Над обрывом - Александр Шеллер-Михайлов


А. К. Шеллер-Михайлов Над обрывом

Первая глава

I

У мухортовских господ ожидали приезда молодого барина. Этот торжественный случай с самого раннего утра поднял на ноги всю дворню в помещичьем доме. Более всего суеты замечалось в правом боковом флигеле, где должен был поселиться на месяц молодой барин. Здесь переставлялась с места на место мебель, обметалась со всего пыль, протирались стекла. В сущности, приготовления были вовсе не сложны, так как в доме уже с месяц жила сама госпожа Мухортова, мать молодого барина, и все было давно уже приведено в порядок. Дворня, по-видимому, просто придралась к случаю, чтоб выказать свое рвение и поразмяться, так как месяц, проведенный в деревне, был месяцем отдыха как для самой госпожи Мухортовой, так и для ее верных слуг; а их у нее было немало. Софья Петровна Мухортова, вдова заслуженного генерала, урожденная княжна Щербина-Щедровская, была старою барынею, сохранившею все привычки провинциального барства и, прежде всего, привычку окружать себя целою ордою толкавшегося в людских, слонявшегося по парадным комнатам и почти ничем не занятого народа. Теперь весь этот народ толпился во флигеле с озабоченными физиономиями, передвигая по десяти раз одну и ту же вещь, стирая по десяти раз пыль с одного и того же места.

Во всей этой ненужной возне не принимала участия только одна молоденькая девушка с гладко зачесанными густыми русыми волосами, с длинными загнутыми вверх ресницами, с правильными чертами чисто русского лица. Она сидела у открытого окна, склонившись над пяльцами, и, по-видимому, усердно вышивала. Но, наблюдая за ней, можно было заметить, что она то и дело взглядывала в окно и, сощуривая свои большие голубые глаза, всматривалась вдаль; из окна, выходившего на двор, была видна железная решетка с такими же воротами, а за нею тянулась лента большой дороги, теперь вся залитая светом полуденного солнца. На дворе стояла знойная весна.

— Что это ты, Полинька, уж не хочешь ли первая Егору Александровичу на шею броситься, что от дороги-то глаз не отводишь? — неожиданно раздался в комнате резкий и визгливый голос.

Молоденькая девушка вздрогнула от неожиданности и повернула лицо к заговорившей с нею особе.

Это была высохшая, желтая, морщинистая женщина лет сорока пяти с ввалившеюся грудью и жиловатою длинною шеей. Она была одета немного пестро, с претензиями на моду, с множеством бантиков из полинялых лент. Ее жиденькие волосы были сильно взбиты и лежали на низеньком лбу затейливыми фестонами над нарисованными бровями.

— С чего вы это взяли, Агафья Прохоровна? — спросила ее молодая девушка.

— Да как же? Вышивать осталась на галдарее, а сама все на дорогу смотришь, не едет ли наш сокол? — ядовито продолжала Агафья Прохоровна. — Я тут целый час сижу, да к тебе присматриваюсь, просто одурь взяла… Только уж смотри не смотри, а толку мало: не попасть вороне в высокие хоромы. Побаловать он с тобою побалует, а уж жениться-то на холопке не женится.

У молодой девушки щеки покрылись еще более ярким румянцем, и на глаза навернулись слезы.

— Бог вас знает, что вы такое говорите, — тихо, подавленным голосом сказала она и со вздохом снова принялась за вышиванье.

Старая дева ядовито засмеялась.

— Скажите! Не знает, что говорят! Невинность в мешочке!..

Она как-то фыркнула со злобой в сторону и торопливо принялась за прерванное на минуту вязанье шерстяного платка. В комнатке с минуту слышалось только щелканье деревянных вязательных спиц.

