Клиффорд Саймак ПОСЛЕДНИЙ ДЖЕНТЛЬМЕН (перевод О.Битова)
По истечении тридцати лет и нескольких миллионов слов наступил наконец день, когда он не смог написать больше ни строчки.
Ему больше нечего было сказать — сказано все, до последнего слова.
Последняя из множества книг была дописана несколько недель назад и вскоре будет опубликована, и теперь он чувствовал себя опустошенным и выжатым до последней капли.
Он сидел у окна кабинета в ожидании прихода человека из информационного журнала, глядел на просторный газон, пестревший зеленью хвойных деревьев, белизной берез и яркими красками тюльпанов, и удивлялся тому, что его так тревожит невозможность дальнейшего творчества, — ведь он наверняка сказал миру гораздо больше, чем большинство собратьев по перу, и основная часть написанного, по крайней мере, выходила за рамки банальности и была облечена в одеяния изящной словесности, все сказано было искренне и, как он надеялся, убедительно.
Он занял в литературе прочное и надежное место. «Наверно, — думал он, — так оно и должно быть — надо остановиться теперь, на самом пике творчества, а не растягивать угасание на многие годы, позволяя ненасытной утробе старческого маразма поглощать сверкающую доблесть моих трудов».
И оставалось еще неутолимое стремление писать, впитанное с молоком матери убеждение, что отказ от творчества будет предательством, хотя и неясно, по отношению к кому. Но здесь было замешано не только это — тут была и уязвленная гордыня, и то паническое чувство, которое возникает у только что ослепшего человека.
«Хотя, — решил он, — все это глупости». За тридцать лет литературного творчества он выполнил труд целой жизни, и это была хорошая жизнь, не фривольная и не захватывающая, зато вполне удовлетворительная.
Он осмотрел кабинет и подумал, что человек неизбежно накладывает отпечаток на ту комнату, в которой живет, — ее лицом были ряды оправленных в телячью кожу книг, чинная опрятность массивного дубового письменного стола, мягкий ковер на полу, располагающие к отдыху старинные стулья; все прочно и солидно располагалось на своих местах.
Раздался стук в дверь.
— Войдите, — откликнулся Харрингтон.
В распахнувшейся двери показался старик Адамс: сгорбленные плечи, снежно-белые волосы — идеальное воплощение верного дворецкого.
— Джентльмен из «Ситуации», сэр.
— Чудесно. Будьте добры, проведите его.
Хотя ничего чудесного в этом не было — встречаться с этим журналистом Харрингтон вовсе не желал. Но встреча была назначена много недель назад, и теперь не оставалось ничего другого, как стерпеть ее.
Журналист больше напоминал бизнесмена, чем человека пера, и Харрингтон поймал себя на том, что гадает, как подобный тип мог создавать столь острую, проницательную журналистскую прозу, сделавшую «Ситуацию» знаменитым журналом.
— Джон Леонард, сэр, — представился тот, пожимая Харрингтону руку.
— Я рад видеть вас у себя, — ответил Харрингтон, настраиваясь на свой обычный гостеприимный лад. — Устроит ли вас этот стул? У меня такое чувство, будто я знаю всех вас — ваш журнал я читаю уже многие годы. Как только он приходит, тут же читаю колонку Харви.
Леонард рассмеялся.
— Похоже, Харви — наш самый известный очеркист и наилучшая приманка. Все посетители хотят взглянуть на него хоть одним глазком, — Он уселся на указанный стул, — Мистер Уайт шлет вам наилучшие пожелания.
— Это очень мило с его стороны, вы должны поблагодарить его от моего имени. Мы не виделись с ним уже многие годы.
И подумав об этом, Харрингтон вдруг понял, что встречался с Престоном Уайтом только однажды, не меньше двадцати лет назад. Тогда этот сильный, увлеченный, своевольный человек, олицетворявший публикуемый им журнал, произвел на него неизгладимое впечатление.
— Несколько недель назад, — сообщил Леонард, — я говорил еще с одним вашим другом, с сенатором Джонсоном Энрайтом.
— Я знаю сенатора давным-давно, — кивнул Харрингтон, — и крайне им восхищаюсь. Я полагаю, это можно назвать единством противоположностей. Мы с сенатором — люди весьма несхожие.
— Он питает к вам глубокое уважение и восхищается вами.
— Я питаю к нему взаимные чувства, но эта история насчет поста государственного секретаря… Меня тревожит…
— Да?
— О нет, он вполне подходит для этой должности — то есть мне так кажется. Он честен в своих мыслях, наделен долей упрямства и является человеком крепкого склада, что нам и требуется. Но у меня есть сомнения…
Леонард выразил на лице удивление.
