Антрополог на Марсе - Оливер Сакс 7 стр.


Влиянием этой теории на умы специалистов объясняется и тот факт, что, несмотря на изменение «поведения» Гейджа после получения травмы, лишь через двадцать лет Джон Мартин Харлоу, один из лечащих врачей Гейджа, опубликовал результаты своих наблюдений. Вот что он писал: «Гейдж производил впечатление порывистого, импульсивного человека, не считавшегося с мнениями других, если они противоречили его планам. К товарищам по работе он относился без должного уважения, чего раньше не наблюдалось. Он был упрям и капризен и в то же время не уверен в себе. На вид крепкий мужчина, он не отличался умом и нередко рассуждал, как ребенок. По словам сослуживцев, до происшедшего с ним несчастного случая он был уравновешенным, сообразительным человеком, энергичным работником, мастером своего дела. После травмы его способности разительно изменились, и, по отзывам его друзей и знакомых, он стал “не тем Гейджем”, которым был раньше».

Склонен считать, что импульсивность и раздражительность Гейджа, равно как и снижение его интеллектуальных и профессиональных способностей, явились следствием повреждения одной из лобных долей мозга, вызванного полученной травмой[55].

Однако несдержанность, излишняя возбудимость, потеря самоконтроля и снижение интеллектуальных способностей являются не единственными последствиями повреждения лобных долей. Дэвид Ферриер, который в 1873 году предал историю Гейджа широкой огласке, опубликовав в одном из медицинских журналов соответствующую статью тремя годами раньше, удалив у подопытных обезьян лобные доли, определил и другие последствия этого повреждения мозга. Вот его наблюдения: «Несмотря на видимое отсутствие физиологических отклонений, я выявил явные изменения в поведении обезьян. Пропало свойственное им любопытство, пропал интерес к окружающей обстановке, обычно выражающийся в устойчивом наблюдении за всем, что попадает в их поле зрения. Они стали унылыми, апатичными, сонными, реагируя только на явные раздражители или варьируя свою вялость и апатичность бесцельным перемещением по вольеру. Не утратив сообразительности, обезьяны по всем признакам потеряли присущую им черту: внимательно наблюдать за окружающей обстановкой».


В восьмидесятых годах XIX столетия стало очевидным, что опухоль лобных долей головного мозга вызывает самые разные последствия: вялость, заторможенность, изменение характера человека, потерю самоконтроля, тупоумие, а иногда (согласно наблюдениям Гоуэрса) и умопомешательство. В 1884 году была сделана первая операция по удалению опухоли лобной доли, а в 1888 году – первая операция на лобной доле с целью излечения психического расстройства. Считалось, что такого рода расстройства (галлюцинации, навязчивые идеи и, возможно, шизофрения) обязаны патологической активности лобных долей.

Однако первые опыты не нашли скорого продолжения, и только в тридцатых годах XX века португальский невролог Эгаш Мониш стал лечить психические расстройства с помощью операций на мозге. Он разработал технику операции, которую назвал «префронтальной лейкотомией», и согласно этой методике прооперировал двадцать больных, страдавших различными формами патологической депрессии и хронической шизофренией. Результаты сделанных операций Мониш изложил в монографии, опубликованной в 1936 году, которая вызвала в медицинских кругах значительный интерес. На сомнительную технику операции и на, возможно, имевшую место фальсификацию полученных результатов не обратили внимания.

У Мониша нашлись и последователи. Операции на мозге с целью лечения психических расстройств стали проводить в Италии, Великобритании, Бразилии, Румынии и на Кубе. Заговорили о рождении «психохирургии», воспользовавшись термином, придуманным Монишем. Подобные операции наконец стали делать и в США, где невролог Уолтер Фриман разработал поистине ужасную технику операции, которую он назвал «трансглазничной лоботомией». Вот как он сам описал эту операцию:

Приведя пациента в шоковое состояние, я под такого рода «анестезией» ввожу в глазницу между веком и глазным яблоком острый хирургический инструмент[56] до его соприкосновения с лобной долей головного мозга, после чего произвожу латеральный разрез этой доли, перемещая инструмент путем вращения из стороны в сторону. Подобную операцию я сделал двум пациентам на обеих лобных долях, а одному – на одной. Операции прошли без видимых неприятных последствий за исключением (в одном случае) кровоподтека века и окружающих тканей. Через час после проведения процедуры пациенты отправились по домам. Наблюдения показали, что все больные, перенесшие лоботомию, избавились от тяжелых последствий своей болезни, испытывая в послеоперационный период лишь легкие отклонения от нормального состояния человека.

