Книга о концах - Михаил Осоргин 2 стр.


Петровский - добрый товарищ, скромный, всегда готовый помочь в нужде. Сам не нужда-ется: у него в Москве мать, небогатая, но с достатком. Материнские письма Петровский охотно читает вслух. Она пишет: "Ради Бога, учись хорошенько и береги здоровье!" В шутку Петровского называют маменькиным сынком, но в общем любят.

Может быть, у Петровского и нет в Москве никакой матери, ни бедной, ни богатой; но ведь письма от нее приходят и деньги получаются! И сам он пишет ей аккуратно, опуская письма по вечерам в почтовом отделении на улице Клод Бернар.

В последнем письме Петровского к матери были строки:

"Дорогая мамочка. Деньги получены, спасибо. Я писал тебе, что познакомился с милым Ш. На днях опять с ним виделся. Он очень участлив. Покаялся ему, что наука меня не удовлетворяет и что хочется живой и настоящей работы. Он сказал: "подождите, придет и ваше время". Потом спросил, мог ли бы я съездить в Россию по маленькому делу. Я ответил, что конечно".

Дальше писал о других встречах - все в том же откровенном тоне преданного сына, уверен-ного, что мать его одобрит.

И правда, в ответ он получил:

"Старайся, милый, подружиться с таким дельным и нужным человеком. При надобности приезжай повидаться. На расходы вышлю, но будь умереннее, позже это окупится. Сообщи, как твой новый друг думает проводить лето".

Получив письмо. Петровский с довольным видом гулял по бульвару Сен-Мишель. На него приветливо смотрели окна магазинов,- превосходные воротнички и яркие галстуки. Сам он смо-трел на лица проходивших женщин как это и понятно в молодые годы - и думал о том, что, при житейской удаче, все делается доступным человеку: и предметы, и рестораны, и женщины.

На повороте встретился с Бодрясиным, который спешил и только кивнул. Петровский подумал: "Вот этот мне не очень нравится! Шварц гораздо лучше".

И решил - хотя это нелогично - чаще видаться с Бодрясиным и, если можно, посидеть с ним и выпить, притвориться опьяневшим и покаяться и ему в том, в чем признался Шварцу: что спокойная жизнь и ученье наскучили и что душа просит иного, если нужно - бурь, подвига, самопожертвования. Потому что ведь нельзя же сидеть за границей без дела, когда там, в России, гибнут последние герои, а деспотизм поднял голову! Но только нужно покаяться в этом осторож-но и тонко, потому что Бодрясин - человек грубоватый и недоверчивый.

Втянутый в большую игру - игру своей и чужими жизнями,- Петровский пытался чувст-вовать себя героем или, по крайней мере, большим авантюристом. Но гораздо чаще он испытывал страх: а вдруг узнают, что у его мамы седоватые полковничьи усы и жилистая шея, а ее интерес к заграничным товарищам сына преувеличен? Не так же ли провалилось много больших и малых деятелей, которых в разговоре сам Петровский называл предателями и провокаторами. Придет день - и на шее нежданно затянется веревка! Затянут ее те же Бодрясин или Шварц, и тогда не спастись, а если и ускользнешь - все равно окончена житейская карьера. И тогда никакая мама не поможет; напротив, эта мама первой отвернется и бросит его на произвол судьбы.

В минуты такого малодушия Петровский робкими шагами входил в ресторанчик или в биб-лиотеку, где встречались эмигранты. Подходя, наблюдал, нет ли на лицах вопроса или подозрения, и успокаивался, услыхав приветливое: "Куда вы запропастились, Петровский?" или: "А вот и он в новом костюмчике!". На улыбки он отвечал улыбкой и усаживался рядком, уверенный, что еще день выигран.

Никаких особых "сомнений" или раскаяний Петровский не испытывал; случалось это в Москве в начале его знакомства с "мамой", но давно прошло. Маленький и неопытный шулер возмужал, втянулся в игру, имел от нее достаток, даже иногда любовался своей двойной жизнью. Товарищи считали его парнишкой средних способностей, малым - простаком; но простаками были они сами,- и это доставляло Петровскому и удовольствие и оправдание: пусть так думают!

И он не обижался, когда его называли шутя маменькиным сынком; только принимал смущенный вид и неловко отшучивался.

