнь человеческая, — возражаю я, — это поиск пути. Пути праведного над праведными или подлого над подлыми. А ты говоришь — в миру всё глазам открыто. Да кабы так было, народ горя не знал. Беда не в том, что человек ни во что не верит, а в том беда, что верит ни во что!

— Ерунда! — противится он. — Для того, чтобы понять мир, не нужно ходить дальше собственного огорода. Истина для вас — приговор или оправдание своих заблуждений. Вы можете убеждать, вы можете верить сами, но это ни на шаг не приближает вас к ней. А почему? Не то ищете. Вы ищете понимаемое вами. Для вас истина понимаема. Это изначальное условие вашего поиска. А если нет? Ведь каждый понимает всё так, как ему свойственно понимать. Ты считаешь это бедой человека, говоря, что он верит ни во что, а я считаю это его свойством. Тогда, когда человек станет верить не в это , может быть он чего-то и уразумеет.

— Вера есть венец человеческого познания, — прерываю его я.

— Абсолютное заблуждение. Верят как раз в то, что не познаваемо.

— Но ведь верят и познают.

— Ты имеешь в виду Бога? Познание Бога — только плод вашего воображения. Эта вера — пример вашей потребности в верховном господине. Назидательном, одновременно жестоком в каре и добром по облику. Ты же не оставил Богу решать свою судьбу. Сам стараешься. Так в чём тогда твоя вера?

Мы идём по лесу. Тишина кругом, даже ветер ветки не забеспокоит. А лес стоит прозрачный, будто в воде отражённый.

— Куда ты путь держишь? — спрашивает мой соглядатай.

— Воды надо сыскать. Родник здесь есть, мы из него воду брали. Вода в нём сладкая, как на земляном меду настоянная. Хоть жар в груди перехвачу.

Ближе к роднику лес загустел. Не пускает. Пробираемся с трудом. Где с подлаза, где с навала. Вижу родник. В овражке, в прелой ольховой пади, вымывает он ручейком скат-дорожку. Ноги разъезжаются, и я лечу вниз, в земляную кашу гнилового листовала и сучья. Какая-то коряга врезается мне в грудь, да так, что от боли свет меркнет в глазах и всё проваливается куда-то.

Тошнотная горечь во рту. Темно, непродышливо. Передо мной женщина. Босоногая, гладкощёкая. Размешивает какое-то варево.

— Ты кто? — спрашиваю.

— Лежи, не вставай. Меня бабушка послала снадобье тебе изготовить.

— Какая бабушка?

— Моя бабушка.

Никак в толк не возьму, что за бабушка такая. Ну да ладно. Бабушка так бабушка. Вижу перед собой молодые, белые руки. Вот они гребут в кузовке пух лебяжий, вот окунают пух в плошку со снятым варевом. И голос оживляет слова заговора:

— Огнь-батюшка! Травка-матюшка! Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Перья распущу, язвы полощу. Немочь — поклевом, нежить — поедом. Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Снадобье она творит без спеха, с разбором, с ожиданием.

— Давай же!

— Стоять оно должно, томиться.

— Некогда мне. Идти пора.

— Толку не будет, ещё не подошло.

Я откидываюсь на лежанку, вздыхаю.

— А кто ты будешь?

— Малашей меня зовут.

— Прямо как дочку мою.

Что-то удивительно знакомое проступает в лике моей берегини.

— Кабы она не была моложе тебя годков на пятнадцать, я бы вас не различил.

Малаша улыбается моим словам, и её улыбка ещё больше напоминает мне о дочери.

— Кто старше, кто моложе — поди разбери, — говорит молодая знахарка и снова берётся нашёптывать заговор. Я тороплю её:

— Давай, прикладывай, будет толк.

Её нежные пальцы подносят жгучую мякину к моей груди. Порезь заязвила, заскреблась болью. Ничего, терпимо. Давай, жги, пробирай до косточек.

— Затянет?

