Получив эти сведения, я пришел к мысли, что нестабильность зрения Верджила в первое время после удаления катаракт, возможно, уже тогда была, хотя бы частично, вызвана недостатком кислорода в крови, который был обусловлен неумеренным ожирением, негативно повлиявшим на дыхательный центр продолговатого мозга (что и породило кислородную недостаточность).
Рассказала мне Эми и о странном явлении в поведении Верджила – странном, на ее взгляд. По ее словам, Верджил даже тогда, когда ничего не видел (о чем он ей сообщал), двигаясь по палате, уверенно обходил все препятствия, не натыкаясь ни на людей, ни на мебель, ни на предметы, даже только что принесенные. Это явление объясняется возникновением у людей бессознательного, или скрытого, зрения, которое обнаруживает себя, когда зрительные участки коры головного мозга перестают на время функционировать (например, от недостатка кислорода в крови), в то время как зрительные центры подкорковых образований, оставаясь неповрежденными, не прекращают работы. В этом случае зрительные сигналы продолжают восприниматься на бессознательном уровне.
В конце концов Верджила выписали из госпиталя, и он вернулся домой. Однако самочувствие его почти не улучшилось, и он не мог обходиться без кислородного аппарата. Работать он больше не смог, и Ассоциация молодых христиан США от его услуг отказалась. Более того, спустя несколько месяцев его выселили из домика, который он после свадьбы, хотя и формально, но все-таки занимал. В итоге Верджил потерял не только здоровье, но и дом, и работу.
В октябре Верджил почувствовал себя лучше и уже мог в течение двух-трех часов обходиться без кислородного аппарата. Что касается его зрения, то о нем я не имел ясного представления, хотя и поддерживал с Эми и Верджилом телефонную связь. Сначала Эми мне говорила, что Верджил почти ослеп, но затем с воодушевлением сообщила, что зрение к нему возвращается. Я было обрадовался этому обстоятельству, но Кэти, терапевт реабилитационного центра, в котором Верджил проходил курс лечения, меня охладила, сообщив мне по телефону противоположные сведения. Из ее рассказа я выяснил, что Верджил, по существу, снова ослеп. По словам Кэти, у Верджила наблюдались лишь отдельные слабые проблески зрения. Так, например, однажды, когда передним стояла бутылка с пептобисмолом[129], он увидел вокруг нее розовые круги, хотя саму бутылку не разглядел[130]. Иногда, в редких случаях, у него получалось и большее: ему удавалось увидеть некоторые небольшие предметы, но они быстро пропадали из поля зрения, и, увидев, он не мог их найти. По заключению Кэти, Верджил был практически слеп.
Сообщение Кэти меня потрясло и в то же время привело в удивление. Что случилось с глазами и мозгом Верджила? Без обследования на этот вопрос ответить было нельзя, тем более что, по словам Эми, зрение Верджила улучшилось. Правда, она всегда раздражалась, когда кто-нибудь говорил, что Верджил слепой, и вполне могла быть пристрастной. Недаром в телефонном разговоре со мной она добавила с нескрываемым недовольством, что в реабилитационном центре врачи настойчиво приучают Верджила к мысли, что он снова ослеп. Поразмыслив, я поговорил с Бобом Вассерманом, и мы решили пригласить Верджила (естественно, вместе с Эми) в Нью-Йорк для обследования.
В феврале 1993 года я встречал Эми и Верджила в аэропорту Ла Гуардиа[131]. Увидев Верджила, я внутренне содрогнулся. За то время, что мы не виделись, он пополнел фунтов на пятьдесят и теперь выглядел неприглядно, превратившись в настоящего толстяка. С его плеча свисал кислородный прибор. Глаза его были безжизненными, и он казался слепым, что подтверждалось и тем, что пока мы направлялись к машине, Эми не выпускала его руки. Правда, на пути в город, когда машина оказалась на высоком мосту, Верджил, обратившись ко мне, сказал, что явственно различает яркое пятно света. Я похвалил его, хотя перед тем как увидеть Верджила, все же надеялся на более благоприятное состояние его зрительных ощущений.
Когда мы приехали ко мне в офис, к нам присоединился Боб Вассерман. Мы принялись обследовать Верджила, но, к нашему сожалению, он не реагировал ни на цветные стимулы, ни на яркие вспышки света. Он казался совершенно слепым, слепым даже в большей степени, чем до удаления катаракт, ибо в дооперационное время он стойко отличал свет от тьмы и говорил, что «стало темно», когда глаза ему загораживали ладонью. Теперь, казалось, его зрительные рецепторы были полностью выведены из строя.
