Чужой тогда в пейзаже - Эппель Асар Исаевич 2 стр.


Ножик этот за перелицовку труакара подарила ей одна проживающая с до революции в доме с кружевными карнизными подзорами и такими же голубыми оконными наличниками сухорукая женщина, а в придачу отдала и упомянутую этажерку, потому что кот у нее все равно об этажерку когти дерет. При этажерке были кое-какие книжки, а под полуприлипшей к незапамятной масляной покраске царской газетой Линда нашла не наше лезвие от с а м о б р о й к и и уже хотела было им плохую ногу побрить, но, имея дырки крестиком и одну сторону глухую, лезвие в станочек не полезло, так что Буян, сказав "сам знаю зачем", сразу взял его себе. Еще под сухорукиными газетами оказалась карточка от игры "флирт" с изнанкой, как у игральной карты, но побольше и с финтифлюшками, и там были разные названия вроде бы цветов, но какие-то тоже не наши: тубероза какая-то, иммортель и лакфиоль какие-то, а возле них неизвестными старинными буквами напечатано всякое такое, отчего Линда прямо горячела. Скажем, "Вы располагаете собой?" или "Шепча, бледнею и смолкаю".

Что же касается этажерочных книжек, там оказалась, например, изданная приложением к газете "Британский союзник" брошюра "Мул в английской армии" ее Линда почему-то стеснялась, хотя и не выбрасывала. И еще одна, о которой скажем.

Собираясь спать, Линда взбивала на широкой постели подушки и отгибала угол белого пикейного одеяла. Потом мылась, но туловище не всегда, а только лицо и где полагается. Потом устраивалась под одеялом и никак специально не приспосабливала несуразно выпиравшую ногу, из-за которой в отличие от остальных людей ворочалась на перине особо, и ворочанье это было заучено мышцами, но в основном лежала на спине, так что лоно ее из-за отогнутой ноги получалось открытым, и на него сразу же съезжало с коленки теплое одеяло, что оказывалось самым приятным изо всего, случившегося за день.

И она принималась думать о ноге, о том, что не сможет, когда придется жить на кровати с мужчиной, быть как другие женщины, скажем, та же Соня Балина, которая на примерке вертится перед желтым зеркалом, отрывисто напевает, а потом говорит, что Балин - мужчина, каких нету, и всегда внимательный, и что он с ней - "и так, и так, и на этом боку". Что означает "внимательный", Линда не знает, хотя слышит это и от других женщин, "и так" у Линды происходит с Буяном, на "этом боку" помешала бы нога, а про второе "и так" - она даже не представляет, как можно вообще изловчиться. "Женщина же считается, как она может разложить ноги... - разглагольствует сама перед собой, глядя в зеркало, Балина и вдруг строго заявляет: "Но я с ним бываю только в рубашке, я же не подзаборная какая-нибудь..."

Нога. Нога помешает. Линду озабочивала торчащая несуразным образом в постели нога, которая не откидывается и мало сгибается в коленке. Даже в консультации наблюдаться плохо получалось. "А мужчине надо, чтобы щ у ч к о й тоже!" - вовсе бесстыже сообщила ей другая заказчица.

Пикейное одеяло, прикасаясь знакомым добрым образом, и согревало, и холодило, и она, так ни до чего не додумавшись, засыпала. За окном светил пока что не расколоченный Буяном фонарь, нависая, как долгожданный мужчина в ночи томления. Несколько раз он заявлялся в ее сны и хотя сиял, снился темным, широкоплечим и в драповом пальто. Большой в ширину, как тьма, он почему-то оставался не толще фонарного столба, но такой же тяжелый, и брала жуть, что сиянием и темнотой он навалится на нее, а будучи узким хотя толстым столбом сумеет, несмотря на ее ногу, уместиться как надо, и, чтоб упастись от него, приходилось метаться, хотя метаться надо было во что бы то ни стало, чтобы от драпового столба не упастись, - и она принималась медленно метаться, но метаться требовалось сильней, и тут она натыкалась на свою плохую ногу, просыпалась, и, замороченной спросонья, ей мерещилось, что для того, чтобы заметаться изо всех сил, рядом должен лежать хоть в пальто, но мужчина, соединенный с ней, как эта ее несуразная и горячая теперь изнутри нога.