Малаша не слышит, толчёт губами заговор, головой покачивает. Грудину мне стянуло. Во все кровотоки осаживается снадобье. Подпекает, покусывает.

— Теперь упокоить нужно рану, — говорит знахарка. — Да чтоб ветерком не засквозило. А как немножко займётся, можно и солнышком припечь.

— Где ж нынче солнца взять. Солнце теперь упочило, — говорю, а у самого веки слипаются, тяжелеют. Хорошо мне, и боль отступила.

— Только ты не спи, — затревожилась Малаша. Толкает меня в бок.

— Почему ж не спать? Без сна уж почитай три ночи…

— Не спи, нельзя тебе.

— Да как же не спать?

— Он тебя утянет спящего.

— Кто утянет? — не понимаю я.

— Ясно дело кто.

— А, смертный сторож.

Малаша молчит, тихо кивает.

— Откуда ты про него знаешь?

— Бабушка сказывала.

Я вздыхаю. — Не утянет.

Тусклый свет коптильника жёлтым пятном плывёт перед глазами. Стены поползли, затуманились…

— Проснись! — слышу я сквозь сон. Малаша кричит. Превозмогая немощь, открываю глаза. Прямо передо мной две страшные, когтистые лапы. Сразу прихожу в себя.

— Эх, одного мига не хватило, — слышится его голос. Я лежу ни жив, ни мёртв. Чуть в лапы ему не сорвался. Столько времени держался и вот. Переведя дух, поднимаюсь на ноги. В лесу потемнело. Должно быть, смеркается. Удивительно, но грудь не болит, и жара нет. Видно, подействовало Малашино снадобье.

— Эх, одного мига не хватило, — слышится его голос. Я лежу ни жив, ни мёртв. Чуть в лапы ему не сорвался. Столько времени держался и вот. Переведя дух, поднимаюсь на ноги. В лесу потемнело. Должно быть, смеркается. Удивительно, но грудь не болит, и жара нет. Видно, подействовало Малашино снадобье.

Мы шли по древяным заломам, мимо посохших стволов, лежащих на растопыренных ветках, через чахлую поросль и непролазное куставьё. Шли и молчали. Он заговрил первым:

— Ты на меня не злобься. Я своё дело делаю.

— И что это за дело?

— Чистить белый свет от нежити.

— Делай, мне то что.

Под ногами — ягодная засыпь. Ещё не разорённая птицами и зверьём. Он издали смотрит на мои голодные старания.

— Смотри, живот вздует.

— Ничего, кусток оскверню, — отвечаю ему полным ртом ягод.

Сквозь поросль блеснуло закатное солнце. Я уронил лицо в ягодник. Солнце! Только теперь я понял, что живу. Всему вопреки. Вижу этот мир, дышу его воздухом… А в лесу стояли осенины. Поздние, запоздавшие. Холод совсем отошёл, распечатав пахучие застойны. Воздух — хоть ложкой черпай. Десной медовар! Так пахнет только в наших лесах. С горчинкой, с подпалом.

Медленно догорало закатное золото. Ползло по веткам. Уже в сумерках мы вышли на тропинку. Я и не знал, что здесь есть жильё. Лесной кордон. Сырые ёлки расступились и невдалеке показался двор. Он был неказист и едва приметен среди обступивших его еловых громадин. У меня защемило в груди. Случайно посмотрел я на своего пастыря. Его трепещущие одежды развевались точно полотнища знамён.

— Ну вот мы и пришли, — торжественно сказал Ангел Смерти. — Здесь тебя ждёт интересная встреча.

Я перевёл взгляд на безмятежный закуток жизни, к которому вела лесная тропинка. Не верилось, что там, в покое и отрешённости меня ждёт роковое испытание. Что ещё могли означать его слова? Ладно, будь что будет. Я пошёл вперёд. Потянуло дымком. Берёзой топят. Только её дрова дают такой сладкий припашок. Вот уже видно, как из дымового оконца тянется к небу дымок. Кто-то хозяйничает во дворе. Чушки берёзовые рубит. Схоронившись за могучей, разлапистой ёлкой, ухватив рукой ветку, я присматривался к происходящему на лесном подворье. Вот показался человек с берёзовыми околками в руках. Он подошёл к низенькой двери, подцепил её ногой, удерживая свою ношу и повернулся ко мне лицом. Дверь скрипнула, и человек пропал за порогом. Я перевёл взгляд на демона. Тот, видимо, получал удовольствие от того, какое впечатление на меня произвело увиденное.