— Но не хотите же вы сказать…
— Нет, мистер Леонард, — слабо отмахнулся Харрингтон, — Я смотрю на это только с точки зрения человека, отдавшего большую часть своей жизни служению на благо общества. Я знаю, что Джонсон должен взирать на такую возможность не без опаски. В недавнем прошлом бывали моменты, когда он готов был подать в отставку, и лишь чувство долга не позволяло ему покинуть свой пост.
— Этот человек, — уверенно заявил Леонард, — не упустит возможности возглавить госдепартамент. Кроме того, на прошлой неделе Харви сказал, что он примет пост.
— Ну да, знаю, я читал эту колонку.
— Я не отниму у вас много времени, — перешел к делу Леонард, — основные изыскания на вашу тему я уже провел.
— О, не беспокойтесь, мое время в полном вашем распоряжении. До вечера, когда я буду обедать с матерью, я совершенно свободен.
Леонард слегка приподнял брови:
— А ваша мать еще жива?
— Она весьма бойкая, несмотря на свои восемьдесят три года. Она напоминает мать Уистлера [1] — такая же невозмутимая и красивая.
— Вы счастливчик. Моя мать умерла, когда я еще был подростком.
— Мне жаль это слышать. Моя мать — женщина благовоспитанная до кончиков ногтей. Таких теперь редко сыщешь. Я уверен, что обязан ей очень многим. Вероятно, в том числе и той чертой, которая является предметом моей особой гордости, подмеченной вашим литературным обозревателем Сэдриком Мэдисоном, когда он писал обо мне несколько лет назад. Я послал ему записку, в которой благодарил его и сообщал о своем твердом намерении как-нибудь посетить его, хотя до сих пор так и не выбрался. Мне бы хотелось встретиться с этим человеком.
— И что же он написал?
— Он написал, если я не ошибаюсь, что я последний из джентльменов.
— Это хорошая строка, надо будет взглянуть. По-моему, Сэдрик вам понравится. Порой он бывает чуточку странноват, но он такой же одаренный человек, как и вы. Он, можно сказать, днюет и ночует в своем кабинете.
Леонард открыл свой портфель, извлек на свет стопку заметок и начал их перелистывать, пока не наткнулся на нужную страницу.
— Мы хотим дать о вас полнометражный материал, с портретом на обложке и фотографиями по тексту. Я знаю о вас очень многое, но кое-какие вопросы остались по-прежнему неясными, есть некоторые несоответствия.
— Я не вполне улавливаю, о чем вы.
— Вы же знаете, как мы работаем, — мы осуществляем изнурительные проверки, чтобы убедиться, что располагаем исчерпывающим фактографическим материалом, а уж затем отправляемся на сбор материала, так сказать, очеловеченного. Мы беседуем с друзьями детства объекта наших исследований, с его учителями, со всеми людьми, которые располагают какими-либо сведениями, позволяющими пролить свет на внутренний мир этого человека. Мы посещаем те места, где он проживал, выслушиваем рассказы знакомых, собираем маленькие анекдоты из его жизни. Это непростая работа, но мы гордимся тем, как ее выполняем.
— И совершенно справедливо, молодой человек.
— Я побывал в Вайялузинге в Висконсине. По вашим данным, вы родились именно там.
— Насколько я помню, это очаровательное место — крохотный городок, втиснувшийся между рекой и холмами.
— Мистер Харрингтон!
— Да?
— Вы родились не там.
— Простите?
— В местных книгах нет записи о вашем рождении. Никто вас не помнит.
— Это какая-то ошибка. А может, вы шутите?
— Вы отправились в Гарвард, мистер Харрингтон. Группа двадцать семь.
— Совершенно верно, именно так.
— Вы так и не женились.
— У меня была девушка. Она умерла.
— И звали ее Корнелия Сторм.
— Именно так ее и звали, хотя об этом знают немногие.
— Мистер Харрингтон, свою подготовительную работу мы проводим чрезвычайно тщательно.
— Это я не в упрек, скрывать мне нечего. Просто я не афишировал этот факт.
— Мистер Харрингтон!
— Да?
— Дело не только в Вайялузинге — с остальным то же самое. Нигде не записано, что вы прибыли в Гарвард. Девушки по имени Корнелия Сторм никогда не было на свете.
Харрингтон вскочил на ноги и воскликнул:
— Это возмутительно! Что вы хотите этим сказать?!
— Простите, вероятно, я должен был найти более мягкий способ поведать вам это, а не резать правду-матку в глаза. Если я могу чем-нибудь…
— Да, можете. Покиньте меня немедленно.
