Книга о концах - Михаил Осоргин 6 стр.


Отплыли далеко, лежали на воде, показывали друг другу, как держаться, подняв над головой руки, и как плыть на спине, не помогая взмахами. Освежились, продышались, устали и, набросив халаты на мокрые костюмы, печатая на песке сандальями, в которые с ног стекала вода теплыми капельками, пошли через лес.

Умершая от жары трава колюче задевала ноги, мох похрустывал, воздух сытно смолил легкие. Говорить было не о чем - и не стоило. Ни тени, ни прохлады. На небольшой полянке, обставленной сосенками, сделали привал, разлегшись на еще влажных халатах. Здесь, без близо-сти воды, солнце жгло еще жарче, воздух шевелился вяло и кожи не ласкал.

Лежали на спине, лицом смело в зенит, и под закрытыми веками перекатывался пушистый клуб сгущенного света. Наташа сушила волосы, Ринальдо курил. Если и думали, то не о России и не о своей обреченности.

Надвинулись сосны своим горячим духом, и было тихо, далеко ото всех и уединенно. И оба одновременно почувствовали, что иногда, как вот сейчас, глупо и напрасно размышлять и держать на поводу желанья. И, кажется, уже невозможно. Когда случайно коснулись друг друга плечом, и плечо оказалось прохладным,- ощущение стало ясным и требовательным. Опять коснулись уже не случайно, и Ринальдо отбросил папиросу.

Нестерпимо светлую, пылающую неслышным огнем лесную тишь нарушал только мирный стук; они были очень молоды и боялись себя, и стук слышался из груди, из-под влажного костюма. Прижавшись, еще осторожно и почтительно, с проверкой и выжиданьем,- как будто еще можно одуматься или не нужно ли что-то друг другу объяснить? - они замерли в чуткой неподвижности.

Затем и окружные сосенки, и высокие старые сосны, которых уж ничем не удивишь, и воз-дух, и небо, от палящего жара потерявшее синеву,- стали над ними склоняться. Но раньше, чем пройдена была мертвая точка и будни стали праздниками,- за их головами раздался сухой треск, будто от шагов. Они отбросили друг друга и испуганно вскочили.

В солнечной слепоте глаза сначала искали напрасно. И вдруг низкое сухое деревце взвилось и стало терять листья; на далекой тени отразился и лизнул дымком язык пламени. Наташа поняла первая - и крикнула:

- Горит!

Невидимый пожар был в двух шагах - там, где упала недокуренная папироса Ринальдо. Без пламени тлел и чернел сухой мох, без дыма свертывалась и никла трава, потрескивали сосновые иглы.

Наташа схватила халат и широкими взмахами стала бить там, где трещало или дымилось, Ринальдо растерянно топтал ногами ползущий черный кружок моха и чувствовал, как накаляются подошвы сандалий; затем и он бросился к халату. Посылая в лицо друг другу вихрь жгучих иголочек, кусавших голую грудь и ноги, они молча, методично и ожесточенно били халатами по стволу деревца, в ярком солнечном свете горевшему без пламени. Главное - чтобы огонь не перекинулся на соседних великанов,- тогда борьба невозможна.

Теперь, далеко разлетаясь, искры западали в мох и лишай, готовя новые очаги огня. Затушив здесь, они бросались к другому месту, ударяя халатами и по траве и по телу. Была минута, когда Ринальдо, опалив лицо близ нового вспыхнувшего куста, закричал:

- Невозможно! Нужно бежать, Наташа!

Она ответила необычным ей грубым окриком:

- Вы сошли с ума! Сгорит весь лес, а там люди!

Он не знал того, что знала она, родившаяся и жившая на Оке, где лесные пожары часты и страшны: горит неделями, и воздух на сотню верст повисает желтым и смрадным дымом.