— А скажи-ка, — начал я, — ты, вроде бы, сказывал, что товарищей моих забрал?

— Забрал, ну и что?

— А скольких ты забрал? Помнится мне, что упомянул ты только двоих?

Если б у него было лицо, должно быть, в этот момент, он улыбнулся. Я это чувствую. Значит, я прав. Он качнул головой. Мы поняли друг друга.

Снова скрипнула дверь. Человек вышел во двор. Остановился и, заломив руки за голову, широко потянул плечами. Умаялся, видно. Я отпустил ветку. Она прыгнула вверх, и он посмотрел в мою сторону. Проклятая ветка! Вот он поднимает с земли топор и настороженно ступает в мою сторону. Это — Мелетич. Он жив. И не в городе сейчас воюет, а хоронится в пустом и тихом лесу. Вот почему сторожей обложили кольцом и тихо вырезали. А он, значит, здесь. Ах, Мелетич! И всё-таки в это не верилось. Я знал Михалко Мелетича почти два года. Он был и при прошлом наезде владимирцев и воевал с ними. Ведь воевал! Да, Мелетич, жаден ты до многого. И жить любишь не малым. А тот, кто жить любит не малым, всегда найдёт кому, когда и за сколько совесть свою продать. Теперь Мелетич шёл мне навстречу, ещё не зная, кого ему послала судьба. Нас разделяли десятка два шагов, не больше. Ну, теперь не ошибиться. Я выхожу вперёд, и оттягиваю на себя единственную разделяющую нас ветку.

— Ты? — чуть не вскрикивает Мелетич.

Какое-то время он смотрит на меня немигающим взглядом, потом украдкой оглядывается по сторонам. Боится чужих глаз? Даже здесь, в этом пустом лесу? Вот и выдаёт себя. Одним только вороватым оглядом. Теперь у него горят щёки. Должно быть, решился. Он весь напружинен. Вцепился в топор и напористо идёт на меня. Я считаю разделяющие нас шаги. Восемь, семь, шесть, пять… И тут я говорю с надломом в голосе:

— Знаешь, а ведь это я вас выдал!

Попало! Он оцепенел. Сделал ещё шаг, ещё, и остановился, обалдело глядит на меня. Пытается осознать вероятность услышанного. Сейчас поймёт, что его дурачат. Между нами только ветка, которую я натягиваю всеми силами. Если мне и не жить, то этого я утащу с собой. И я бью. Мелетича ногой в живот. Из-под ветки. Так бьют только тогда, когда хотят кого-то утащить с собой. Мелетич скрючивается, и я отпускаю натянутую ветку ему в лицо. Хороший удар! И прикрыться противник мой не смог — слишком крепко топор держал. От удара Мелетича сбило с ног. Я поднял оброненный им топор и встал над лежащим. Тяжёлый топор у Мелетича. И слабыми своими руками держу я его над головой предателя. Держу, а ударить и силы нет. Но тут Мелетич приходит в себя и вскакивает точно ошпаренный. Тяжёлый топор у Мелетича…

Я сажусь на траву перед лежащим. Нелепо всё получилось. И тут я замечаю на ветке, что мне жизнь спасла, могучего ворона. Такого матёрого, смального. А демона-то и нет нигде. Оглядываюсь. Нет! хотел я было ворона спугнуть, но что-то рука на него не поднялась. А он вдруг вспорхнул с ветки, да прямо к Мелетичу. Я аж зажмурился. Сел ворон Мелетичу на грудь и крыльями его прикрыл. Ух, когтищи-то какие! Видел я их уже над собой. Приходилось. Мелетич дрогнул, застонал и дух испустил. Ворон сверкнул на меня глазами и поднялся над лесом, тяжело и осадисто полоща сильными крыльями. Покружил над поляной, посмотрел на меня сверху и подался прочь. Получил своё.