ДВЕ ЧАШКИ КОФЕЮ

Сидя у Наташи перед камином и пристально глядя на горящие угли, Бодрясин говорил:

- За эту неделю, что я у вас не был, со мной вышел прек-к-курьезнейший случай. Хоть это и т-тайна, но вам могу рассказать. Был я только что в Бельгии и ездил туда уб-бивать ч-человека.

Сразу не поймешь, когда Бодрясин говорит серьезно и когда шутит. Судя по тому, что он больше обычного заикается, нужно думать, что за шуткой кроется серьезное.

На своем обычном месте, в уголке кровати, опершись локтем на подушку и подобрав ноги, Наташа голубыми глазами смотрела на его освещенное отблеском камина и обезображенное шрамом лицо.

- Нужно вам сказать, Н-наталья Сергеевна, что я до сей поры человеков не убивал, не приходилось. И как-то не собирался, потому что я - личность с яркими приметами, неудобная для выступлений.

Рубец на щеке казался розовым. Наташа слушала, не шевелясь.

- Ну-с, а за последнее время у нас все возмущены, что упустили Азефа*. Но убивать я ездил не его, это было бы неблагоразумным, так как он меня хорошо знает. А получили мы известие, что в Бельгии проживает, и даже очень открыто и нагло, под собственной фамилией, бывший начальник д-департамента полиции, с которым Азеф работал. Меня и послали его убить.

* Упустили Азефа - Евно Фишелевич Азеф (1869 - 1918), один из организаторов партии эсеров, руководитель ряда ее боевых организаций, с 1892 г. сотрудничавший с департаментом полиции. В результате провокаторства Азефа были арестованы и осуждены на казнь и каторгу многие члены партии эсеров. Разоблаченный в 1908 г., Азеф был приговорен ЦК ПСР к смерти, но сумел скрыться от возмездия. Умер в Берлине от болезни почек.

- Почему вас?

- Почему именно меня? Я думаю потому, что дело это н-незначительное и отнюдь не геро-ическое. Одним словом, больше было некому, и я согласился. Дали мне адрес и инструкцию, как уб-бивать. Потому что я в этих делах неопытен и мне это, откровенно говоря, не очень свойствен-но, даже д-довольно п-про-тивно. Тут ведь и особой опасности не было, вроде простого убийства. Но это неважно.

Внимательно слушая, Наташа думала: "Что за человек Бодрясин? И сильный, и хороший, и непонятный. Повторяет слова "убивать", "убийство", как будто шутит и играет словами,- а в тоне его речи и в его кривой улыбке чувствуются печаль и горечь".

- П-поехал и п-приехал. Разыскал адрес. Не отель, а частная квартира в б-буржуазном старом доме. Здесь живет такой-то? Здесь! Звоню. А в кармане у меня браунинг. Долго не отворяют, потом слышу - туфли шаркают, щелкает ключ, дверь отворяется,- и передо мной пожилой человек, всклокоченный, в халате. Правда - было рано, девятый час. "Вам кого?" Я называю. "А вам зачем?" - "У меня дело из Парижа".- "Пройдите,- говорит,- сюда, а я сейчас выйду".Повернулся спиной и ушел куда-то, в спальню, что ли.

Бодрясин наклонился, взял каминные щипцы, поковырял ими в углях, и Наташа видела, что у него прыгает мускул в лице. То ли он волнуется, то ли смеется.

- Вошел я в небольшой кабинет, весь застланный книжными полками, такой уютный и приятный,- и ничего не понимаю. Почему же я его, с-собственно, не убил? Правда, стрелять в спину как-то неудобно, а раньше, как только он показался, я не был уверен, что это он сам и есть. В лицо я его не мог знать, даже и фотографии у нас не было. Н-ну-с, жду его в кабинете, рассмат-риваю книги. На всех языках книги, и на русском много. И лежит русская газета. Должен вам сказать, что я был немного в-взвон-взволнован, так что соображал как-то плохо. Жду с четверть часа - нет его. Сначала слышал, как за стеной плещется и фыркает, а потом наступила тишина. Еще минут пять - все тихо. И тут я исп-пугался, не убежал ли он, догадавшись, что я пришел его уб-бивать. Б-было бы очень глупо! И ясное дело - меня арестуют. Подумал об этом, вскочил, вы-нул браунинг и бросился к двери. И как раз в эту минуту дверь отворилась, и он входит с кофеем.