— Носы-то вы все очень уж задрали, — продолжала спустя минуту старая дева, с озлоблением перебирая вязательными спицами. — Насели на Софью Петровну всей родней и думаете, что и Мухортово ваше, и вы сами мухортовские господа. Погодите еще, голубчики, рано распетушились… Может быть, еще самим по шапке дадут… И хорошо сделают! А то от вас благородным людям житья нет… Как собаки, прости господи, проходу не даете… Гришка уж на что щенок, еще драть надо его, а туда же! Давеча иду искупаться и слышу, как он говорит кучеру Дорофею: «В холодной воде, дяденька, поди не отмоешь такую шкуру, в щелоку бы надо…». Тьфу! Побежала к Софье Петровне жаловаться, а тут твоя тетушка, Елена Никитишна почтеннейшая, и ну хохотать… Дура старая, право, дура… Что она меня выжить, что ли, отсюда хочет? Так я и сама уеду, когда вздумаю… Я не дворовая здесь, я в гости приехала, потому что мне жаль Софью Петровну… одна она здесь! Не с вами же ей компанию водить, не господа еще…

В эту минуту раздался стук копыт и колес. Поля быстро вскочила с места и двинулась к окну, невольно прижав руку к сильно забившемуся сердцу. Старая дева заметила это движение.

— Беги, беги, бросься на шею! — визгливым, насмешливым тоном проговорила она.

Поля сконфуженно, бессильно опустилась на стул.

— Что, видно, силы-то нет?.. Эх ты! Говорю я тебе, что ни за грош пропадешь, — продолжала Агафья Прохоровна и, придвинув стул поближе к молодой девушке, более мягко прибавила: — Я тебе же добра желаю. Знаю я этих господ. Поиграют с вашей сестрой и бросят. Что хорошего-то? Теперь не прежние времена, когда вашу сестру за своих же дворовых с брюхом замуж выдавали, и все такое…

Она наклонилась к девушке, и ее лицо приняло заискивающее выражение.

— Ты мне скажи, голубка, что? как у вас там? Зашло-то далеко?

— Оставьте вы меня в покое! — болезненно вздохнула девушка. — Вам-то что за дело? Разузнать все хочется, чтоб по всей губернии потом сплетничать.

— Скажите пожалуйста! Сплетничать! — воскликнула Агафья Прохоровна с раздражением. — Да чего же мне больше знать, чем я знаю. Захочу и стану везде рассказывать. Антересу-то только мало в вас… Ваш же щенок Гришка сказывал, что видел в замочную скважину, как ты с Егор Александровичем целовалась…

— Врете вы! — крикнула потерявшая всякое терпение девушка.

— Не я вру, а Гришка врет… да еще бабушка надвое сказала, врет ли…

— Низкая вы душа, вот вы что!

— Ах, боже мой, какая сердитая, да не страшная! Ты-то, простая душа, барской любовницей хочешь быть… И то сказать, мать твоя тоже беременною от барина была, когда за твоего отца, за Прокофья-то, ее выдали… Через шесть месяцев и ты родилась… Барская родня вы все… Хамы…

Потом, взглянув с презрением и злобой на молодую девушку, она прибавила:

— А вот если бы ты не грубила, когда благородные люди с тобой разговаривают, так я бы тебе сказала, что мне Софья Петровна говорила насчет своих прожектов женить своего Егора Александровича.

— Женить! — воскликнула с испугом Поля.

— Да-с, женить!.. И невеста уж есть… Не ты, не ты, голубушка!.. Говорить-то только я с тобой теперь не желаю, после твоих грубостей… На край света от вас уехала бы…

Старая дева свернула свое вязанье, вздернула высоко голову и с гордым видом зашагала к выходу. Молодая девушка, опустив на колени руки, замерла на месте, Агафья Прохоровна направилась к левому флигелю, носившему у Елены Никитишны, мухортовской домоправительницы, название «странноприимного покоя». Когда в деревню приезжала генеральша Мухортова, к ней тотчас же собирались разные приживалки и странницы. Кормить этот люд, потешаться над ним, выслушивать всякие деревенские сплетни, это было одной из слабостей Софьи Петровны. Войдя в среднюю комнату странноприимного покоя, Агафья Прохоровна прошла на маленькую террасу, выходившую в глухую боковую часть сада, охватывавшего барский дом с трех сторон. Здесь на ступенях сидела опустившаяся и обрюзгшая пожилая женщина, вся в черном, с головой, покрытой, несмотря на полуденный зной, большим шерстяным черным платком. Услыхав за собою шаги, женщина тяжело и глубоко вздохнула, сжав в трубочку толстые губы и подняв вверх заплывшие жиром глаза. Ее лицо вдруг приняло, на всякий случай, набожное выражение, точно она молилась в душе.

