Когда они стали показываться в обществе, Софья убедилась, что в груди и бедрах она немного раздалась. Платья стали тесны. Она попросила Генри сходить с ней в лавку отца и подобрать ткани для новых туалетов.
— Разве нельзя выпустить старые? — спросил он.
— Зачем? Будет уже не тот вид. Ты всегда очень щепетильно относился к тому, как я выгляжу на людях.
— Я хочу, чтобы сейчас мы ни на что не тратились.
— Но, Генри, это же сущие пустяки… Он только холодно взглянул на нее.
Она надеялась, что рождение ребенка ознаменует благоприятную перемену в их делах: они получат фирман и станут деятельно готовиться к поездке в Гиссарлык. Но проходили дни, а новостей все не было, и Генри не находил себе места. Именно в это время отцу и брату Александросу приспичило просить у него очередное вспомоществование. Они заманили Генри в лавку, продемонстрировали расширившийся — благодаря его кредитам—ассортимент товаров и попросили новых дотаций, чтобы окончательно встать на ноги.
Генри отказал: они хорошо распорядились его помощью и теперь могут покупать товары за свой счет.
Мадам Виктория хотела вернуться в Афины, быть поближе к Софье и внучке. Может, Генри купит им дом? Они будут платить, как всякий другой жилец.
Генри отказал и в этом. Софья с обеих сторон выслушивала сетования и снова оказалась меж двух огней.
И опять в доме стало неспокойно. У нее возобновились желудочные спазмы. Генри растравлял себя мыслью, что смертельно обидел министра, который, разумеется, не преминул рассказать о дикой сцене великому визирю. Возможность раскопок была окончательно потеряна. А с этим и ему конец. Опозорен! Чего теперь стоят его разглагольствования о том, как он раскопает Трою? Он выставил себя круглым дураком. Люди будут смеяться над ним, отвернутся от него. Как жить дальше? Бежать? Бежать из Греции? От Софьи? Спрятать стыд где-нибудь в богом забытом уголке, где никто не прослышит о его позорной неудаче? В июне ему так и так надо было ехать в Константинополь, и они решили, что это даже лучше — чтобы не томиться напрасно. В ночь перед его отъездом Софья долго молилась перед иконой.
— Сладостная божья матерь, услышь меня, недостойную, и помоги, потому что сама себе — какая я помощница? В своей бесконечной мудрости и милосердии помоги своему любящему чаду. Смягчи сердца турецких начальников, пусть они разрешат Генри начать раскопки. Тогда мы вдвоем поедем в Трою. Я ничего не прошу больше—только работать бок о бок с мужем и найти бессмертный город Гомера. Для этого мы поженились, этим дышит наша любовь, и без этого мы просто не выживем, я и Андромаха. Я оставлю дочку в Колоне, ей будет хорошо, а сама уеду с Генри в Троаду, в истинный дом нашего брака. Именем Христа прошу тебя. Аминь.
Утром Генри уехал в Пирей.
Для Софьи и Андромахи потекли неспешные недели. Софья возобновила занятия английским языком—дважды в день. В начале августа из Лондона пришла телеграмма: «Поздравляю мою драгоценную Софью. У меня в руках официальное разрешение турков начинать раскопки. Прими мои благодарность и любовь за долгое терпение и помощь. Работая вместе, мы внесем свой вклад в мировую культуру.
Твой горячо любящий муж Генри».
Слезы струились у нее из глаз. Она взяла на руки девочку и осыпала ее поцелуями.
— Теперь все будет хорошо, Андромаха! В полдень пришла мать.
— Генри возвращается через несколько дней, — сообщила Софья. — Мы быстро купим все необходимое и уедем в Дарданеллы. Андромаху я оставлю на тебя. Все наши ее любят. Ей будет хорошо. Мы кончим, когда начнутся зимние дожди…
Книга третья. Не скоро дело делается
1Софья была очарована Константинополем. Порт кишел судами и суденышками, по узким улочкам растекалась пестрая разноплеменная толпа: турки, арабы, татары, монголы, египтяне— все в национальных костюмах. С балкона их номера открывался вид на Босфор, до Малой Азии рукой подать, с минаретов, подпиравших небо, муэдзины сзывали правоверных к намазу. Генри водил ее по городу—сверкающие куполами минареты, мощенные булыжником, перекрытые каменными галереями улочки старого города, садики за высокими заборами, тесно прильнувшие друг к другу луковицы царьградских церквей. На огромном крытом базаре сотни ремесленников сидели, скрестив ноги, в темных, как ночь, нишах, и по обе стороны длинных и узких проходов теплились огоньки, отражаясь в медных и серебряных поделках.