- С чем?

- С двумя чашками кофею, на п-подносе. И там сухарики или что-то. Это, знаете, было немножко н-неожиданно.

Из камина выпал уголек, и Бодрясин аккуратно подобрал его щипцами.

- Между прочим, Наталья Сергеевна, вам нужно бы попросить у хозяйки железный лист и положить тут, а то может п-про-изойти п-пожар. Так вот, входит он с подносиком, по-прежнему в халате, только причесавшись. Х-халат с кисточками. И я опять сплоховал, даже п-попятился. Рево-львер за спину, потом незаметно в карман. Может быть, он и видел, не знаю. Говорит: "Простите, я не совсем здоров и только что проснулся. Может, выпьете со мной кофею? Вы, кажется, не француз?" А говорили мы по-французски. Я говорю: "Нет, я русский".- "А вы от какого же издательства ко мне?" Глупое положение! Как-то я усумнился, он ли это. Спрашивает, а я молчу и смотрю д-дураком. Потом, вижу, он улыбается, и довольно добродушно, вообще симпатичный такой... говорит: "Вы чего же смущаетесь? Может быть, ошиблись? Вы уж не убивать ли меня пришли?" Я говорю: "П-почему вы такое думаете?" "Да потому,- говорит,- что у вас вид интеллигентный и вы как будто взволнованы, а у меня такая фамилия, что вы могли спутать. Да и имя, кажется, совпадает. Я уж давно жду, не пришли бы меня уничтожать". И сам, п-представьте, смеется. Я тогда вскочил и кричу в упор: "Вы кто? Чего вы меня морочите?" А сам трясусь от ужаса - откровенно вам, Наталья Сергеевна, п-признаюсь! Он говорит: "Я даже не родственник и живу в Бельгии двадцать третий год на этой квартире; я - старый эмигрант и библиофил. Потому и думал, что вы от издательства или от какого букиниста".

Наташа невольно рассмеялась, а Бодрясин захватил лицо руками и затрясся, не то от смеха, не то от слез. Когда отнял руки - лицо было спокойным, но шрам на скуле особенно ярко выделялся.

- Ну?

- Да что же - ну! Упал я в кресло и так хохотал - и он тоже хохотал,что весь дом т-трясся. Он меня даже водой отпаивал, так как у меня отчего-то стучали зубы; едва отпоил. Должен сказать, что я обнаружил чрезмерно большую нервность и с-совершенную неспособность уб-бивать ч-человеков.

- Слушайте, это не анекдот?

- К сожалению - печальная истина. Когда я вернулся в Париж, я пришел к нашим и сказал: вы - д-дураки и ид-диоты. И даже не объяснил почему. Просто: д-дураки и идиоты! В-вероятно, на меня обиделись.

- А не могло случиться, что он вас просто обманул?

- Кто? Старичок? Он мне потом даже свои документы показал. Бельгийский подданный и старожил. Дал на память оттиски своих статей по библиографии, довольно интересно. Я у него и обедал. Вот какой любопытный случай.

И опять Бодрясин закрыл лицо. Наташа больше не смеялась.

- Кто же дал его адрес?

- Прислал один наш умник из Бельгии. Сообщил под большим секретом и советовал поспешить, пока птица не улетела. Мы и п-поспешили. Ид-диоты!

Потом Бодрясин говорил:

- Конечно, террор - это все, что нам остается. Я не из кровожадных и, пожалуй, согласил-ся бы даже на куцую конституцию, да ведь что поделаешь, если ее нет. Думская говорильня - оскорбительное учреждение, а расход на веревки не сокращается в г-государственном бюджете. И значит - остается террор. Вы знавали в Москве Володю Мазурина?

- Знала.