— Что вздыхаешь, мать Софрония? — небрежно спросила Агафья Прохоровна, присаживаясь тоже на ступеньку.

— О мире, мать моя, о мире сокрушаюсь, — отозвалась мать Софрония, снова тяжело вздыхая.

— Да, уж нечего сказать, нынче свет! — раздражительно проговорила Агафья Прохоровна. — Не смотрела бы на людей!

Она помолчала с минуту.

— Сегодня меня с самой ранней зари на черта посадили! — со злобой отрывисто произнесла она. — Только проснулась, Гришка дерзостей наделал… таких, таких, что и теперь всю мутит!.. Без порток в его годы-то еще мальчишки ходят, а он туда же, дерзости! Пошла жаловаться Софье Петровне, так Елена Никитишна меня же вышутила! Шутиха я им досталась!.. Потом пошла смотреть флигелек Егора Александровича, как там всё и прочее, а Прокофий, старый хрен, вдруг мне и выпалил: «Вам тут не место: молодой барин еще приедет, да увидит, так рассердится: приживалок-то да салопниц, сами знаете, он не жалует!» Это я-то приживалка, я-то черносалопница! И тоже точно королевича какого ждут, возню подняли, все скребут и моют. В трубу все выпустят, тогда и в грязи еще находятся! Невеста-то еще пойдет за него либо нет, а без женитьбы… долгу-то тоже больше, чем волос на голове. А тоже не всякая пойдет, видя, как дом-то весь хамы в свои руки захватили, да что он и сам с хамкою связался… А еще ученый, философ!..

— Ох, грехи, грехи! — с набожным вздохом проговорила Софрония. — Правда уж, что хамы всем правят. Не угоден им — и Софье Петровне не мил будешь…

— Уж чего! По их дудке пляшет! — произнесла Агафья Прохоровна с презрением. — И ты посмотри, сколько их, и все одна семья. Ты посчитай: губернаторша мухортовская, Елена Никитишна, — раз, потом двоюродный ее братец, Прокофий, дворецкий, — два, принцесса его доченька, Пелагея Прокофьевна, — три, Гришка щенок, крестник Елены Никитишны, — четыре, Дорофей, кучер, тоже свояк им, — это пять, да почитай что все — и Митюшка-повар, и Глашка-горничная, и Анна-скотница, да все, все роденька Елены Никитишны… Вот уж истинно саранча насела… Только вот не знаю, кто теперь при Егоре Александровиче камердинером состоит. Кажется, у них некого было из своих-то к нему приткнуть…

Она вдруг что-то вспомнила и засмеялась.

— Впрочем, и то сказать, между собою родня, да и Мухортовым не чужие. Елена-то Никитишна, известно, — дедушкин грех, мухортовская кровь. Ну, и Прокофий-то, говорят, когда еще в казачках состоял, старой барыне уж больно потрафить умел, а потом жену взял на третьем месяце беременную. Пелагея-то тоже ведь барского рода… Только таким-то… вот у нас поп такой-то дочери вдовой солдатки имя Епистимьи дал. Солдатка взвыла, а он и говорит: «Какие же имена я после того законным детям буду давать? Твоя незаконная, пусть Епистимьей и будет». Так ее и зовут теперь Епистимья да Епистимья… Другого и прозвища нет… — Уж что говорить! Известно, по грехам и наказание, — сонливо согласилась Софрония.