Варварские операции на головном мозге не вызвали всеобщего неприятия, а, наоборот, были встречены с одобрением. Протестовали немногие. К 1949 году в США было сделано более десяти тысяч таких операций, а в течение двух последующих лет еще десять тысяч. В 1951 году Мониш был удостоен Нобелевской премии[57], что явилось, по словам Макдональда Кричли, «апофеозом позорной практики».

Лоботомия, конечно, не была настоящим лечением. Подавляя ярко выраженные симптомы психического расстройства, она приводила больных в состояние апатии, угнетенности, вызывала потерю моторной координации и, хуже того, исключала полное выздоровление. Состояние человека после лоботомии красочно описал Роберт Лоуэлл[58] в стихотворении «Воспоминания об Уэст-стрит и Лепке». Вот выдержка из него:

Дряблый, плешивый, лоботомированный, он пребывал в овечьей неге, где никакие муки не могли его лишить концентрации на электрическом стуле – а тот возвышался оазисом в пустыне утраченных связей…

Когда я с 1966-го по 1990-й год работал в психиатрической лечебнице, то видел немало больных, перенесших лоботомию. Они выглядели намного хуже Лепке и походили на живые трупы[59].

В восьмидесятые годы XIX столетия было сделано предположение, что в лобных долях головного мозга существуют «нездоровые» нервные пути, способные вызвать психические болезни. Этим соображением руководствовался и Мониш, считая, что человека можно излечить от психического расстройства, перерезав эти пути. Но даже если Мониш в этой части и прав, пользы от лобных долей несравнимо больше. Вместе с тем нельзя не признать, что чувство долга, добросовестности, ответственности неизменно давит на человека, и все мы время от времени испытываем желание освободиться от этого натиска, хотим отдохнуть от деятельности наших лобных долей, стремимся к «празднику чувств», кдионисии[60]. Это желание свойственно каждому человеку, присуще любой культуре. Все мы нуждаемся в периодическом отдыхе от деятельности на и тих лобных долей, но это трагедия, когда, вследствие их повреждения, вызванного травмой или болезнью, этому отдыху нет конца, что стало повседневным явлением для Гейджа и Грега[61].


В марте 1973 года в своих записях я отметил, что «игры, песни, стихи помогают Грегу сосредоточиться, ибо они несут организованное начало – ритм и поток устойчивых связей». Делая эту запись, я вспомнил о своем пациенте Джимми, страдавшем амнезией. Когда он посещал церковную службу, то буквально преображался, преисполняясь смыслом происходившего и воспринимая «органическое единство», подавлявшее амнезию[62]. Приведу и другой пример. Один из моих пациентов, музыковед, страдавший амнезией, ставшей следствием энцефалита височной доли, уже через несколько секунд не мог вспомнить, что ему сообщили. Однако он безошибочно исполнял сложные музыкальные пьесы и даже, импровизируя, играл на органе[63].

Подобными способностями обладал и Грег: он не только прекрасно помнил песни шестидесятых годов, но и мог выучить новые. Запоминал он и шуточные стихи и рекламные песенки, услышанные по радио и телевизору. Однажды я прочел ему такое четверостишие:

Грег повторил четверостишие без запинки, а узнав, что стишки я сочинил сам, весело рассмеялся и сказал, что они напоминают ему ужасы Эдгара Аллана По. Правда, через две минуты четверостишие он забыл, но я напомнил ему рифмованные слова, и тогда он четверостишье повторил. После двух-трех репетиций стихи Грег запомнил и потом всякий раз, когда я приходил в госпиталь, читал мне это четверостишие.

Можно задаться вопросом: чем объяснить ту легкость, с которой Грег запоминал шуточные стихи и рекламные песенки – их простотой или эмоциональным подъемом, который они у него вызывали? Отвечу так: не вызывает сомнения, что музыка оказывала на него благотворное действие, была «дверью» в мир эмоций и чувств, которые обычно он не испытывал. Когда Грег слушал музыку, он казался здоровым. Даже показания его электроэнцефалограммы становились ритмичными, если запись производилась под сопровождение музыки[64].