После такого она или поздно и тяжело спала, и вставала, когда в комнату звеня, чтобы всю ее, липкую, исползать, набивались мухи, причем скомканное одеяло давно было горячо от солнца и в комнате пахло поздним женским сном, и уже было не вынести незаметно урыльник; или наоборот - не могла больше заснуть и вставала рано-рано, и горшок выносила.

В этом случае в огороде бывало тихое свежее утро, на эмалированной баклажанового цвета башке чучела ясная роса кое-где уже текла, оставляя за собой пустые темные дорожки. Невидимый за своим отворенным окошком столяр, если не прослушивал утреннюю зарядку, услыхав Линдины припадающие шаги, говорил первым ранним голосом: "Линда, чего встала, вертихвостка!" или "Я, Линда, вертлюг новый тебе выточу, и хромать забудешь, пигалица". Линде, хотя никакого женского чувства она к дяде Мише не испытывала, заоконная эта обходительность бывала приятна, а старикова околесица даже льстила.

Сегодня же дядя Миша, когда она пошла за огород, сказал кое-что новенькое:

- Уже побегла? Понимаю - вы, женчины, больше нашего из кишок состоите!

Тут пора бы заметить, что на травяной улице пришлое население еще не состарилось и умирать пока никто не начинал. Среди же населения всегдашнего старых бабок насчитывалось немало, но соответственных стариков - всего ничего. Их, видно, поубивали в первую империалистическую, потому что в наших краях не раскулачивали.

И хотя новых стариков долго не заводилось, это не значит, что вскорости они в нужном количестве не появятся, так что пускай возникают в рассказе тоже, к примеру, тот же дядя Миша, который, сказанув свое, снова стал озадачиваться лежачим своим недоумением, разглядывая вяло бегающих по утрянке мух. С возрастом он сделался мало догадлив и теперь никак не мог взять в толк, как это они вверх ногами ходят? Во что они там вцепляются? Хоть даже если ноги у них на ус или пускай даже на конус, как они без киянки их втыкают в проушины на потолке? Ну ты, дед Мишка, даешь! Каки-таки проушины? Ты же сам потолок фанерой обколачивал, сам ее шкурил - и не стеклянной шкуркой, а как в старое время - хвощом, сам ее горячей олифой олифил, сам белилами сперва сухой кистью, а потом пожиже белила разводил. Гладкий у тебя потолок и пошли вы все в манду! Яйца катать можно, если б не вверх ногами. А муха, она как раз вверх ногами фить-фить... Или у нее пятки намагничиваются по очереди? Глупость! Просто клей на них вроде птичьего. Во! Но тогда как же они враз отлипают?

Словом, столяр стал сильно сдавать. К примеру, начисто забыл - уже и в молодости трудное, - сколько будет девятью восемь, а, пытаясь вспомнить, впадал в уныние, но Линду спросить стеснялся, потому что хорохорился.

Мух становилось все больше. Мимо окна проходила в обратную сторону Линда, у которой мосол в жопе выехал. Столяр прекращал слушать радио и принимался обдумывать, из чего бы выточить Линде вертлюг. Лучше б, конечно, из клена, а еще лучше из негной-дерева. И дядя Миша неминуемо переходил мыслью на разные дерева. Дуб, например, когда его обстрогиваешь, пахнет уксусом, но это если в рубанке железка "лев на стреле". Красное дерево кожурой граната, которую он сушит от поноса. А вот бук пахнет копченкой и тоже если его английской железкой строгать...

Но как же он тогда железку эту редкостную на еловом сучке загубил... Вот же случай! И старик принимался репетировать последнее перед смертью слово: "Всем прощу - еловому сучку не прощу", хотя, что оно будет предсмертным, не знал.

