Над обрывом - Александр Шеллер-Михайлов 12 стр.


Не прошло и трех дней, как к нему заехал с Алексеем Ивановичем сам Протасов. Софья Петровна в этот день была приглашена в гости к Алексею Ивановичу; старик озаботился устроить это так по просьбе Егора Александровича; Егор Александрович боялся, что мать сделает какую-нибудь бестактную сцену Протасову и как-нибудь испортит дело. При встрече с Протасовым Егор Александрович невольно изменился на минуту в лице. Его точно что-то кольнуло при виде этого человека, знавшего всю глубину его разоренья, всю его несостоятельность, как дельца, и смеявшегося, может быть, над ним в глубине души. Но Егор Александрович тотчас же совладал с собою и с холодной, светской вежливостью принял старика. От того веяло той же самой холодной сдержанностью. Они заговорили о продаже имения, — заговорили таким тоном, как будто это дело казалось пустяками для обеих сторон: одному не было вовсе нужды в продаже, другому — в покупке имения.

— Я буду очень рад сбыть всю эту обузу, — спокойно и небрежно сказал Егор Александрович, когда гости уселись в кабинете. — Сам я не умею хозяйничать, а нанимать бог знает кого — это значит разорять себя окончательно.

— Да, это правда, — ответил Протасов, закуривая сигару. — Мне тоже не особенно легко увеличивать свое хозяйство, но просто хочется округлить некоторые части своего имения…

Потом он спросил Егора Александровича:

— А вы разве думаете все-таки здесь жить? Алексей Иванович говорил, что вы хотите удержать за собой охотничий домик…

— О, это прихоть! — ответил Егор Александрович. — Просто, как дачу, хочу удержать его за собою. Притом же это воспоминание об отце… А разве вас стесняет уступка его мне?

— Ну, это такие пустяки… К тому же не у места построен…

— Да, да, — вмешался Алексей Иванович. — Знаешь ли, Егорушка, говорят, что это место обрушиться может; Желтуха подмывает песчаный берег; сад, пожалуй, когда-нибудь обвалится…

— Не думаю, дядя. Об этом толкуют столько лет. Впрочем, если это случится — что ж делать. Авось это сделается не в то именно время, когда я буду там…

Егор Александрович улыбнулся.

— Купаться с домом во всяком случае не хотелось бы!

Затем Протасов заметил, что он хотел бы осмотреть дом.

— Вы ведь и всю движимость продаете? — спросил он.

— Да, не хотелось бы вывозить все это в Петербург… Притом я еще не знаю — буду ли я долго жить в Петербурге… Меня манит в один из заграничных университетов…

— Ну, да, знаем мы эти университеты! В Париже кутнуть хочется, — вставил Алексей Иванович, похлопав по плечу племянника. — Эх вы, молодежь!

— Отчего же и не отдать дани молодости? — заметил Протасов. — Это так естественно!

Все поднялись и пошли осматривать дом. Протасов останавливался перед такими вещами, которые, по-видимому, не имели никакой цены, и делал о них свои замечания. Все ценное он как будто пропускал без внимания.

— А тут был небольшой Теньер? — вдруг заметил он, окинув глазами стену одной из гостиных. — Вы его вынесли?

Егор Александрович растерялся. Он сам не зная, была ли тут картина Теньера или нет. Алексей Иванович поспешил ему на выручку.

— Нет, картина повешена на половине у Егорушки, — сказал он. — Тут ничего не унесено, все сполна осталось!..

Протасов ничего не ответил ему и, обращаясь к Егору Александровичу, сказал:

— Алексей Иванович говорит, что менее двухсот тысяч вы не возьмете?

Егор Александрович весь вспыхнул на минуту и чуть не вскрикнул от радости, пораженный сразу размерами цены и забывший о долгах. Но Алексей Иванович заметил это неосторожное движение племянника и быстро сказал:

— Это же действительно такая цена, которую каждый даст.

— Да, конечно, я и не спорю. Кому очень нужно, — ответил Протасов. — Я бы не дал, если бы надо было тотчас выдать всю сумму… Но на имении долги, уплату которых можно отсрочить.