Грег повторил четверостишие без запинки, а узнав, что стишки я сочинил сам, весело рассмеялся и сказал, что они напоминают ему ужасы Эдгара Аллана По. Правда, через две минуты четверостишие он забыл, но я напомнил ему рифмованные слова, и тогда он четверостишье повторил. После двух-трех репетиций стихи Грег запомнил и потом всякий раз, когда я приходил в госпиталь, читал мне это четверостишие.

Можно задаться вопросом: чем объяснить ту легкость, с которой Грег запоминал шуточные стихи и рекламные песенки – их простотой или эмоциональным подъемом, который они у него вызывали? Отвечу так: не вызывает сомнения, что музыка оказывала на него благотворное действие, была «дверью» в мир эмоций и чувств, которые обычно он не испытывал. Когда Грег слушал музыку, он казался здоровым. Даже показания его электроэнцефалограммы становились ритмичными, если запись производилась под сопровождение музыки[64].

С помощью песенок Грег смог запоминать и простейшую информацию, которую я включал в текст, – и не только запоминать вместе с песенкой, но и отъединять ее по моей просьбе, опуская остальной текст. Но если Грегу по силам отделять из текста, положим, включенную в него дату (к примеру, «сегодня 3 июля 1985 года»), то идет ли это на пользу ему, потерявшему чувство времени и живущему только текущим моментом? Задавая себе в то время этот вопрос, я ответил на него отрицательно. Задавался я и другими вопросами. Могут ли песни особой проникновенности, подобранные с учетом индивидуальности пациента и рассказывающие ему об окружающем мире, принести намного большую помощь, чем развитие, прямо скажем, невеликой способности отделять от текста простейшую информацию по заданию наблюдателя? Могут ли песни не только сообщать такому пациенту, как Грег, отдельные сведения, но и развить у него чувство времени, причастность к происходящим событиям, могут ли стать питательной средой для мышления и эмоций? Эти вопросы остаются пока без ответа.


Убедившись, что Грег усваивает уроки, и заручившись согласием лечащего врача, я связался со специалистами Еврейского института слепых Америки, с тем чтобы Грега научили читать с помощью шрифта Брайля. Договорились, что с Грегом станут заниматься четыре раза в неделю. Однако меня ожидало разочарование. Грегу занятия не дались. Казалось, он был до крайности удивлен, что ему навязывают занятия, в которых он не нуждается. «Разве я слеп?» – возмущался он. Ему попытались объяснить положение дел, на что он ответил с безукоризненной логикой: «Если я слеп, то узнал бы об этом первым». Специалисты пожаловались на то, что такого трудного пациента они до сих пор не встречали. Занятия прекратились. Меня охватило чувство беспомощности: у Грега не было потенциальных возможностей изменить свое состояние к лучшему.

К тому времени Грег прошел очередные психологические и нейропсихологические исследования, которые показали, что он инфантилен, чужд всяким эмоциям, за исключением редких случаев бессмысленной эйфории, а его умственные способности примитивны. Впрочем, это было заметно и без специальных исследований, однако я полагал, что он все же не чужд здравого смысла и не лишен эмоциональных переживаний. Грег мне говорил: «Физические недостатки – большая помеха в жизни. Моя жизнь не похожа на полноценную». В то время у всех на слуху была история Карен Энн Квинлен, впавшей в коматозное состояние. Когда по телевизору или радио рассказывали о ней, Грег становился меланхоличным и казался расстроенным. Несмотря на мои расспросы, он не сумел (а может быть, постеснялся) объяснить мне доходчиво, почему его заинтересовали передачи о Карен, но я чувствовал, что он отождествляет ее трагедию со своим собственным положением. Впрочем, может, я ошибался, ну меня создалось предвзятое мнение о способности Грега переживать и испытывать сострадание к чужому несчастью – ведь тесты показали обратное: «чужд всяким эмоциям». Но чего можно ждать от больного во время официальных, формальных тестов, если вся его жизнь проходит в лечебнице? Общаясь с Грегом, помимо его общительности в компании, я не раз обращал внимание на его впечатлительность и доброжелательность к окружающим. Несмотря на болезнь, Грег не лишился индивидуальности, не лишился духовных ценностей[65].

Когда Грег поступил в Уильямсбриджский госпиталь, он казался в меру сообразительным, достаточно остроумным и не потерявшим присутствия духа. Его стали лечить, однако ни одна из программ не принесла результата. У врачей постепенно сложилось мнение, что Грег неспособен даже в малейшей степени бороться со своими болезнями. Прошло время, и лечение по существу прекратили. Грега предоставили самому себе. Он все дольше оставался один, реже выезжал из палаты и почти перестал общаться с другими больными.