Линда столяру нравилась. Когда она в войну появилась, непризывной по возрасту дядя Миша сразу подарил ей светящуюся брошку-ромашку, чтоб друг на друга ночью в огороде не натыкаться, правда, сам, фосфоресцируя, как электрический скат, на Линду, невзирая на ее ромашку, напарывался, хватал за что попало и говорил какую-нибудь чушь вроде: "Во маскировка что делает..." А после войны, когда стал прихварывать и понял, что для ухода неплохо бы завести бабу, как-то, пьяненький, посетовал: "Эх, будь я в тыловых годах, я б на тебе женился! Лежали бы в тепле сиськи набок!" И чуть ли не каждый день происходил меж ними следующий диалог:

- Вона, Линда, какой у тебя женотдел дородный!

- Чего вы, дядя Миша, такое говорите! - И хотя Линда женского чувства к дяде Мише не испытывает, все же ему по-доброму помогает: то перестелит, то постирает, то полбутылки ночные выплеснет.

А Буян приходит в чуланчик, потому что больше некуда. Сарая у Линды нет - дрова она держит на терраске. Буян по годам шкет и осторожничает, чтоб не попутляли и не доперли, что он перепихивается с теткой, да еще хромоногой. К Линдиному дому, однако, кроме как в отломанную заборину, хоронясь за трансформаторной будкой, незаметно не подойдешь, и дом не обогнуть, чтоб с крыльца, - это уж точно все увидят, и в окно ни в одно не залезть - тоже видно.

Еще все видно потому, что на Линдином дворе из-за огорода нет кустов, а все огородное - невысокое. И ночью не подобраться - дом выходит на булыжный тракт и около него на столбе фонарь, и дядя Миша, собака, чуткий. Буян хотел фонарь расколотить, но сколько из темного места или днем, когда на улице никого не было, не кидался - промахивался, да и участковый уже спрашивал, ты чего в фонари кидаешься, малец. А хоть в дом и проберешься, чего там делать - сунул и беги, а то еще соседка шить придет.

Еще все видно потому, что на Линдином дворе из-за огорода нет кустов, а все огородное - невысокое. И ночью не подобраться - дом выходит на булыжный тракт и около него на столбе фонарь, и дядя Миша, собака, чуткий. Буян хотел фонарь расколотить, но сколько из темного места или днем, когда на улице никого не было, не кидался - промахивался, да и участковый уже спрашивал, ты чего в фонари кидаешься, малец. А хоть в дом и проберешься, чего там делать - сунул и беги, а то еще соседка шить придет.

Вот их свидания и происходят в чуланчике, верней, в приколоченной к дому, чтобы убирать флаги, дощатой узкой коробке. На праздники или в особые дни, о которых оповещает участковый, все вывешивают флаги, а Линда свои обшила желтой бахромой, и они у нее самые красивые, так что дядя Миша, увидав, как они реют, мотая оторочкой и шевеля серпом и молотом, вышитыми тоже Линдой, сразу сказал: "Гляди, упрут" и приколотил к бревнам глухой стенки неструганый пенал.

Пенал - на солнечной стороне и летом бывает раскален, так что флаги не гниют, а древка их горячеют. Туда (в последний раз это было вчера), едва Буян поднимет голубей и, топая ботинками по своей крыше, малость помаячит с шестом, пролезает Линда с двумя банками холодного салату и, поставив их на торчащий конец стенного бруса, поворачивает голову и глядит в щелку, откуда видит огород, а на нем пугало в неподвижных от зноя штанах и в нахлобученном дырявом кувшине. Из окна огородного флигелька слышится мятежное бормотание недужного столяра: "Всем прощу - еловому сучку не прощу..." Линда у щелки от краснофлажной духоты быстро и везде взмокает, но вскоре видит прижавшегося к трансформаторной будке Буяна, глядящего почему-то в землю, и сразу, отворотясь, пробует наклониться, однако получается это на чуть-чуть, поэтому, когда она закидывает на себя юбку, та сваливается обратно, и тогда Линда для удобства хватается одной рукой за горячее древко флага, а другой собирает юбку в комок и прижимает комок к животу. Стоять таким образом неудобно, поэтому для хромой ноги у стены положен чурбак, который в праздничные дни вытаскивают, чтобы, встав на него, втыкать флаги, и хотя ими все равно тянешься, но в конце концов в держалку суешь.