Дом у дороги

Река шумит. Выкатывает и разбивает волну по песчаной отмели. Гулко, с подвоем и тревогой. Со стороны залива поднимается ветер. Пристань и окаменевшие мостки протягивает брызгами. Их разносит далеко, до самого пригорка, где чернеет пустая и заколоченная будка со ржавой вывеской «МЕЗЕНЬ».

Парома не будет. Волна бьёт в пристань, и на полвзгляда вперёд уже ничего не разобрать. Сырое месиво реки и ветра. Понятно, что парома не будет. Да и кого везти? Одного меня, больше некого. Сердце скулит побитым псом. Надо было ехать до города, а оттуда на электричке. И что меня сюда потянуло? Необъяснимо. Просто провал рассудка.

Начинается дождь, а парома не будет. Маленькая, умирающая пристань на широкой, как дорога, реке. Просто остановка, никому не нужная на этой дороге. Совершенно обречённая бесполезность. Похожая на трагедию. Единственный, кто оправдывает её существование — это я. Сейчас, здесь, среди дождя и ветра. А может быть, наоборот? Может, это она оправдывает моё существование, обречённая и бесполезная пристань?

Я ухожу. По скользкому настилу окаменевших досок. По сходням, переброшенным через гнилую воду отстойной канавы. По мосткам, вбитым в песок. Я ухожу, но идти мне некуда. Но лучше идти никуда, чем верить и ждать чего-то, что никогда не произойдёт.

Дождём располоскало дорогу. Я ступил на травяной прокос, что привалился к дороге, и двинулся навстречу неизвестности. Где-то должна быть деревня. Не могла же пристань находиться далеко от деревни. Однако странная логика нашей сельщины скоро доказала мне противоположное, — деревни не было, а дорогу мало-помалу забило травой. Нехожень. Куда ни посмотри, нехожень. И тут я заметил едва приметную тропинку. Даже не тропинку, а так, след на недокосе, протоп. Человек шёл торопливо, широко. И траву он подбил только носочком. Точно не шел, летел. Вдали от жилья так не ходят. Значит всё-таки есть деревня. И когда за пригорком открылась луговая низина, я увидел огонёк. Ясный и теплый, как осколочек солнца. А если не пустят? Народ-то разный. Или просто побоятся. Что-то очень тихо. И собаки не дёргают слух своей хриплоголосой, дежурной злостью.

Сквозь завись дождя проступило неясное, размокшее очертание жида. Его прожигала горящая на крыльце лампочка. Однако в доме было темно. В деревнях ложатся рано. Хлюпая сапогами по затопленой траве, я дрался до крыльца. Крепкие ступеньки отзвучили мой шаг. Я замер у двери. Вдохнул сырого воздуха и постучал. В сонную тишину дома обрывисто и тревожно ворвался мой натиск. Рука в ожидании сдержала кулак. Интересно, что там сейчас происходит. Какая-нибудь беззубая старуха, едва шевеля полуживыми, выцветшими глазами, обратила своё удивление к запертой двери. Должно быть, решила, что это стучит её одиночество рукою обмана в забитые тишиной уши. Я постучал громче и настойчивей. И снова мне ответила тишина. Нет, это стучит моё одиночество по запорам этой затерянной в дожде пристани человеческого тепла. Стучит зло и настойчиво. А что там? Старуха, должно быть, свесила с палатей свои разопревшие лодыжки и, чертеня незваных гостей, слезает на лавку. Давай-давай, пошевеливайся! Выждав какое-то время, я нетерпеливо дернул за дверную ручку и, к моему полному удивлению, дверь открылась. Она была не заперта! Да, деревня честнее города и достойнее.

Назад Дальше