— Не могу ли я чем-нибудь загладить свою вину? Хоть чем-нибудь?
— Вы и так сделали достаточно. Достаточно, что и говорить.
Харрингтон снова сел в кресло, ухватившись трясущимися руками за подлокотники, и ждал, пока журналист уйдет.
Когда раздался звук захлопнувшейся двери, он позвал к себе Адамса.
— Чем могу служить? — спросил Адамс.
— Скажите мне, кто я такой.
— Ну, сэр, — немного озадаченно ответил тот, — вы мистер Холлис Харрингтон.
— Спасибо, Адамс! Именно так я и думал.
Он вывел машину на знакомую улицу, когда на землю уже опускались сумерки. Харрингтон выехал на обочину у старого дома с белыми колоннами, стоявшего в глубине широкого, обрамленного деревьями двора.
Заглушив двигатель, он выбрался из машины и немного постоял, впитывая ощущение этой улицы — корректной и правильной, аристократической улицы, ставшей в этом веке убежищем от материализма. Он подумал, что даже проезжавшие по ней машины словно осознавали качества этой улицы, ибо двигались они медленнее и тише, чем на прочих улицах, а их окружало то ощущение приличия, которое редко наблюдается в механических конструкциях.
Отвернувшись от улицы, Харрингтон пошел по дорожке, глубоко вдыхая запах пробужденной по весне жизни сада, и мысленно желал добра Генри — садовнику матери, славившемуся своими тюльпанами.
И пока он шел по дорожке, в окружении запахов сада, странное ощущение спешки и паники понемногу покидало его, ибо и сама улица, и дом словно утверждали, что все пребывает на своих местах.
Харрингтон взошел по кирпичным ступеням, пересек крыльцо и взялся за дверной молоток.
Окна гостиной были освещены — значит, мать ждет его прихода, но на его стук из кухни заспешит Тильда, вытягивая шею в накрахмаленном воротничке и шурша своими юбками — потому что мать уже не так шустра, как та.
Он постучал и стал ждать, вспоминая счастливые дни, проведенные в этом доме, когда отец был еще жив, до отъезда Харрингтона в Гарвард. Кое-какие из старых семейств проживали здесь по-прежнему, но он не виделся с ними уже многие годы, потому что за время своих последних визитов сюда почти не выходил за дверь, проводя многие часы в беседах с матерью.
Дверь распахнулась, но в проеме показалась совсем не Тильда, а совершенно чужая женщина.
— Добрый вечер, — начал он, — Вы, должно быть, соседка?
— Я здесь живу.
— Но я не мог спутать! Это резиденция миссис Дженнингс Харрингтон?
— Простите, но это имя мне незнакомо. Какой вам нужен адрес?
— 2034, проезд Вершины.
— Да, это здесь, но никаких Харрингтонов я не знаю. Мы прожили здесь пятнадцать лет, но среди наших соседей никогда не было Харрингтонов.
— Мадам, — резко откликнулся Харрингтон, — это весьма серьезно…
Но женщина уже захлопнула дверь.
Он стоял у машины, глядя на дом, и пытался найти в нем следы чужеродности, но дом был знаком ему до мельчайших подробностей. Это был тот самый дом, в который он приезжал год за годом, чтобы увидеться с матерью, в этом доме прошла вся его юность.
Открыв дверцу, Харрингтон уселся за руль, не без труда отыскав в кармане ключи, а руки у него тряслись так, что он долго не мог попасть в скважину замка зажигания.
Он повернул ключ, и мотор завелся, но Харрингтон не стал уезжать сразу, а просто сидел, крепко ухватившись за руль. Он все еще смотрел на дом, и его разум снова и снова отказывался принять тот факт, что в стенах этого дома уже пятнадцать лет живут чужие люди.
Где же тогда его мать и преданная Тильда? Куда подевался Генри, обладающий талантом растить тюльпаны? Что стало с множеством проведенных здесь вечеров? Как быть с беседами в гостиной у камина, где горели березовые и кленовые поленья, а рядом на коврике спала кошка?
И тут Харрингтон припомнил, что во всем, что с ним было, была какая-то неумолимая целесообразность — в его образе жизни, в написанных им книгах, в его привязанностях и, что, наверно, важнее, — в антипатиях. Нечто навязчиво присутствовало за кулисами всех этих событий, многие годы пребывая вне пределов досягаемости, хотя он неоднократно ощущал это присутствие, пытался его осознать и нащупать, но ни разу он не замечал его настолько явственно, как теперь.