— А наши хамы думают и точно, что они мухортовские сродственники, — продолжала горячиться Агафья Прохоровна. — А таких-то сродственников ради одного стыда держать бы в доме не следовало! И ведь как забрали в руки Софью Петровну! Так ею и вертят, так и вертят… До чего только дойдет: как крепостные-то были, так можно было эту орду содержать да ублажать, а теперь капиталы-то подбираться что-то стали, именье-то заложено-перезаложено… Тоже ведь Елены Никитишны братец управлял, охулки на руку не положил, теперь только за прекращением живота вакансию оставил… Кого-то выберут в управители… Да, уж нечего сказать, в разор разорили господ. Только разве женитьбой и поправятся…

В это время послышалось легкое сопенье с присвистом. Агафья Прохоровна, круто оборвав речь, взглянула на свою собеседницу: та сладко спала, медленно кивая головой. Агафья Прохоровна с досадой сплюнула и шумно поднялась с места. Софрония проснулась и, сладко зевая, спросила:

— Что, али завтракать звали?

— Ну, да, так тебя и позовут сегодня завтракать. Принц-то, Егор-то Александрович, нашу сестру не любит! — досадливо сказала Агафья Прохоровна.

— Так как же? — растерянно спросила Софрония.

— А вот погоди, покланяйся Елене Никитишне, чтоб соблаговолила что-нибудь дать…

В эту минуту в комнате послышались шумные шаги, и что-то сильно зазвенело. Обе женщины обернулись разом.

В комнату вошел мальчуган лет двенадцати с подносом. Он почти бросил поднос на стол и, обращаясь к обеим женщинам, резко и грубо сказал:

— Есть принес!

И тотчас же повернулся к ним спиною и вышел.

— А, каков подлец Гришка!.. Есть принес!.. Точно псам каким, прости господи, — воскликнула Агафья Прохоровна, отплевываясь.

— Первые будут последними, а последние первыми, сказал господь наш, — с покорным вздохом произнесла Софрония. — Что ж, пойдем, мать, закусим, а там и соснуть можно до обеда…

— Эк тебя развезло, походя спишь! — сказала Агафья Прохоровна.

— Ночь-то молишься, устанешь тоже, — ответила, позевывая, Софрония.

— Молишься! — проворчала Агафья Прохоровна, враждебно посматривая на нее, точно хотела сказать: «Знаю я, как ты молишься, за десять комнат храп слышен!»

II

В это время в столовой, отделанной дубом и уставленной цветами, уже сидели за завтраком Мухортовы: сама Софья Петровна, очень красивая, видная, хотя уже значительно обрюзгшая женщина лет пятидесяти; ее сын, Егор Александрович, молоденький гвардейский офицер, с тонкими чертами лица, с темно-серыми глазами, с вьющимися темно-русыми волосами, с едва пробивавшимся на верхней губе пушком, и брат ее покойного мужа, Алексей Иванович Мухортов, бывший военный, а теперь агроном и земец, тучный весельчак, переваливший за пятый десяток. На Софье Петровне было шелковое платье цвета сурового полотна; оно было сшито по последней моде и щедро отделано шелковыми плетеными кружевами под цвет материи; из-под длинного шлейфа с широкими плиссе виднелись густо собранные, ослепительно белые кружева; на гладко, но не без искусства причесанных, сильно уже поседевших волосах, сверх широко заплетенной косы, была накинута косынка из кружев того же цвета, как платье и его отделка; длинные лопасти косынки, спускавшиеся за ушами, ниспадали на грудь и здесь, связанные крупным бантом, были приколоты изящной брошью, изображавшей пучок колосьев с брильянтами вместо зерен. На Егоре Александровиче был надет щеголеватый белый китель, замечательно ловко охватывавший стройную фигуру молодого гвардейца. Щеголеватость и изящество проглядывало здесь во всем: в наряде хозяев, в украшениях столовой, в сервировке стола, даже в одежде прислуживавшего за столом Прокофья, серьезного и почтенного на вид старика, в белом галстуке, в белых перчатках и в черном фраке, и в одежде Елены Никитишны, приготовлявшей на спирту кофе в серебряном кофейнике, одетой в коричневое шерстяное платье с такой же пелеринкой и в белом чепчике с коричневыми, шелковыми завязками; ее полную и белую шею охватывал гладкий, белый воротничок, а из-за таких же гладких белых манжет выставлялись выхоленные, мягкие и белые руки. Полную противоположность с этим изяществом, щеголеватостью и степенною сдержанностью представлял только Алексей Иванович Мухортов: это был коротконогий, короткошеий, короткорукий, крайне подвижный толстяк в коротких серых панталонах, вытянутых на коленях и измятых под коленями, и в таком же пиджаке или, как выражается он сам, балахоне, залитом на груди жиром, капавшим во время обедов и завтраков с длинных усов совершенно лысого, вечно жестикулировавшего, вечно покрытого потом, вечно лоснящегося старика.