Им удалось победить огонь; но при первой передышке ухо ловило новое потрескивание. Нюхая воздух, находили новый очажок огня, хотя горелым пахли и халаты, и волосы, и тело. Пока Наташа затаптывала мох. Ботаник ползал по земле, обжигая колени, и скрюченными пальцами, как цапками, счесывал до земли мох и лишаи на всем пространстве полянки и под кустами. Он был прав: пожар бежал и растекался скрыто, понизу. Горстями взрытой земли и песку они забрасывали истлевшую траву, ногами затаптывали искры.

Они бились больше часу, изнемогая от усталости и возбужденья. Падали в бессилье - вот разорвется сердце! - и снова заставляли себя подняться, хотя подгибались ноги, а руки, повиснув, болтались в суставах. Вот - кажется, все кончено. Они сидят рядом на горячей и взрытой земле, опираясь друг на друга, соприкасаясь плечами без всякого стыда и желанья, нюхая воздух и при-слушиваясь. И опять в полной тиши - легкий шорох огня или тянет свежим дымом. Расползались на четвереньках и придушивали искру руками и голым коленом.

Была тишина полная уже много минут. Воздух очистился, снова пахло смолой, а струйки горелого были холодны. Они разошлись и поодаль друг от друга распластались на земле, ища тени или хоть призрака тени, все продолжая слушать. Они были победителями. Дома останутся целы, ничто не грозит девочке, ловившей креветок. Прекрасный лес спасен.

И тогда оба разом почувствовали боль в руках и слабость обожженных тел. У Наташи опали-лись наскоро закрученные и забитые под купальный чепчик волосы. У Ринальдо закорявились от огня кончики ногтей, распухли пальцы, закудрявились золотые волосы на ногах. Халаты были грязны и полусожжены, купальные костюмы в дырочках. Изумительно, как до сих пор они не чувствовали обжогов.

Наташа сказала:

- Надо бы идти, но страшно оставить. Вдруг где-нибудь тлеет.

Прождали еще с полчаса. Обошли кругом поляну, топча мох, заглядывая под каждое дерев-це. Нет - все покойно.

Тогда набросили свои дырявые хламиды - и в первый раз рассмеялись: лица черны и пере-мазаны, ноги в ссадинах и красных пятнах. Только что перед этим метались по лесу и боролись со стихией два полуголых божества,- и вот стоят в смущении и усталости два инвалида!

Был в этом какой-то тайный смысл: может быть, предупрежденье, что в судьбы обреченных не вписана страница личной жизни? И нелепо, и все-таки странно. Минутой позже было бы иное.

Очень хотелось сказать друг другу естественную фразу:

- Не нужно в лесу шалить с огнем!

Они не сказали. Если бы не крайняя усталость - может быть, жалели бы, что так случилось. Своим поражением и своей победой не гордились. Теперь шли равнодушно, довольные только тем, что кончилась трагедия.

- Знаете, Ринальдо, нужно будет, когда отдохнем, вернуться сюда и взглянуть; я еще не спокойна; а вдруг где-нибудь тлеет?

Он, усталым голосом и морщась от боли в пальцах, ответил:

- Можно. Но только ничего не осталось: мы затоптали все искры.

И дальше шли молча, думая свое.

ПРОФИЛИ

Шварц сидит за столом перед листом бумаги. Шварц чертит профили. Он до удивительности лишен малейшей способности к рисованию, но, к счастью, это ему не нужно.

Профили Шварца однообразны, с низкими лбами и выдающимися подбородками. Если бы ученый, разрыв курган, открыл череп, подобный нарисованному Шварцем,- ученому пришлось бы написать книгу о своей необычайной находке. Волнение пробежало бы по рядам антропологов: пало бы все, до сих пор признаваемое несомненным и доказанным. Но никогда ни один ученый такого черепа не найдет. Шварц прибавляет несколько завитушек к затылку профиля, рисует шею с кадыком и принимается за новый.