Однажды в полдень, возвращаясь в свой отель, они проходили мимо турецкой бани, и Генри спросил, не хочет ли она испробовать это удовольствие.
— Если ты пойдешь со мной, — озадаченно ответила она.
— Я проведу тебя и заплачу двадцать два пиастра, но оставаться на женской половине мне нельзя, как женщине нельзя быть в мечети на вечернем намазе.
Чувство растерянности, в котором ее оставил Генри, скоро сменилось самым настоящим потрясением. Она только начала раздеваться, как подоспели две совершенно голые мегеры и в миг содрали с нее всю одежду. Ей вручили льняную простыню, пару деревянных сандалий и провели в сверкающий чистотой беломраморный зал. Через пазы в стенах, полу и потолке поступал жар. Она сразу покрылась обильным потом. В десяток ванн непрерывно изливалась горячая и холодная вода, стояли деревянные скамьи.
Страховидные амазонки покрыли скамью простыней, уложили хватавшую ртом горячий воздух Софью животом вниз и принялись скрести махровой тряпкой, потом перевернули на спину и, вымыв голову, прошлись до пальцев ног. Она чувствовала себя беспомощной, как ребенок, и с трепетом ожидала, что будет дальше. Ее ополоснули горячей, потом холодной водой, поставили на хлюпающий пол, обернули в две простыни и отвели в соседнее помещение, на удобный диван.
Она ничего не чувствовала, кроме слабого покалывания в онемевшем теле, и через минуту-другую уже спала крепким сном. Когда она проснулась, на спинке стула висела ее одежда. Она оделась и вышла, и еще долго у нее в ушах звучали слова содержателя бани:
— С такой красотой и здоровьем мадам Шлиман мало одной жизни.
Генри ждал ее в номере. Он тоже не удержался от комплимента и прибавил:
— Теперь целые два месяца вместо бани у нас будет только море.
Она неуверенно рассмеялась в ответ.
Фирман был на руках, великий визирь и Сафвет-иаша им благоволили, и можно было наконец позвать на «праздничный обед» друзей из американской и британской миссий — Уэйна Маквея и Джона Портера Брауна. Генри столько о них рассказывал, а она только теперь впервые увидела его друзей. За лето она хорошо продвинулась в английском, и время за обильным пловом протекало весело.
Генри заказал каюту на пароходе «Шибин»: он на собственном опыте убедился, что у капитана этой посудины лучшее во всем флоте вино. Мраморное море проходили ночью. Они пораньше отправились спать, чтобы быть на ногах, когда пароход войдет в Дарданеллы, отделявшие Европу с Галлипольским полуостровом от Малой Азии. Утро было холодное. Капитан пригласил их на мостик, и они долго любовались зелеными гористыми пейзажами по обе стороны пролива—они наплывали издали, и вот они уже рядом с бортом.
Навстречу, из Греции и Италии, поднимались в Мраморное море побитые штормами грузовые судна. Примерно в трети пути до Эгейского моря, в самой узкой части пролива, «Шибин» вошел в красиво расположенный порт Чанаккале, столицу северной турецкой провинции в Малой Азии. Капитан обещал проследить, чтобы при разгрузке с их багажом обращались осторожно. Мальчишки подхватили ручную кладь, и все отправились в маленькую портовую гостиницу Николаидиса.
— Надо немедля пойти к губернатору, — рассуждал на ходу Генри. — Он тоже должен подписать фирман. Министр предупреждал, что это непременно нужно сделать: тогда наши раскопки будут узаконены и местными властями. А потом наймем повозки и лошадей, погрузимся—и в Гиссарлык.
Они не прошли по городу и нескольких минут, а Софья уже была переполнена впечатлениями. Оживленный портовый город, Чанаккале при ближайшем знакомстве оказался грязной деревней: на изрытых колеями улицах с трудом разминались караваны верблюдов, вереницы тяжело нагруженных осликов, повозки с лесом на вывоз в Европу, стаями ходили бездомные собаки. Лавки размещались в каких-то тесных клетушках, внутри была кромешная темнота, да и смотреть там было не на что. Были здесь и греческие кофейни и рестораны с написанными от руки греческими вывесками.
— А мне-то казалось, что мы в Турции, — сказала Софья.
— Греки открыли это место раньше нас с тобой. Климат и вообще местность здесь так похожи на Грецию, что они эмигрировали сюда на протяжении столетий. Здесь всегда было много хорошей земли.
Губернаторский дом стоял на главной улице, неподалеку от пристани. Бросив взгляд в глубину узкой улицы, Софья поразилась тому, что фасады многих домов были не более двенадцати футов в ширину.