Изготавливается Линда потому, что, когда Буян втиснется (Линда плечами и ростом проходит, а ему приходится потрудиться), сделать это из-за тесноты, духоты и увечной ноги станет невозможно. Иногда, когда он почему-то медлит, Линда от лишнего ожидания становится мокрая как в бане - из подмышек течет, с лица течет, по ногам течет, и тогда, отпустив древко, она вытирает флагом груди, потому что капает даже с сосков, а от грубых прикосновений крученой бахромы совсем не больно.

Втиснувшись, Буян хрипло выговаривает "здорово, корова!", а поскольку запыхался, сразу дотягивается через Линду до банки с салатом (знали бы эти взопревшие тела про народ, который якобы "потел, как хлебный квас на леднике"), выглатывает за ее спиной мутный солененький рассол и сразу хватает Линду за живот возле юбочного комка. Она дергается и живот поджимает, а потом от первых тычков его тела (он, подогнув коленки, прилаживается) старается не качнуться, а он уже лезет к ее потным грудям, для чего с живота рукой уходит, и она, ухваченная за грудь, сразу юбку отпускает. Буян же второй рукой тоже для ловкости хватается за древко, за которое держится Линда, и оба получаются, как мухинская Двоица, во блуде балансирующая на своем чурбачном пьедестале, и знаменосец Буян прыгающим голосом повторяет на полусогнутых "тину не буду, тину не буду, сама штефкай, сама..." Тиной называет он раскисшие в рассоле темные салатины. А в коробе и вправду пахнет чесночно-укропной тиной, и Буян, совсем уже хрипло частя "тину не буду!", убирает пятерню с Линдиной сиськи - ему теперь пора хвататься за другое древко, - срыгивает "сука... ы-ы-ы..." и отъединяется, и всё вообще продолжается несколько кроличьих мгновений, причем бывает, что как раз из недалекого двора раздается жуткий Райкин крик - это Райка сунула в ротик своему младенцу окровавленный сосок (о чем - впереди) и завопила от боли, а Линде, когда Буян, заглотнув рассолу из другой банки, выпрастывается наружу, кажется, что она теперь так бы стояла и стояла и даже сложилась бы, как складной ножик. И Линда снова утирается флагом и сволакивает замлевшую ногу с чурбака. По ногам ее теперь изнутри чего-то ползет, и, похоже, у нее самой в глотке все готово, чтоб заорать, и, совсем взмокшая - соленое из-под волос въедается в глаза, - Линда допивает баночные остатки и втягивает с влагой мокрую осклизлую тину, а та вкуса земли и чеснока, и ее хочется, не жуя, вбирать холодную и глотать, и еще, когда Линда отрывает от стеклянной банки губы, ей представляется, что, пока она, задохнувшаяся чесноком, обретает нужный воздух, тина свисает с губы и налипает на подбородок...

Меж тем Райкин вопль долетает до какого-то приблудного облака, и если бы мы - но уже сегодня - откуда-нибудь оттуда поглядели, то увидели бы, что Н е у д и в л я ю щ и й с я, положив шарики обратно в сверху сухие снизу прелые листья, зашагал дальше, а углядев разинувшуюся слева от ярославской дороги улочку, уводящую в наши места, кажется, вознамерился в нее свернуть...