Уменье рисовать Шварцу ни к чему. Нужно совсем другое: нужно сдвинуться с мертвой точки и начать действовать. Два месяца его группа живет на острове Олерон. По планам Шварца, здесь, в уединенном месте, должна быть только штаб-квартира и место сбора. Отсюда, разными путями, кто на Финляндию, кто на Марсель и Одессу, часть товарищей поедет в Россию. Решаю-щим месяцем будет август.

Это будет вторая попытка. Первая, ранней весной, окончилась полным провалом: едва основавшуюся в Петербурге боевую группу пришлось снять с работы, семь человек скрылось, четверо были арестованы и казнены. Из скрывшихся один оказался провокатором.

Шварц комкает лист бумаги и заменяет чистым. Новый профиль совершенно похож на прежние, за исключением подбородка, в котором нет ни энергии ни упрямства. Такой подбородок может быть у Петровского.

Бодрясин рассказал Шварцу о своих сомнениях. Именно после этого Шварц проявил крайнее легкомыслие, недостойное революционера: завязал летнюю интригу с некрасивой француженкой, барышней из почтового отделения. В часы, свободные от дежурства, барышня гуляла со Шварцем в лесу, поодаль от селенья, чтобы не попасть на глаза родных или соседок. Шварц также не хотел, чтобы его видели с нею товарищи. Через неделю в его руках было письмо Петровского к его "маменьке". Шварц снял копию и возвратил француженке письмо, сказав, что хотел только иметь доказательство ее доверия и привязанности. Может быть, она и не поверила, но каяться было поздно.

Все это глубоко противно и пошло. Думая об этом, Шварц заметил, что ни у одного профиля нет уха - и пририсовал разом у нескольких ухо, там, где полагается быть виску.

Сегодня вечером беседовали втроем, он, Бодрясин и Евгения Константиновна. Бодрясин настаивал на том, что группу нужно временно распустить, всем разъехаться, а о предательстве Петровского опубликовать в партийной газете, как уже было сделано со многими. Евгения Константиновна не сказала ни слова, только внимательно прочитала копию письма. Когда же ушел Бодрясин, она сказала Шварцу:

Сегодня вечером беседовали втроем, он, Бодрясин и Евгения Константиновна. Бодрясин настаивал на том, что группу нужно временно распустить, всем разъехаться, а о предательстве Петровского опубликовать в партийной газете, как уже было сделано со многими. Евгения Константиновна не сказала ни слова, только внимательно прочитала копию письма. Когда же ушел Бодрясин, она сказала Шварцу:

- Пошлите его со мной в Париж.

- Кого?

- Ну, Петровского.

- И потом?

- А потом я исчезну.

- А он?

- Он исчезнет несколько раньше.

В Париже у нее была квартира, гарсоньерка*; Евгения Константиновна любила если не комфорт, то удобства, она и на острове жила отдельно ото всех. Сама называла себя буржуйкой. Она не была богата, но ни в России, ни за границей в средствах не стеснялась. Шварц знал, что она помогает товарищам.

* Холостяцкая, для одиноких.

Решили, что никто, даже Бодрясин, не будет посвящен в план ближайших действий. Но группу, конечно, нужно немедленно распустить.

Это опять равносильно провалу, тем более что Петровский, хотя он, как новичок, был мало осведомлен, мог сделать некоторые выводы и о них сообщить "маменьке". Вероятно, он сообщил даже больше, чем мог знать. Все же совсем отказаться от плана Шварцу не хотелось,- достаточно изменить сроки и попытаться привлечь новых людей, на смену убывающим. Шварца пугали не жертвы, а бесплодность его попытки доказать партии, что он, Шварц, вернет боевой организации ее былую славу, помраченную обнаруженным в центре предательством.

Он комкает и второй лист, весь исчерченный профилями. В отворенное окно влетела ночная бабочка и ударилась о стекло лампы; электричества нет в бедном поселке. Осторожно и брезгливо, неумелыми пальцами, Шварц взял бабочку за крыло и выбросил за окошко. На пальцах осталась скользкая серебристая пыльца.