Он понимал, что только это навязчивое присутствие поддерживало его теперь, не позволяя вихрем промчаться по дорожке и загрохотать кулаками по двери с требованием немедленно предъявить ему мать.
Заметив, что лихорадка отпустила его, Харрингтон закрыл окно и выжал сцепление.
На углу он свернул налево и поехал вверх, одолевая улицу за улицей.
Через десять минут он добрался до кладбища, поставил машину на стоянке и отыскал на заднем сиденье пальто. Надев его, он мгновение постоял у машины, глядя на город и вьющуюся меж холмов реку.
«По крайней мере, хоть город и река — не выдумка», — подумал Харрингтон. Ни этого, ни стоявших на полке книг не мог отнять у него никто.
Сквозь древние ворота он ступил на кладбище и уверенно пошел по дорожке, безошибочно выбирая путь, несмотря на неверный свет месяца.
Плита была на месте, и вид ее не изменился. «Вид этой плиты отпечатан в моем сердце», — подумал он. Опустившись на колени, Харрингтон протянул руки и положил их на камень, ладонями ощутив покрывший плиту мох и лишайники — они тоже были старыми знакомыми.
— Корнелия, — промолвил Харрингтон, — ты по-прежнему здесь, Корнелия.
Порывшись в карманах, он извлек коробок спичек, впустую исчиркал три штуки, пока наконец четвертая не загорелась ровно и ярко. Он спрятал ее в чаше ладоней и поднес к камню.
На камне было высечено имя.
Но не имя Корнелии Сторм.
Сенатор Джонсон Энрайт приподнял графин.
— Нет, спасибо, — откликнулся Харрингтон. — Одного достаточно. Я просто зашел на огонек и через минуту уйду.
Он оглядел комнату и теперь был в ней уверен — именно это он и надеялся отыскать. Гостиная выглядела несколько не так, как он ее помнил, — стало меньше лоска и торжественности. Она словно немного истрепалась по краям, словно была чуть не в фокусе, а голова лося над камином оказалась слегка облезлой, а вовсе не великолепной и значительной.
— Вы нечасто сюда заходите, — заметил сенатор, — хотя и знаете, что вас всегда встретят здесь с распростертыми объятиями, а сегодня вечером — в особенности. Вся семья в отъезде, а я пребываю в тревоге.
— Из-за поста государственного секретаря?
— Вот именно, — кивнул Энрайт, — Я говорил президенту: дескать, да, я готов принять этот пост, если больше никого найти не удастся. Я почти молил его найти другого человека.
— А отказаться вы не могли?
— Пытался. Я очень старался сказать ему об этом. И это я, человек, ни разу в жизни не полезший за словом в карман! Но так и не сумел этого сделать. Из-за того, что я слишком горд. Из-за того, что за многие годы во мне выработалась определенная профессиональная гордость, не позволившая мне просто повернуться и уйти.
Сенатор вытянулся в кресле, и Харрингтон заметил, что он совсем не изменился, в отличие от комнаты, в которой они сидели. Сенатор был тот же, что и всегда, — та же седеющая копна волос, то же лицо дровосека, те же неровные зубы, те же по-медвежьи сутулые плечи.
— Вы, разумеется, понимаете, — сказал Энрайт, — что я один из самых искренних почитателей вашего таланта.
— Я знаю и горжусь этим.
— Вы наделены изуверской способностью соединять слова при помощи скрытых в них рыболовных крючков. Они впиваются в душу и много-много дней подряд остаются в памяти, — Сенатор взял стакан и отпил глоток, — Я никогда не говорил вам прежде, да и стоит ли говорить теперь, но все-таки скажу. В одной из своих книг вы писали, что провидение может поставить свое клеймо на одном-единственном человеке. Если же этот человек потерпит неудачу, писали вы, то мир может рухнуть.
— Да, наверно, я так писал. У меня такое чувство…
— Так вы уверены, — сказал сенатор, протягивая руку к бренди, — что не хотите хлебнуть еще глоточек?
— Нет, спасибо.
И внезапно Харрингтон подумал о другом времени и ином месте, где он выпивал, а в углу была какая-то тень, с которой он говорил, и никогда прежде не вспоминал об этом. Казалось, на самом деле этого и не было, ничего подобного с Холлисом Харрингтоном случиться не могло. Такое он не стал бы — не смог бы — принять, но тем не менее это событие отпечаталось в его мозгу во всей своей холодной наготе.
— Я начал вам говорить, — подал голос сенатор, — о той строчке насчет провидения. Вы согласитесь, что тут произошло весьма редкое совпадение. Вы, разумеется, знаете, что одно время я склонялся к мысли об отставке?