- Вот. Он, Володя, больше всего мечтал быть народным учителем. В знаменательные "дни свободы" говаривал: "Как чудесно! Брошу я университет и уйду в деревню учить ребятишек!" А полгода спустя его ловили, как самого отчаянного террориста, за которым немало числилось чужих жизней. П-пойма-ли, однако. Его братан, Сергей, был у него в тюрьме на свиданьи, перед самой казнью, и потом мне рассказывал. Володя, говорит, совсем стал кротким, просветленным, сидели мы у стола, а Володя, за разговором, рвал на кусочки чистую бумажку. Потом его увели, а сторожа и конвойные солдаты подобрали бумажки и посовали по карманам. Я спросил: "Зачем это вам? Или - примета?" "Нет,- говорят,- а на память. Уж очень человек приятный, вроде как бы святой!" Это про убийцу! Значит, что-то в нем почувствовали!

Бодрясин отвернулся и смешно всхлипнул. Потом встал и прошелся по комнате.

Наташа будто бы не заметила и, чтобы не молчать, сказала:

- Он был чудесный, Володя!

- Г-говорю - святой! Б-бумажки на память... Может, потом на божницу положили. А может, рядом клали, когда в карты дулись, в носки или в свои козыри. Говорят - п-помогает. С ума сойти!

Наташа, как всегда, с ногами в углу огромной кровати, на плечах сибирская шаль, под локтем подушка. Темнеет, и на фоне камина Бодрясин - как темный и неуклюжий силуэт.

Силуэт повертывается и с трудом выговаривает:

- П-п-путаница!

- Что?

- П-путаница во всех головах! Вы, милая женщина, подождите со всякими решениями. А обождавши - как-нибудь все-таки распутаемся.

- Да я и жду.

- Вот. Нужно п-прежнюю веру догнать и поймать за хвост.

- Я веры не теряла. Я просто как-то не вижу, что дальше делать.

- Не теряли? Ну, вы счастливая. А впрочем, и я в этом счастливый, только не очень. Н-ну, увидим.

Долго молчали. Потом Бодрясин, улыбнувшись широкой улыбкой, еще рассказал:

- Между прочим, он такой любопытный, наивный немножко...

- Кто?

- А этот б-бельгийский подданный. Мы с ним обедали, курицу ели. Он ел с ап-петитом, а мне было не по себе. Разговорами все занимал. И вот говорит: "Вы старой книжкой интересуе-тесь?" - "Ничего себе, только времени нет".- "А то у меня есть одна как раз по вашей части".- "По какой,- спрашиваю,- по моей?" - "А насчет казни Людовика Шестнадцатого, русское издание того времени, очень редкое".- "Почему же,- спрашиваю,- по моей части?" - "Да,говорит,- действительно, это я зря сказал, вы не обижайтесь!" - "Ничего". Потом ели сладкое, блинчики, что ли, уж не помню. Их я ел, люблю.

Бодрясин совсем повернулся к камину, руками уперся в колени, голову сжал ладонями и так сидел, пока в комнате совсем не потемнело.

ПЕРЕПУТЬЕ

Прошли первые месяцы парижской жизни. Люксембургский сад стал как бы своим: удиви-тельный фонтан с завистливым великаном, детские кораблики на круглом водоеме. Знакомы и профили зданий на сенских набережных, и кружевная розетка Нотр-Дам. Все, что нужно, посмот-рено в Лувре; Анюту смутила нагота статуй, а Наташа не нашла в себе восхищения перед Монной Лизой, которая улыбнулась ей со стены выцветшей и лживой улыбкой.

С серьезностью студентки, которая по долгой болезни пропустила большую часть курса, Наташа пыталась слушать лекции в Сорбонне. Чужой язык не смутил, но испугало другое: "зачем ей это нужно? С обычной правдивостью спросила себя и себе ответила: "Совсем не нужно, только надуманный интерес!" Стала ходить реже - и совсем перестала.

А что же нужно?

Если бы начать всю жизнь снова: детство в Рязани и деревне Федоровке, гимназия, курсы. Но тут неизбежно приходит девятьсот пятый год - революция, московское восстание. И как ни пыталась Наташа представить себе другую судьбу - всё возвращалось именно таким, как было: резко пресекался спокойный быт - и крутилась воронка революционного бытия. Пожалуй, многое хотелось бы забыть и даже вычеркнуть из жизни и памяти, но нельзя расстаться с образом Оленя и чувством спешной большой любви, которая тогда почти не замечалась, была только подробностью огромных и необычных переживаний, а теперь в памяти выросла превыше всего и стала святым прошлым. А братья Гракхи, славные юноши, которых она своими руками обрядила в саваны самопожертвования и смерти и которые, прощаясь, говорили:

- Спасибо вам. Вот уж и впрямь - родная.