Егор Александрович теперь только сообразил, что крупная сумма денег, обрадовавшая его, в сущности, перейдет не в его руки, а в руки его кредиторов.

— Алексей Иванович передал мне список долгов, они довольно значительны, — продолжал Протасов, — и это отчасти побуждает меня принять условия. Теперь у меня свободных денег не особенно много, соберутся только осенью… Вам придется выдать, кажется, тысяч двадцать с небольшим…

— Я могу, — быстро начал Егор Александрович, готовый рассрочить следовавшие ему деньги, лишь бы разделаться с имением, но дядя перебил его.

— Да, двадцать три тысячи. Их, конечно, нужно сейчас же выдать. Ведь ты, вероятно, очень не долго засидишься здесь, Егорушка.

— Право, не знаю, — сконфуженно ответил Егор Александрович.

Старик Мухортов чуть не ругнул его, угадав, что племянник готов рассрочить даже выдачу ему этих двадцати трех тысяч, лишь бы скорее все продать. Егор Александрович понял это и с усмешкой проговорил:

— Во всяком случае, я вас попрошу все деловые переговоры окончить с дядею, он имеет от меня полную доверенность и знает все мои условия.

— Да мы уже все и обговорили, — заметил Алексей Иванович.

— Я тороплюсь продать имение, потому что моя мать на днях уезжает, а я сам — мне мешают все эти хлопоты в моих занятиях, — сказал Егор Александрович.

Они переменили тему разговора и, вернувшись в кабинет Егора Александровича, еще с полчаса беседовали о совершенно посторонних вещах. Егор Александрович делал все усилия, чтобы казаться спокойным; Протасов смотрел тоже равнодушно, как будто в эту минуту он и не помышлял о том, что он достиг одной из своих желанных целей. Даже Алексей Иванович усомнился в том, действительно ли Протасов уж так страстно желал купить это имение, как казалось ему, Алексею Ивановичу. Сам Алексей Иванович принадлежал к числу тех людей, которые не умеют скрывать свои чувства; он даже и не пробовал когда-нибудь надевать на себя маску, что, впрочем, не мешало ему быть ловким дельцом и человеком себе на уме. Он сам про себя говорил: «Я человек русский, я люблю говорить правду-матку» и прибавлял при этом: «Язык мой — враг мой, все выболтает»; он забывал прибавить при этом только одно, что, говоря правду-матку, он всегда как-то ухитрялся выдоить эту матку в свою пользу, и что его язык никогда не выбалтывал именно того, чего не следовало выбалтывать.

Когда гости уехали, у Егора Александровича точно гора свалилась с плеч, и в то же время он вдруг почувствовал страшный упадок сил. Ему казалось теперь, что если бы ему пришлось еще с час пробеседовать с Протасовым, то он расплакался бы, как нервная женщина. Несмотря на все доводы рассудка, он испытывал нечто такое, как будто его кто-то унижает, как будто он действительно переживает минуты позора. Но разве разорение позор? Разве желание честно расплатиться с долгами, заявив это прямо и открыто, может быть унизительным? Он задавал себе эти вопросы и все-таки не мог побороть какого-то обидного чувства, вызывавшего на его лицо краску стыда… Софья Петровна вернулась домой от Алексея Ивановича только вечером и привезла сыну письмо от старика Мухортова. Дядя извещал, что дело улажено, и тут же не без юмора замечал, что дело, в сущности, было улажено еще несколько месяцев тому назад, но что Протасову нужно было комедию осмотра разыграть. «И что осматривал, — писал старик, — то, что как свои пять пальцев изучил. Небось, Теньера вспомнил! Его, брат, на кривой не объедешь. Он не то, что мы, простаки!» Не прошло и получаса, как подали чай. Егор Александрович с тревогой в душе, но стараясь сохранить наружное спокойствие, вышел в столовую, где уже сидела Софья Петровна, просматривавшая привезенные без нее письма.

— Ах, этот cher oncle Jacques! [4] — воскликнула она, читая одно из писем. — Я так и знала, что он будет на моей стороне!..