Губернаторский дом стоял на главной улице, неподалеку от пристани. Бросив взгляд в глубину узкой улицы, Софья поразилась тому, что фасады многих домов были не более двенадцати футов в ширину.
— Генри, почему они такие узкие? Земля дорогая?
— Нет, я думаю, что из-за холодных ветров, которые дуют зимой с Эгейского моря. Они вытягивают свои дома, чтобы меньшей площадью встречать ураганы.
Губернатор Ахмед-паша, статный смуглый господин с неулыбчивым лицом, встретил их по-турецки гостеприимно, велел подать кофе. Он обстоятельно изучил фирман и вполне доброжелательным голосом объявил:
— Министр общественного просвещения уже известил меня, что вы приедете в Чанаккале и с какой целью. Однако на основании этого фирмана я не могу дать вам разрешение на раскопки в Гиссарлыке.
Софья от изумления замигала, а Генри открыл рот.
— Но… почему?! У меня официальное разрешение, вы держите его в руках!
— В документе недостаточно определенно обозначены границы местности, на которой вы намерены производить раскопки. Я должен получить от великого визиря более точные указания.
Софья сделала Генри предостерегающий знак, но тот еще вполне владел собой.
— Ваше превосходительство, мы с женой намерены проработать здесь несколько лет. Мы рассчитываем на ваше дружеское участие и поддержку. Если вам нужны более ясные инструкции из Константинополя, то окажите мне любезность сделать телеграфный запрос. И чтобы вам ответили тоже телеграфом. Само собой разумеется, я возмещу все расходы.
— Я бы охотно это сделал, доктор Шлиман, но это не поможет.
— Почему же?
— Мне нужна более подробная карта, а этого телеграф не передаст. Наберитесь немного терпения, сэр: через несколько дней все образуется.
Генри послал Софье молящий взгляд, и, хотя женщине не полагалось вступать в деловой разговор, она все же рискнула.
— Ваше превосходительство, в любое время эти несколько дней отсрочки не имели бы особого значения, но ведь сегодня двадцать седьмое сентября. Если я не ошибаюсь, сезон дождей начинается у вас в ноябре?
— Совершенно верно, миссис Шлиман. Начнутся проливные дожди.
— В таком случае вы понимаете, как дорог нам каждый час. Может быть, вы разрешите нам начать раскопки, а фирман подпишите, когда прибудет новая карта?
— А если вы будете копать в неположенном месте? У меня будут неприятности.
«Боже мой, — думала Софья, оглядывая просторный, хорошо обставленный кабинет, высокими окнами глядевший на пролив, — он боится за свое место».
— Губернатора тоже можно понять, — сказала она Генри, — я уверена, он уже сегодня отправит запрос в Константинополь.
Генри что-то проворчал, и она решила, что при его вспыльчивости он вел себя достаточно благоразумно.
— Давай зайдем к Калвертам, — предложил он. — Это близко.
С главной улицы, тянувшейся вдоль берега, они свернули в высоченные железные ворота. Вверх взбегала каменная лестница, упираясь в полукруглые резные двери, перед которыми они помедлили, чтобы оглядеться. На пяти десятинах раскинулся сад, с трех сторон окруженный высоким кустарником и деревьями. Они увидели прудик в форме контурной карты Англии, розарий, фонтаны, цветники, маленький театрик, тропинки, обсаженные цветущими кустами, детский домик с открытыми верандами — у них уже глаза разбежались, а еще были беседки, псарня, конюшня… И куда ни глянешь, всюду буйствует зелень.
— В жизни не видела ничего красивее этого парка.
— Здесь раньше была болотистая низина, — усмехнулся Генри. — После дождей по полгода стояла вода. Фрэнк Калверт за бесценок купил эту грязь и вбухал в нее тысячи повозок земли с ближайших холмов. Этот парк он разбил для своей семьи.
Огромный, в двадцать комнат особняк был выстроен в стиле итальянского Ренессанса, с роскошными окнами, увенчанными резными каменными карнизами и сводами. На втором этаже, в самом центре, повис балкон, на него выходили три застекленные створчатые двери.
Лакей впустил их в дом. В окна столовой и библиотеки был виден парк, из гостиной же и спален верхнего этажа взгляд убегал через Дарданеллы к зеленым холмам Галлипольского полуострова.
— Примерно такой дом я хочу построить для нас на Панепистиму. Вид у нас будет немного другой — на Старый Фалерон и Пирей.