— Я тебе очень благодарна, Алексис, — говорила протяжно и немного нараспев Софья Петровна, — что ты тотчас приехал…

— А ты думала, что я приеду, когда светопреставление будет? — ответил Алексей Иванович, засмеявшись жирным, утробным смехом, всколыхавшим его живот. — Дела, так их надо делать скорей…

— О, эти противные дела! — с томным вздохом проговорила Софья Петровна и подняла глаза к потолку.

— Да, как сажа бела, — по-русски заметил Алексей Иванович, махнув рукою.

Разговор велся на французском языке, заметно стеснявшем Алексея Ивановича. Софья Петровна усмехнулась и укоризненно покачала головой.

— Ты неисправим, Алексис, — заметила она.

— Что ж, матушка, что правда, то правда! — сказал толстяк, разводя руками.

— Знаю, что правда, — со вздохом сказала генеральша, — но зачем же людям знать…

— Да, дядя, — вмешался в разговор Егор Александрович, — неужели действительно дела наши уж так безнадежны?..

— Ах ты, фертик! — проговорил по-русски Алексей Иванович и, увидав молящий взгляд Софьи Петровны, расхохотался и сплюнул.

Генеральша укоризненно покачала головой.

— Неужели так безнадежны, — передразнил дядя племянника, заговорив опять по-французски. — А ты думал, что ты с матушкой мотать будешь, а дела будут все улучшаться? Нет, брат, нынче не такие времена. Нынче хочешь жить — умей работать, да так работать… Вот ты посмотри…

Толстяк протянул к племяннику свои руки.

— Когда молотилки рабочие назло мне стали ломать, — этими руками я и молотил, и двум рабочим скулы свернул, — пояснил Алексей Иванович, снова прожорливо принимаясь за еду, заткнув за воротник рубашки угол упавшей на его колени салфетки.

По лицу племянника скользнула брезгливая усмешка. Софья Петровна вздохнула.

— Но ведь это только хозяйственные занятия, — продолжал толстяк, — а на мне еще сколько общественных обязанностей лежит. Ты посчитай: я член земской управы, я и за школами слежу, я и опекун в соседнем имении, над детьми Борисоглебских, я и почетным мировым судьею был, я и в банке губернском принимаю участие, я и подряд взял на поставку дров на железную дорогу.

Исчисляя свои обязанности, толстяк, отложив нож и вилку, поднял руки и стал загибать свои жирные пальцы один за другим, так что, в конце концов, против племянника были подняты два широкие здоровенные кулака.

— Ах ты, американец! — рассмеявшись, проговорил племянник.

— Да, будешь американцем, когда людей — раз-два, да и обчелся, — сказал толстяк, опять порывисто принимаясь за еду. — Вы вот там, в Питере, в канцеляриях сидите, на парадах журавлиным шагом выступаете, а есть-то вам, поди, нужно приготовить?.. Мы вот здесь и работай, чтоб на всех вас хлеба хватало, чтоб мужики подать вносили вам на жалованье. Не работай мы здесь, у всех у вас дела-то безнадежны бы стали.

Дальше