Она обратилась к сыну.

— Он очень, очень недоволен тобой, Жорж… Я так и знала это вперед!.. Он тоже советует мне в крайнем случае обратиться к предводителю дворянства, если ты не послушаешь и его советов…

Егор Александрович рассеянно поднял глаза на мать, не поняв сразу, о чем она говорит.

— Каких советов?

— Не продавать Мухортова, извернуться, ну, как-нибудь там все уладить… Тысячи людей входят в долги и изворачиваются же… Кто же теперь из порядочных людей не в долгу?.. Все по уши в долгах!.. Мы не кто-нибудь, слава богу…

— Что же, он предлагает деньги? — насмешливо Спросил Егор Александрович.

— Жорж! Разве ты не знаешь, что бедный дядя Жак сам вечно без денег? — воскликнула Мухортова. — Разве он, будь у него средства, стал бы служить, — он, любящий так жизнь!.. Не будь его дела в таком страшном положении, он давно бросил бы службу, уехал бы в Париж… Разве его место в Петербурге, в этих противных канцеляриях?

Егор Александрович насмешливо усмехнулся.

— Ну, а советы без денег не ведут ни к чему, — ответил он. — И дело, слава богу, кончено к тому же…

Егор Александрович насмешливо усмехнулся.

— Ну, а советы без денег не ведут ни к чему, — ответил он. — И дело, слава богу, кончено к тому же…

Генеральша всплеснула руками.

— Как кончено? Как? Я тебя не понимаю!

— За мною останется охотничий домик, — сказал Егор Александрович. — Ваши долги я уплачу… Их на несколько тысяч… Вам я не могу предложить более двух-трех тысяч… И это мне будет нелегко… у меня не останется почти ничего… Вы же… у вас пенсия… масса ненужностей, которые можно обратить в деньги, и… вы к тому же, вероятно, поселитесь у дяди Жака… Ему это даже будет приятно при его одиночестве…

— Боже мой, боже мой, что ты говоришь! — вскричала Мухортова.

Егор Александрович поднялся с места, предчувствуя начало раздирательной сцены. Он был страшно бледен и взволнован.

— При себе я оставлю только некоторых слуг, — продолжал он. — Елена Никитишна, конечно, не расстанется с вами, Григорий молод и легко найдет место у какого-нибудь мастера… Если нужно, я помогу… Глаша тоже… Другие могут поселиться покуда у меня. Места хватит. Выгнать их было бы грешно. Мы сделали их негодными ни к какой службе…

Он чувствовал, что он дальше не может говорить. Его самого душили невольные, непрошеные слезы, и в то же время в душе поднималась злоба против самого себя за это малодушие. Софья Петровна закрыла лицо руками и разрыдалась. Он вышел из столовой и неожиданно наткнулся на Елену Никитишну. Она, как ему почему-то показалось, подслушивала у дверей.

— Елена Никитишна, мать, вероятно, на днях уедет отсюда навсегда, — сказал он. — Я продал имение… Вас, конечно, должна заботить участь Поли.

Елена Никитишна вдруг поднесла платок к глазам и, тихо плача, проговорила:

— Бог вам судья, Егор Александрович.

— Не плачьте… она не будет брошена… Я сделаю для нее все, что могу, — сказал он серьезно. — Она останется с отцом при мне, и что бы ни случилось, — они будут обеспечены.

Елена Никитишна смотрела на него растерянным взглядом, не понимая, в сущности, что он говорил. Она не верила, что он мог оставить при себе Полю, жить с нею, как с женою, здесь, на виду у родных. И в то же время она не понимала, как он обеспечит ее племянницу, когда он разорен. Останется ли у него что-нибудь? Передаст ли он что-нибудь Поле? Эти вопросы вертелись на языке у старухи, и в то же время она не смела произнести их. Она только прошептала:

— Бог вас накажет, если вы ее бросите!.. Погубили вы девчонку!..