Линда же после каждой встречи, предварительно приметив в щелку, что к ней направляется заказчица, выпрастывается спиной из флажной крипты, а за своим окошком хрипит столяр, и она, еще больше припадая на затекшую ногу, идет поправлять ему подушку, чтобы самой пока отдышаться. Все равно заказчица будет базарить на крылечке: "Линда, я уже пришла, с кем вы там спрятались?" А Линда спрашивает столяра, чего, мол, дядя Миша хрипите? А он ей, одурев от скрипичного музицирования в черной тарелке, говорит: "Пилют и пилют! Што ль это музыка? Ведь же конским хвостом по коровьим жилам!"

Все это было вчера, а сейчас Линда заложилась платком и, безопасно высунувшись в окошко, увидала, что монтер на столбе откинулся дятлом и вывернул голову не в сторону линдиных буферов, а за спину - к перекрестку 3-й Ново-Останкинской улицы и 5-го Ново-Останкинского проезда, где Линда минуту назад с удивлением обнаружила весь наш народ.

А наше население целиком выходило на одно место всего три раза (выхода ловить майских жуков не считаются). Первый (на самом деле - второй) - когда по булыжнику 3-й Ново-Останкинской везли в грузовиках пленных немцев. Дело тогда тоже шло к осени, поля, естественно, опустели, то есть больше не надо было поливать проклятых огородов, листвы на деревах стало поменьше и неба от этого получилось побольше. В кроне одного большого тополя шумно гомонили и пересвистывались по поводу предстоящего убытия неисчислимые скворцы. Трава, усохшая в июле, теперь досыхала по-осеннему, улица становилась сивой, но поскольку голубых прозоров получилось больше, лето не отступало, а можно сказать, обступало картину следования в крытых грузовиках немецких захватчиков.

Обитатели наши тоже обступали булыжную ездовую улицу, располагаясь от нее в разной степени поодаль. Грузовики катились долгой вереницей. Задние их безбрезентные стороны являли множество разного вида сидящих немецких мужчин различной степени сконфуженности или равнодушия. Кто был в майках, кто в воинских шапках, а некоторые даже во фрицевских кителях. Стоявшие и глядевшие тоже многие были в майках, тоже многие в распространенных тогда военных одеждах, однако вид обступавших был неотчетливый, и, хотя все они собрались глядеть, казалось, что глядеть они не собрались, а всё потому, что было непонятно - разрешено ли на немцев глядеть, не военная ли это тайна, не участие ли в чем-то неправильном. Да и как вообще относиться к плененному врагу? Возмущенно кричать? Чего кричать?

Все глядели, но, не обнаруживая живого участия, словно бы не глядели, а словно бы потупились, и зрелище, хотя победное, получалось скучное. Разве что некий мальчишка, догрызавший пока что зеленое, потому что с белыми семечками яблоко, уворованное ночью из соседского сада, швырнул его в очередную полуторку и попал в лоб молодому, сидевшему с краю у заднего борта, немцу. Угаданный огрызком пленник второй мировой радостно заулыбался, надо полагать оттого, что и в грузовиках ожидание таким образом разрядилось, хотя остальные г а н с ы на событие никак не отреагировали, а наши стоявшие вдоль дороги жители даже чего-то там забормотали, усмотрев в огрызке все ж таки непорядок и своеволие, но скопления своего, пока долгая автоколонна не закончилась, не прекратили, а наоборот, еще какое-то время постояли и только потом разошлись. А мальчик долго еще, пока совсем не вырос, рассказывал о невероятном попадании в мимоезжего немца.

Третья сходка нашей улицы произошла в какую-то из весен, в позднюю ее пору, во время и во имя многоведерного боя Буяна с Ахметом, но этот случай в литературе описан, так что интересующиеся найдут.

Первая же имела место в незабвенный день пролета д и р и ж а б е л я, когда он задел свисавшей веревкой вон за тот венчик вон на той трубе видите, набок съехало? Автор, правда, был тогда совсем дитя, а может, даже и не родился, так что он это, скорее, довыдумал, иначе говоря, выдумал, хотя, если желаете, может описать в подробностях, воспоминаемых особой слободской памятью, которою, как в лесу белесыми нитями грибницы грибы, сопрягались меж собой одни с другими поколения травяной улицы.

Назад Дальше