Если бы он хотел и умел вспоминать - воспоминанья заполнили бы его ночь. Много разби-тых жизней и обжегшихся мотыльков, много напрасных жертв,и так мало смертей оправданных и нужных. Его личная жизнь окутана мрачной поэзией и кажется выдумкой.

Рядом с ним - десяток таких же, ходящих по краю пропасти. Сегодня все они живут в сос-новом лесу, купаются в океане, шутят, спорят, придают значение мелочам; завтра, замешавшись в толпу людей самых обыкновенных, идут на дела, в глазах этой толпы - страшные и преступные, на убийство и на участие в убийстве, и не знают, сколько дней еще отведено им самим для жизни. А он - мастер боевых дел, капитан корабля мести.

Но для дум и воспоминаний Шварц еще слишком молод.

Он никогда не ложится спать, не обтершись мокрым полотенцем и не выложив на столик у постели револьвера,- два жеста, нужные для его спокойствия. Завтра - день подготовительных действий; он уже придумал объяснение для отъезда в Париж двух членов группы: сначала уедет Евгения Константиновна, за ней Петровский. Получив телеграмму, он распустит и других. Раз это необходимо - подчинятся все. Затем немедленно новый сбор, большинства - в Финляндии. Вместо океана - северные шхеры. И ближе к России.

Он ложится и тушит свет. Сон никогда не заставляет его ждать.

Поодаль от общей виллы, в комнате домика, похожего на барак, но в комнате удобной и умело обставленной, свет давно потух. Там лежит в постели женщина, молодая и некрасивая, обещавшая исчезнуть вслед за Петровским, хотя такого условия никто ей не ставил. В лабиринте ее мыслей не разобраться никому - да никто и не ищет этого. Среди своих - она чужая, не скрывает этого. Но она с ними, потому что иначе оказалась бы совсем одинокой. Кажется, однако, без веры нельзя оставаться с верующими: безверье заразительно. И потому она отойдет к стороне. Она не так счастлива, как Шварц: скорого сна не ждет.

Спит Петровский сном спокойнейшим. Спит вся маленькая колония русских, в жизни кото-рых этот остров - случайный этап, место минутного отдыха от бурь, незнакомых даже океану. Если бы иногда не было вокруг настоящей красоты, рассеивающей вечное напряжение мысли,- краткие сроки их жизни казались бы слишком долгими и мучительными.

На полу, близ постели Шварца, за всю ночь не смыкают единственного глаза скомканные профили с ухом не на месте и с однообразными, слишком несерьезными для их низких лбов завитушками на затылке.

CORDON s. v. p.!

Петровский в Париже с первым важным поручением от Шварца. С очень таинственным: явиться по данному адресу к мадам Ватсон (англичанка?), а дальнейшее скажет она. Петровский любит Париж - здесь свободнее. Он хорошо пообедал, но ограничил себя бутылкой анжу и одной рюмкой ликера.

Едва позвонил у двери мадам Ватсон - внезапно таинственность рассеялась: ему отворила Евгения Константиновна.

- Как?

- А я вас ждала раньше.

- Но... она дома, мадам Ватсон?

В ответ самый приязненный смех:

- Дома, потому что это - я. Я в Париже живу под этим именем.

- Шварц не сказал мне.

- Шварц любит таинственность! Входите и будьте как дома.

Петровский немного разочарован, тем более что только завтра Евгения Константиновна может передать ему нужное.

- А пока вы - мой гость, если не имеете лучшего. Жаль, что пообедали.

- У вас квартира?

- Гарсоньерка. Видите - тут все: одна комната и закоулок, где все мое хозяйство, газовая плита, ванная. Живу по-буржуазному. Не осуждаете?

В Париже Евгения Константиновна совсем особенная: прекрасно одета, даже светски-любезна. На острове она почти не замечала Петровского

- И вино есть. Хотите кофе с коньяком? И я с вами выпью. По крайней мере ближе познакомимся; и вы меня совсем не знаете, и я вас плохо.