У балконных дверей музыкальной комнаты их и застал Фрэнк Калверт. Поднимался ветер, вода была неспокойной, на вымощенную камнем прогулочную дорожку выбрасывало охапками зеленые водоросли. Калверт оказался высоким худощавым блондином с агатовыми глазами и редкой полоской усов. Он был в костюме, при галстуке, в начищенных ботинках — хоть сейчас в палату лордов. Моложавый—ему не дать его сорока трех лет, но за внешней выдержанностью Софья почувствовала в нем какую-то гложущую тоску.
— Наконец-то! Мы с миссис Калверт заждались вас. Фрэнк, как и оба его старших брата, родился на Мальте в семье английского консула. Консулом стал и сын-первенец Фредерик, проторивший братьям дорогу в Троаду: следом за ним сюда явился первый консульский агент Соединенных Штатов Джеймс Калверт, средний брат. Втроем братья владели значительной частью троадской земли.
— Сколько времени вы предполагаете пробыть здесь до отъезда в Гиссарлык?
— Несколько дней, пока губернатор не получит новую карту из Константинополя.
— В таком случае вы должны остановиться у нас. Здесь нет приличной гостиницы. Я отправлю экипаж за вашими вещами.
После неторопливого обеда мадам Калверт сразу ушла к своим четверым заждавшимся чадам. Калверт провел гостей в библиотеку, словно целиком перенесенную из Англии, из какого-нибудь загородного дворца: все стены сплошь уставлены книгами сэра Вальтера Скотта, Вордсворта, Теннисона, Диккенса, Теккерея, на кожаных корешках горят золотые, серебряные, красные буквы. Фрэнк затопил камин и глубоко уселся в красное кожаное кресло.
— В каком положении ваше ходатайство правительству Ее величества? — заботливо осведомился Генри.
Помолчав, Калверт поднял на него потухшие глаза.
— В неподвижном положении… Сколько я ни стараюсь подтолкнуть. Ваша жена знает о моем деле?
— Я ей не говорил.
— Тогда я лучше скажу, пока меня не оболгали другие. Он развернул тяжелое кресло и сел напротив нее.
— Я составил состояние лет пятнадцать назад, во время Крымской войны. Я был здесь единственным англичанином, который знал турецкий и греческий языки, мои братья не в счет—они занимали официальные должности, им нельзя было ни во что вмешиваться, — и получилось, что я один только и мог снабжать провиантом британский флот. Я старался не за страх, а за совесть—не проворонил ни одной овцы, ни единого мешка зерна в этой части Малой Азии. Если бы не я, наш флот в Дарданеллах голодал бы и русские могли выиграть войну. Я щедро расплачивался с крестьянами, они забыли думать про свои рынки. Естественно, что и с правительства я запрашивал более высокие цены. После войны они прислали сюда специальную комиссию. Комиссия собрала сведения, по каким ценам я закупал продовольствие, и потом заявила, что я оставлял себе четыреста процентов дохода. Назвали это спекуляцией, заочно осудили меня в Лондоне, объявили предателем и приговорили к смертной казни. А в войну, — помолчав, добавил он, — эти цены их устраивали, потому что деваться им было некуда…
Софья понимала теперь, какая тоска туманила его глаза. Совсем молодым, двадцати шести лет, он напал на случай разбогатеть, не растерялся и стал миллионером. В сущности, он стал владетельным Троадским князем, поскольку необходимость работать отпала навсегда: деньги он держал в швейцарских банках и британское правительство было бессильно добраться до них.
Когда они остались вдвоем в отведенной им спальне, Софья сказала:
— Как все странно! Мистера Калверта англичане приговорили к смерти, а тебя за такие же поставки русские осыпали почестями.
— Мы довольствовались разными процентами, Софья. С каждой своей поставки британскому флоту Фрэнк имел четыреста процентов прибыли. Положим, он платил за отару овец сотню долларов, а продавал он ее англичанам за пятьсот. Четыреста долларов клал в карман.
— А ты какую прибыль имел?
— Весьма достаточную, но приходилось считаться с войной. Если груз обходился мне в сотню долларов, я запрашивал за него с русских примерно двести пятьдесят и, стало быть, оставался с прибылью в сто пятьдесят долларов или около того. К концу войны я выручил четыреста тысяч долларов. Если бы я продавал по ценам Фрэнка, то подобрался бы к миллиону. Но не спеши поздравлять меня с благоразумной сдержанностью, тут есть одно немаловажное обстоятельство: Фрэнк был вне конкуренции—никакой правительственный снабженец не купит отару овец за сотню долларов. А в Петербурге многие купцы могли поставлять царю индиго, и, назначая свою цену, я считался с конкуренцией: стоило мне зарваться, и я бы сразу потерял все свои контракты. Вот поэтому я в России герой, а Фрэнк в своей Англии—предатель.