Правда, спустя какое-то время Верджил различил свет на экране компьютера, а затем, к нашему удивлению, несколько раз самостоятельно, без подсказки, нашел нужное место в комнате, когда его, говоря к примеру, просили пересесть с дивана на стул. Однако было ясно, что он не видит, и его «свободу передвижения» я объяснил явлением скрытого зрения, которое проявилось еще в больнице.
Пришло время ланча, и все уселись за стол. Когда я протянул Верджилу небольшую корзинку с фруктами, он положил себе на тарелку сливу, персик и апельсин, а затем, придя в явное оживление, начал их поочередно ощупывать и увлеченно описывать, главным образом останавливаясь на кожице фруктов: вощеной, гладкой у сливы, пушистой у персика и грубой, щербатой у апельсина. Затем он их поочередно понюхал, что, казалось, доставило ему несомненное удовольствие. Я заранее подложил в корзинку поддельную грушу, сделанную из воска, но, к моему разочарованию, Верджил выбрал другие фрукты. Пришлось мне самому дать ее Верджилу, расхвалив ее вкус. Взяв «грушу», Верджил расхохотался. «Это – свечка, – моментально определил он, – а по форме груша, не отрицаю». Осязание, служившее Верджилу верой и правдой в течение многих лет, не подвело его и на этот раз.
В то же время создалось стойкое впечатление, что сетчатка обоих глаз Верджила перестала функционировать. Это предположение подтвердило обследование, проведенное Бобом. Правда, состояние сетчатой оболочки обоих глаз не изменилось по сравнению с предыдущим обследованием (все то же чередование участков с избыточной и недостаточной пигментацией и все то же чередование островков неповрежденной или мало поврежденной сетчатки с полностью атрофированными участками), однако на этот раз даже ее неповрежденные части не подавали признаков жизни. И та, и другая электроретинограмма (сетчатой оболочки левого и правого глаза), обычно представляющая собой кривую электрических потенциалов, возникающих при воздействии на сетчатку световых раздражений, состояла из одной прямой линии. Не наблюдались и вызванные зрительные потенциалы, характеризующие активность зрительных частей головного мозга. Неудовлетворительное состояние сетчатой оболочки глаз, равно как и зрительных частей мозга, не могло быть вызвано ретинитом, давно угасшей болезнью. Причиной было нечто другое, негативно повлиявшее на зрение Верджила уже после удаления катаракт.
Обсуждая с Бобом этот вопрос, мы вспомнили, что Верджил после удаления катаракт постоянно (пока не стал надевать солнечные очки) жаловался на то, что свет, даже в пасмурную погоду, режет ему глаза. Вспомнив это немаловажное обстоятельство, мы задались вопросом: не мог ли обычный солнечный свет после удаления катаракт (которые долгие годы защищали сетчатку обоих глаз от световых раздражений) вывести эти сетчатые оболочки из строя? Известно, что люди, страдающие различными заболеваниями сетчатки (к примеру, таким, как дегенерация желтого пятна), не выносят солнечный свет (не только ультрафиолетовые лучи, но и излучения всех длин волн), ибо свет этот может ускорить дегенерацию сетчатых оболочек.
Другой причиной утраты Верджилом зрения (и наиболее вероятной) могла стать долгая гипоксия – недостаток кислорода в его крови наблюдался уже в течение года. По сообщению Кэти, зрение Верджила улучшалось и ухудшалось (пока совсем не утратилось) в зависимости от парциального давления кислорода и двуокиси углерода в крови. Могло ли длительное кислородное голодание сетчатых оболочек глаз (и, возможно, зрительных зон коры головного мозга) явиться причиной потери зрения? На этот вопрос ясного удовлетворительного ответа мы не нашли. Мы задались и таким вопросом: может ли стопроцентное насыщение кислородом крови (что требует длительной искусственной вентиляции легких чистым кислородом) вернуть хотя бы частичную работоспособность сетчатке и зрительным зонам коры головного мозга? Однако, поразмышляв, мы пришли к заключению, что подобная процедура в любом случае чрезвычайно рискованна, ибо может вызвать долговременную или даже хроническую депрессию дыхательного центра продолговатого мозга.