Время для него не существовало. И немудрено. В госпитале для хронических больных потерять чувство времени может и человек, не страдающий амнезией. В таких госпиталях один день похож на другой: подъем, туалет, завтрак, свободное время (палата, холл или дворик), ланч, настольные игры, обед, сон. Можно посмотреть телевизионную передачу, но, как правило, пациентов таких лечебниц к телевизору не влечет. В отличие от многих, Грег нередко проводил время у телевизора. Он «смотрел» вестерны, мыльные оперы, музыкальные передачи, а вот к новостям интереса не проявлял. Остановившись в своем развитии, Грег в беседе оперировал давнишними фактами, пользуясь знаниями шестидесятых годов, но со временем и эти знания блекли, хотя для прогрессии амнезии медицинских предпосылок не наблюдалось.


В 1988 году с Грегом, хотя он и принимал антиконвульсивные препараты, случился припадок, в результате чего он сломал ногу. Однако он не пожаловался на боль и даже не заметил, что получил повреждение. Травму обнаружили лишь на следующий день, когда он попытался встать на ноги. Вероятно, Грег, сломав ногу, боль, естественно, ощутил, но, найдя для ноги удобное положение, о боли начисто позабыл, так и не сообщив, что сломал ногу. Такое поведение Грега походило и на неведение того, что он слеп. Когда Грег потерял зрение, то, вполне вероятно, в первые месяцы после этого, испытывая галлюцинации (что характерно в этот период для людей, потерявших зрение), скорее всего обратил внимание на необычные ощущения. Однако при длительном отсутствии всяких зрительных восприятий человек, страдающий амнезией, может забыть, что слеп. Это и произошло с Грегом. Не понимая, что слеп, он не осознал и того, что повредил ногу. Он жил лишь текущим моментом.

В июне 1990 года отец Грега, который часто заходил к сыну утром перед работой и проводил с ним около часа, неожиданно умер. В то время я был в отъезде и узнал о кончине мистера Ф., лишь вернувшись в Нью-Йорк. Узнав печальную новость, я поспешил в госпиталь. Встретившись с Грегом, я выразил ему соболезнование в горе, добавив несколько теплых слов о его почившем отце. «Что вы имеете в виду? – отозвался Грег. – Мой отец часто навещает меня». «Он больше не придет, – смешавшись, ответил я. – Он умер две недели назад». Грег вздрогнул, побледнел и погрузился в молчание. Было видно, что он потрясен смертью отца. «Но ему же было всего пятьдесят», – наконец выдавил он. «Нет, Грег, – сказал я, – твоему отцу было за семьдесят». Грег снова погрузился в молчание, и я вышел из комнаты, посчитав, что ему нужно побыть одному. Но когда я вернулся спустя четверть часа, то понял, что о моем сообщении Грег забыл.

Этот случай наглядно продемонстрировал, что Грег не растерял свои духовные ценности, что ему по-прежнему знакомы такие чувства, как любовь и страдание[66]. Но чувства эти были сиюминутными. Если бы я напомнил ему о смерти отца, он бы снова погрузился в переживания, а через две-три минуты, забыв о постигшей его тяжелой утрате, снова стал бы спокойным и безмятежным[67]. Больше о смерти мистера Ф. я Грегу не говорил, посчитав, что не стоит его расстраивать лишний раз – жизнь и так обошлась с ним немилосердно.

26 ноября 1990 года я отметил в своих записях: «Грег не сознает, что лишился отца. Когда я дважды спрашивал его об отце, то в первый раз он ответил: “Отец вышел во двор”, а во второй раз сказал: “Сегодня отец не пришел, он занят”. Однако все последнее время, когда его забирают домой на уик-энд, Грег этому особо не радуется, и даже в День благодарения не проявил обычной веселости. Грег выглядит грустным, меланхоличным. Вероятно, он ощущает, что ему не хватает отца».

К концу года Грег, обычно спавший крепким, здоровым сном, стал вставать посреди ночи с постели и бесцельно бродить по палате. Когда я спросил у него о причине его бессонницы, он ответил: «Я что-то потерял, ищу, а найти не могу». Но что потерял, что ищет, он пояснить не смог. У меня создалось впечатление, что Грег на бессознательном уровне ощущает утрату отца, и это «скрытое» знание, ставшее символическим, поднимает его с постели и обрекает на бесплодные поиски.

Назад Дальше