Нет, этого изъять из жизни и воспоминаний нельзя. Что же тогда останется?

Вот она прочитала прекрасный и взволновавший роман. Можно ли дальше перейти к чтению маленьких бытовых рассказов, забавных житейских анекдотов, стишков и сказок? Самое главное случилось; сложнейшее свершилось на пороге жизни. Такого больше не может быть - иное не придумано. Странно и немного страшно не иметь желаний.

Утро. Начинается день в ряду других таких же. Заботливая Анюта прибрала их общую комнату. У Анюты всегда множество дел: куда-то сбегать, кого-то навестить, выкроить рубашки и лифчики, написать записку, переменить в библиотеке книжки. Анюта все умеет и всем нужна; со всеми ладит и каждому всегда готова помочь. Бодрясину она вывела на рукаве пятно. Почти не зная языка, она легко объясняется и с консьержкой и в магазинах, знает, где покупать дешевле и в какие дни в нашем квартале рынок. И успевает читать книжки и брошюры, которые ей дают прия-тельницы для скорейшего "развития". Не спрашивает, зачем это нужно, не сомневается: верит. Наташа смотрит на нее с завистью - но все равно Анютой ей не быть.

Вечер. Обычно является Бодрясин. С ним просто и легко,- он по-настоящему добр, ни о чем не допытывается, понимает. Но и Наташа понимает его женским чутьем: Бодрясин несчаст-лив. Он может быть верным, преданным, и он достаточно сильный. Его нельзя не уважать и можно ценить в нем прекрасного человека, друга. Но полюбить в нем мужчину нельзя - и Бодрясин это знает. Вероятно, оттого он и несчастен. Говоря с ним, забываешь об его физическом уродстве; но не может родиться желания приласкать Бодрясина,- а ему больше всего нужна ласка. И, подавая ему при прощании руку, Наташа чувствует себя словно бы виноватой за себя и за всех молодых и здоровых женщин, которые вот так же дружески и приязненно отвечают на его пожатие.

Ночь. Анюта засыпает в ту минуту, как ее голова касается подушки. Эта счастливая способ-ность знакома и Наташе и даже в тюрьме ее отличала от других каторжанок. Но в последнее время она спит хуже и часто, проснувшись ночью, смотрит на светлое пятно на потолке от уличного фо-наря и не думает, а просто не может прогнать начинающуюся и обрывающуюся мысль, несвязную и утомительную, главное - напрасную. Не тревожно, а скучно - даже во сне скучно. Нужно бы что-то обсудить и решить, а чего начать и для чего продолжать? Так и откладывается с часу на час и со дня на день - безответно. По своей здоровой природе Наташа никогда не умела мечтать, как это делают женщины,- мечтать со вкусом, подробно и образно. Но рождалось беспокойство тела - и оно прогоняло сон. Чтобы унять его, она откидывала одеяло и простыни и старалась остыть до дрожи; тогда, снова закутавшись, засыпала.

И опять утро, новый лишний день.

В один из таких дней Бодрясин неожиданно пришел со Шварцем, которого Наташа почти не знала - встретила не больше двух раз. Бодрясин был хмур, неуклюже резок и неостроумен; таким остался весь вечер. Шварц, наоборот, приветлив, выдержан и умен. Разговорился - и оживил Наташу, хотя ей не понравился. Говорили больше о России, о печальных оттуда вестях. Не в пример другим эмигрантам, Шварц не говорил праздных фраз, не отрицал в России все живое, даже какие-то надежды возлагал на Думу, на деятельность земств; и о литературе говорил охотно и знающе; и молодежь не осуждал за уход от революционных мечтаний. Но у других фразы вырывались от любви и отчаяния, а Шварц как будто писал серьезную и обоснованную статью, нисколько ею не волнуясь. Вывод все равно был для него предрешен, и не событиями, а тем, что он, Шварц, назначил себе и другим поступать так, а не иначе. Этого он не говорил - но это чувствовалось.

Назад Дальше