Он ничего не ответил и прошел на свою половину. В комнате было душно. Он отворил дверь и вышел на террасу. Летняя ночь пахнула ему в лицо теплом и ароматом. Он прислонился к косяку двери, и вдруг в его душе воскресли воспоминания прошлого. В этом доме он родился. По этим аллеям он бегал, играл в детстве. Здесь, на этой террасе, он просиживал долгие часы у ног любимого старика, читавшего ему вслух величайшие создания поэзии. С удивительною ясностью в его воображении прошли различные эпизоды прошлой жизни. Неизвестно почему, он вспомнил одну сцену: в большой зале, на черном катафалке, лежал старик с седыми, коротко остриженными волосами, с седыми же длинными усами, с покойным, серьезным лицом; в ногах старика, перед аналоем, стоял монах и читал псалтырь; кругом теплились толстые восковые свечи; во всем доме пахло ладаном. Бедный отец! Это он успокоился здесь после долгой боевой службы и после долгих семейных дрязг, доведших его до того, что он, герой двенадцатого года, умолял перед смертью не впускать к нему ее, жену. Как его любил его маленький сын, — любил за бесконечные рассказы о великой войне двенадцатого года, о геройских подвигах, где одинаково великими сынами отечества являлись и безусые юноши офицеры, только что сошедшие с паркета, и простые огрубевшие солдаты, покинувшие далеко-далеко полуголодных жен и детей. Как горько плакал около этого катафалка он, маленький Жорж, украдкой пробравшись «к папе». Он вдруг вздрогнул теперь, припомнив, как он испугался в этой зале, стоя около трупа отца. На его плечо тогда внезапно опустилась чья-то грубая, точно обтянутая опойком, мозолистая рука и послышался мужицкий голос: «Вот и помни, помни, каким он, твой отец, был! И сам будь таким! Теперь баловать начнут, а ты помни его — вон как он смотрит строго и всю жизнь так будет глядеть на тебя. Да!» Мальчик поднял пугливо глаза к говорившему и увидал загорелое, суровое лицо, обросшее седеющими и выцветшими волосами. Это был отец Иван, их деревенский поп. Софья Петровна ненавидела его и никогда не допускала на свою половину, говоря, что от него «навозом пахнет». Но он был духовником покойного генерала и теперь приходил к покойнику по несколько раз в день, не спрашивая позволения у Софьи Петровны, не обращая на нее внимания. Что сказал бы отец, если бы знал, что он, Егор Александрович, продает свое родное гнездо? Егору Александровичу вдруг стало как-то горько, что он не посетил до сих пор даже могилы отца. «Бедный, бедный отец, все тебя забыли», — прошептал он. И вдруг, рядом с этим воспоминанием, воскресло другое из более близкого прошлого: он вспомнил один сентябрьский вечер, когда Гуро впервые читал ему, Жоржу, Гамлета, — вспомнил до такой степени ясно, как будто это было вчера: обстановка, отдельные фразы, мелкие замечания, все, все ожило перед ним. Почему? Не потому ли, что потом чуть ли не месяц — нет, больше, больше! — он воображал себя Гамлетом, применяя восторженные фразы Гамлета об отце к своему отцу и сравнивая свою мать с преступной матерью Гамлета. Здесь, из этих окон, он, еще вполне чистый юноша, видел, как она, его мать, склонялась на плечо дяди Жака, и юноша вдруг угадал, почуял, какая грязь окружает его. Открытие позорной семейной тайны наполнило горечью его молодую душу, пробудило его мысль, заставило его попристальнее вглядеться в окружающую его жизнь. Везде и всюду он увидал ту же нравственную грязь, прикрытую приличною оболочкою и громкими фразами. В страстном увлечении юноша дал себе обет быть честным человеком, не отделять слова от дела. В те годы он еще часто молился, и в его молитвах звучала одна просьба, чтобы бог дал ему силы «быть цельным человеком». В эти годы он часто повторял слова своего любимого поэта:

Эти годы прошли, эти чувства уцелели…

В воздухе почувствовалась предрассветная свежесть. Егор Александрович вздрогнул и очнулся. Казалось, он проспал несколько времени с открытыми глазами. Он провел по лицу рукою. Оно было влажно от слез. Он отер слезы, тряхнул головой и громко проговорил:

— Нет, пора покончить со всем прошлым! Прощай, прощай…

В эту минуту он, кажется, обнял бы и этот дом, и этот сад, прильнул бы губами к этой родовой земле, глотавшей его слезы ив радости, и в горе… Ему теперь не хотелось ни о чем больше думать. Его охватила жажда физического движения, деловых хлопот, разъездов по поводу разных формальностей, сопряженных с продажей имения. Если бы можно было, он уехал бы тотчас же в губернский город, в Петербург, в Москву, лишь бы бежать отсюда…

В шесть часов утра он уже был на ногах и направился к охотничьему домику над обрывом. Там жил только один сторож. Егор Александрович обошел с ним весь дом, начал намечать, что надо переделать и поправить, сообразил, как он поместится здесь, где будет его комната, где поместить Полю. В десять часов он был уже у дяди и застал всю семью в сборе за чайным столом. Алексей Иванович, поднимавшийся летом с петухами, завтракал в это время. Перецеловавшись со всеми, Егор Александрович сказал, что он страшно проголодался и, к великому изумлению всех, вылил большую чарку водки. Он был сильно возбужден и неестественно весел, придираясь ко всякой шутке, чтобы захохотать чуть не до слез, поминутно навертывавшихся на его глаза. Все время он упрашивал дядю навалить на него как можно больше хлопот, на что старик шутливо отвечал, что их выше головы и без того будет…

III

Над крутым обрывистым берегом не широкой, но быстрой и местами очень глубокой речки Желтухи возвышался небольшой одноэтажный деревянный дом, с садиком и двумя просторными надворными пристройками. В одной из пристроек были кухня и помещение для прислуги, в другой — конюшня и хлев. Желтуха делала в этом месте крутой поворот, и домик, казалось, висел над нею со своим садом и пристройками. Сад доходил до самого обрыва. Здесь, не дожидая окончания разных формальностей по продаже имения, поселился Егор Александрович — поселился без матери, уехавшей гостить в имение «дяди Жака» после целого ряда мелодраматических сцен, истерик, слез. Он удержал при себе только Полю и несколько слуг — старика Прокофья, кучера Дорофея, скотницу Анну, повара Матвея. С переселением в новый дом для Мухортова настали дни отдыха после целого ряда хлопот, неприятностей, тревог. Смотря на него, можно было сказать, что этот человек пережил тяжкую болезнь, но и только. Он похудел, побледнел, но по-прежнему смотрел спокойно, сдержанно и холодно. Холодное и сдержанное выражение лица часто вырабатывается у родовитых бар и выскочек-дельцов. У первых его вырабатывают для того, чтобы они казались выше всяких мелочных дрязг, вторые вырабатывают его для того, чтобы скрыть под неподвижною маскою все гнусные мелочи своей души. У первых оно является следствием дрессировки со стороны матерей и отцов, гувернеров и гувернанток; у вторых — следствием долголетних житейских трепок. Но и у тех, и у других за этою маскою равнодушия и холодности скрывается иногда целый ад мучительных страданий и невыносимых сомнений — ад, в который порою не удается заглянуть ни одному непосвященному взгляду посторонних людей. Именно таким недоступным для посторонних уголком был душевный мирок Егора Александровича. Вводить туда первого встречного — на это Мухортов был неспособен ни по характеру, ни по воспитанию; а те, кого он, может быть, впустил бы туда, вовсе не поняли бы его. Вся семья дяди Алексея Ивановича, полная родственных чувств к Егору Александровичу, жила чисто животною, утробною жизнью: они были сыты, обуты и одеты и потому счастливы; они видели, что Егораша выпутался из беды и сохранил кое-какой достаток, и потому считали его тоже вполне счастливым. Разные упреки совести, самобичевания, тяжелые сомнения и тоскливое сознание своего нравственного одиночества, все это, если бы семья Алексея Ивановича и узнала об этом, заставило бы всех ее членов широко открыть глаза и наивно спросить:

Назад Дальше