Такова история Верджила, человека, которому вернули зрение после долговременной слепоты, – история, весьма похожая на случай восстановления зрения у тринадцатилетнего мальчика, описанный Уильямом Чезелденом в 1728 году, и на некоторые другие аналогичные случаи, описанные в медицинской литературе в последующие двести пятьдесят лет. Такова история «чудесного исцеления» Верджила, закончившаяся, в отличие от некоторых других подобных историй, драматичным фиаско. Уместно отметить, что и пациент Ричарда Грегори, которому также вернули зрение после продолжительной слепоты, лишь сначала испытал отрадные чувства. Через короткое время после проведения операции на глазах, столкнувшись с большими трудностями, он впал в депрессивное состояние и скончался. Вальво в своей книге указывает на то, что лишь немногие подобные пациенты сумели адаптироваться к новым условиям жизни, большинство же, после непродолжительной эйфории, столкнулись с непреодолимыми трудностями, которые не позволили им использовать в полной мере «преподнесенный им дар». Мог ли Верджил справиться со своими трудностями?
На этот вопрос, к сожалению, нет ответа. Адаптации Верджила к новым условиям жизни помешали сторонние обстоятельства: его неожиданная болезнь, потеря работы, домика, а главное, конечно, здоровья, что привело к неспособности самому заботиться о себе и потере самостоятельности. Однако, в отличие от Эми, для которой рухнувшие надежды стали подлинным потрясением, Верджил отнесся к своему положению философски. «Такие вещи случаются», – сказал он.
И все же не вызывает сомнения, что и Верджил пережил потрясение, вызванное не только внезапным заболеванием, но и новой потерей зрения, хотя вполне вероятно, что он еще в преддверии хирургического вмешательства подсознательно ощущал, что его вовлекают в битву, выиграть которую ему не по силам. Прозрев после долговременной слепоты, он, конечно, испытал немалое удивление и удовлетворение – ему открылась дверь в новый мир, и каждый день стал для него увлекательным приключением. Но затем он столкнулся с трудностями: освоить новый мир оказалось непросто (Верджил смотрел, но не видел по-настоящему), а от старого мира его пытались отвадить. Он оказался между двумя мирами, внезапно попав в тупик, из которого, казалось, не выбраться.
Однако затем, столь же внезапно, нашелся выход из тупика в виде повторной и окончательной слепоты, ставшей для него «новым даром», с помощью которого Верджил смог, оставив непривычный мир зрительных ощущений, вернуться в свой старый мир, который был привычным и достаточным для него в течение многих лет.
Живопись его сновидений
Я впервые повстречался с Франко Маньяни летом 1988 года в сан-францисском Эксплораториуме[132] на выставке его необычных картин, написанных лишь по памяти. Все пятьдесят выставленных полотен изображали виды Понтито, небольшого тосканского городка, где Маньяни родился и в котором не был более тридцати лет. В тех же залах, где были выставлены картины, демонстрировались и фотографии тех видов Понтито, которые были изображены на полотнах художника. Эти фотографии изготовила Сьюзен Шварценберг, состоявшая в штате музея. Она специально выезжала в Понтито, где фотографировала нужные виды, стараясь всякий раз расположиться в том месте, где мог бы быть установлен мольберт для написания соответствующей картины. К ее сожалению, это было не всегда выполнимо, ибо Маньяни нередко писал картины с некой воображаемой высоты, достигавшей в отдельных случаях, по предположению Сьюзен, пятисот футов. Она старалась изо всех сил, нередко подымая камеру на шесте, и даже подумывала о том, чтобы подняться в воздух на вертолете.
Маньяни считался художником, рисующим лишь по памяти, и достаточно было посетить его выставку, чтобы убедиться в его уникальных способностях: рисовать лишь по памяти с фотографической точностью – правда, только виды Понтито. Казалось, он держит в мыслях трехмерный макет этого городка, который может поворачивать так и сяк и, выбрав привлекательный вид, переносить его на картину с поразительной точностью, что подтверждалось развешанными рядом с картинами фотографиями. Я было решил, что Маньяни – художник-эйдетик[133], человек, способный сохранять долгое время в памяти образ однажды увиденного предмета, но художник-эйдетик не стал бы ограничивать свое творчество видами одной-единственной местности, пусть и привлекательной для него. Скорее наоборот, художник с такими удивительными способностями постарался бы с выгодой воспользоваться своим необыкновенным талантом и расширил бы, насколько возможно, рамки своего творчества. Маньяни же рисовал только виды Понтито. Это его пристрастие я расценил не только как проявление удивительной памяти, но и как выражение ностальгии, тоски по местам, где он провел детство, а также как проявление компульсивности.
Я познакомился с Франко, и он пригласил меня в гости. Франко жил в небольшом городке в нескольких милях от Сан-Франциско. Его дом я нашел без труда. Перед ним находился садик, огороженный невысокой стеной, напоминавшей стены, обрамлявшие улицы, которые я видел на картинах Маньяни. Перед домом стоял видавший виды автомобиль с номерным знаком «Понтито»[134]. Рядом находился гараж, превращенный, как я вскоре выяснил, в студию. Увидев меня, Франко вышел из гаража.