Развалившись в кресле, Петровский чувствует себя гостем и барином. Он даже готов предпо-ложить, что его присутствие приятно этой самой удивительной и непонятной женщине из всех его революционных товарищей. Она некрасива, но куда же больше женщина, чем все эти Ксении, Доры; и видно, что из особого круга, не как те.

- Разве революционер должен быть аскетом? Вы аскет, Петровский.

Туман в голове не мешает ему понимать, что это, собственно, и есть настоящая жизнь, ради которой стоит рисковать. Но туман колеблется и рассеивается, когда он слышит слова:

- Как хорошо, что мы ближе познакомились. Я ведь давно знаю, что вы не совсем то, за что себя выдаете.

Он хочет спросить: "То есть как не то?" - но она, налив ему и себе, продолжает:

- И вы не то, и я не то. И проще всего в этом откровенно признаться.

Он хочет встать, но туман мешает, а она живо смеется:

- Испугались чего-то? А вы не бойтесь, Петровский! Мы здесь одни.

Он сильно опьянел, но отлично помнит, что ничего не сказал неосторожного. Или она просто шутит? Действительно, она смеется; он слышит также и свой смех, преувеличенный, но солидный и веселый. Смеясь, он говорит:

- Ну и какая же вы! Вот вы какая! Это замечательно.

- Как поживает ваша пензенская маменька?

- Моя маменька?

Его маменька поживает ничего себе, хорошо. Какая маменька? А впрочем кому какое дело! Все это очень забавно, а Евгения Константиновна остроумнейший человек! И он продол-жает радостно смеяться.

Никогда еще коньяк так его не туманил: это от парижской духоты. Голос Евгении Констан-тиновны вдруг делается серьезным, и не сразу доходят до его сознания ее странные слова:

- Слушайте, Петровский, ведь не настолько же вы пьяны? Или хотите притворяться? Все равно - иного выхода для вас нет. Если в вас осталась капелька чести... да вы понимаете меня? Или вы окончательно пьяны.

Он слышит и понимает, хотя все и застлано туманом. Но то, что он понимает - этого не может быть! У него стучат зубы, а рука его пытается взять рюмку. Может быть, все это - шутка... Она отнимает у него рюмку и раздельно говорит:

- Я оставлю вам револьвер, вот этот, видите? Если вы не застрелитесь, Петровский, вы слышите? - вы все равно будете убиты.

Он качает головой, затем сползает с кресла к ее ногам и заплетающимся языком что-то бормочет о прощении и о своей молодости. Она гадливо отстраняется - и он целует землю.

Тогда она быстро выходит, приносит стакан, наливает его коньяком до краев и повелительно говорит:

- Ну, тогда пей еще, трус.

Косясь на револьвер, он пьет с ужасом, ожигая горло; в сразу сгустившемся тумане блестя-щая игрушка исчезает в ее сумочке: значит, это была шутка!

Последнее, что он чувствует, вызывает на его пьяном лице улыбку: под его голову подкла-дывают подушку. Самое важное - заснуть, чтобы потом все решить сразу. Его отяжелевшие ноги сами подымаются и ложатся на широкий диван. Кружится голова, но все остальное прекрасно и благополучно.

С той же брезгливостью она вынимает из его кармана паспорт и бумажник. В бумажнике только деньги, и она кладет его на столик рядом со спящим. Затем она моет руки и освежает лицо. Чемоданчик на стуле у двери. Она смотрит на часы, надевает у зеркала шляпку, затворяет окно, задергивает тяжелые гардины и с минуту думает. В комнате душно и слышен храп спящего. У самой двери она резко поворачивается, возвращается в боковую комнату, где газовая плита, и повертывает оба крана. Отсюда, не взглянув на лежащего, она медленно, слушая шипенье газа, идет к выходу и запирает за собой дверь на два поворота ключа.

Назад Дальше