Это был высокий стройный мужчина. Хотя ему было за пятьдесят, он выглядел энергичным, подтянутым человеком моложе своего возраста. Он носил очки в роговой оправе, за которыми поблескивали большие внимательные глаза. Волосы его были расчесаны на пробор. Франко пригласил меня в дом. Стены всех комнат были завешаны картинами и рисунками, однако стен не хватало, и работами Франко были забиты все ящики письменного стола и даже платяной шкаф. Дом походил на музей с немалым запасником, и все это собрание живописи было посвящено одной-единственной теме – видам Понтито.
Франко повел меня по дому, показывая картины, что вылилось у него в поток, несомненно, приятных воспоминаний. О каждой картине было что рассказать. «На этой стене вокруг церковного садика, – рассказывал Франко, – меня и моих приятелей застукал священник. Пришлось давать деру. Мы еле унесли ноги. Этот священник был прытким малым: преследовал нас даже на улице». Одно воспоминание тянуло за собой следующее, и вскоре я узнал немало подробностей из жизни Франко в Понтито, где он провел детство. Правда, его рассказ носил сумбурный характер, один эпизод не увязывался с другим. Зато говорил он с нескрываемым увлечением, даже с одержимостью в голосе, и можно было понять, что все его мысли занимает Понтито, о котором он может рассказывать бесконечно.
Слушая Франко, у меня создалось впечатление, что воспоминания подавляют, захлестывают его, являя собой мощную неудержимую силу, которая вызывает бурю эмоций. Он не только говорил с выразительной, яркой мимикой, но и бурно жестикулировал, чтобы, сделав небольшой перерыв в излиянии бурных чувств и смущенно сказав: «Вот так это было», продолжить свою страстную речь, сопровождавшую демонстрацию видов Понтито.
Закончив знакомить меня со своими картинами, Франко признался, что рад моему визиту, который помог ему погрузиться в воспоминания. По его словам, находясь в одиночестве, он тоже поглощен мыслями о Понтито, но только не ворошит старое, а представляет себе Понтито без жителей, без мирской суеты, – Понтито, погруженный в безвременье, что открывает простор для аллегории и фантазии. Но теперь ему было с кем поделиться воспоминаниями, и рассказ о Понтито полился дальше. Признаться, мое внимание ослабело, рассказ Франко показался мне несколько надоедливым, излишне затянутым, и я предался раздумью, что побуждает Франко использовать свою феноменальную память для одного-единственного занятия – писать виды Понтито, что, впрочем, он делал с подлинным мастерством. В конце концов мне пришла в голову мысль, что не только феноменальная память и страстная одержимость побуждают его предаваться навязчивому занятию, но и нечто более сложное и глубокое.
Франко родился в Понтито в 1934 году. Этот маленький городок расположен в Пистойе[135], среди холмов Кастельвеккьо[136], в сорока милях западнее Флоренции. В стародавние времена эту местность населяли этруски, их захоронения сохранились и по сей день. Понтито, как и многие тосканские городки, походил на древние этрусские поселения с домами, разбросанными по покатым холмам, спускавшимся террасами к центральной площади городка, от которой расходились крутые узкие улочки – дороги для людей и ослов. На самом высоком холме находилась церквушка, рядом с которой и ютился небольшой дом, в котором Франко провел детские годы. Жители городка, как прежде этруски, занимались сельским хозяйством, культивируя оливковые деревья и разводя виноградники. По существу, все они составляли одну большую семью: Маньяни, Папи, Ванукки, Тамбури, Сарпи давно находились в родственных отношениях. Наиболее известным их земляком был Лаццаро Папи[137], летописец Французской революции, памятник которому установлен на центральной площади городка.
Время не меняло Понтито, не менялась и размеренная жизнь его обитателей. Фермы и сады, разбитые на плодородной земле, приносили необходимый достаток. В благополучии и достатке жила и семья Франко. Все изменилось после начала войны. В 1942 году в результате несчастного случая погиб отец Франко, а в 1943 году в городок вошли немцы, вынудив жителей покинуть свои дома. Когда они вернулись в Понтито, то с ужасом увидали, что половина домов разрушена, а поля, виноградники и сады пришли в запустение. Вернуть утраченное быстро не удалось, и трудоспособное население покинуло родные места в поисках заработка. До войны в городке насчитывалось около пятисот человек, после войны он почти опустел – в нем остались одни старики. Когда-то процветавший, не знавший особых бед городок стал медленно умирать.