Постепенно, где-то через год, я расслабился настолько — или размягчился настолько под непрекращающимся нажимом Белль, что начал заканчивать наши встречи аван-кулярным объятием. Что такое «аванкулярным»? Это значит — «как дядя». Но, что бы я ей ни давал, она всегда требовала большего, обнимаясь со мной, постоянно пыталась поцеловать меня в щеку. Я всегда пытался убедить ее с уважением относиться к границам, а она всегда настаивала на активной борьбе с ними. Трудно сказать, сколько лекций было мной прочитано на эту тему, сколько статей и книг я Дал ей.
Но она была, словно ребенок в теле женщины, — сногсшибательном женском теле, — и ее стремление к контакту было непобедимо. Можно ли ей подвинуть стул чуть ближе? Не мог бы я несколько минут подержать ее за руку? Не могли бы мы сесть рядом на софу? Не мог бы я просто обнять ее и посидеть молча или прогуляться с ней, вместо того чтобы разговаривать?
Она была феноменально настойчива. «Сеймур, — говорила она, — ты столько говорил о создании новой терапии для каждого конкретного пациента, но все, что ты запомнил из своих статей, так это «как указано в официальном руководстве» и «пока это не нарушает покой терапевта среднего возраста». Она обвиняла меня в том, что я обращался за помощью к руководству АПА относительно границ в терапии. Она знала, что я был причастен к написанию этого руководства, так что она обвиняла меня в том, что я стал рабом собственных правил. Она критиковала меня за то, что не читал свои собственные статьи. «Вы такое большое значение придаете уникальности каждого пациента, после чего притворяетесь, что один-единственный набор правил подходит для работы с любым пациентом в любой ситуации». Она говорила, что «мы все свалены в одну кучу, как будто все пациенты одинаковы и лечить их нужно одинаково». А ее любимый аргумент звучал так: «Что важнее: соблюдать правила, не вылезать из теплого удобного кресла или же делать то, что лучше для пациента?»
Еще она любила пройтись по моей «защитной» тактике психотерапии. «Вы так боитесь, что на вас подадут в суд. Все вы, терапевты-гуманисты, трясетесь от страха перед законниками, но при этом вы призываете своих психически неполноценных пациентов хвататься за свободу обеими руками. Вы и вправду думаете, что я подам на вас в суд? Разве вы еще настолько плохо меня знаете, Сеймур? Вы спасаете мою жизнь. И я люблю вас!»
И знаете ли, Эрнест, она была права. Она поймала меня. Я действительно дрожал от страха. Я стоял на защите основных установок — даже в тех ситуациях, когда точно знал, что они антитерапевтичны. Я ставил свою робость, свои страхи о своей скромной карьере выше ее интересов. И в самом деле, если взглянуть на ситуацию непредвзято, в том, что я позволял ей сидеть рядом со мной, держать меня за руку, не было ничего плохого. На самом деле каждый раз, когда я позволял ей сделать это, нашей терапии это неизменно шло на пользу — она меньше защищалась, больше мне доверяла, получала лучший доступ к своему внутреннему миру.
Что? Существуют ли вообще устойчивые барьеры в терапии? Разумеется, существуют. Слушайте дальше, Эрнест. Моя проблема заключалась в том, что Белль готова была разнести в клочья любые границы — они действовали на нее как красная тряпка на быка. Стоило только мне поставить любую — любую — границу, она начинала выбивать из нее по кирпичику. Она стала носить обтягивающие платья, прозрачные блузки без лифчика. Когда я прокомментировал эту ситуацию, она высмеяла мое якобы викторианское отношение к телу. Она говорила, что я хочу приникнуть в самые интимные уголки ее сознания, но ее кожа, тело — ни-ни! Несколько раз она начинала жаловаться на уплотнение в груди и просила меня обследовать ее. Разумеется, я отказался. В конце концов секс со мной стал ее навязчивой идеей, и она часами упрашивала меня заняться с ней любовью хотя бы один-единственный раз. Один из ее аргументов звучал так: первое и последнее занятие сексом со мной снимет с нее это наваждение. Она поймет, что ничего особенного или волшебного в этом нет, и тогда она сможет спокойно думать и о других вещах в этой жизни.
Какие чувства вызывал во мне этот сексуальный крестовый поход против меня? Хороший вопрос, Эрнест, но разве он имеет отношение к нашему расследованию?
Вы не уверены? Может показаться, что в данной ситуации важно только то, что я сделал, — то, за что меня су-Дят, а не то, что я думал, чувствовал. Суд Линча не принимает это во внимание! Но, если вы на пару минут выключите диктофон, я скажу вам. Можете считать это инструкцией. Вы читали у Рильке «Письма к молодому поэту»? Так вот, можете считать это письмом к юному терапевту.
Вот так, хорошо. Ручку тоже отложите, Эрнест. Положите ее на стол и просто послушайте меня. Вы хотите знать, как это действовало на меня? Красивая женщина, одержимая мной, которая каждый день мастурбирует, думая обо мне, умоляющая меня заняться с ней сексом, рассказывающая мне о своих фантазиях с моим участием — о том, как она размазывает по лицу мою сперму или добавляет ее в шоколадное печенье? И как, вы думаете, я себя при этом чувствовал? Посмотрите на меня! На костылях, все хуже передвигаюсь, уродлив — мое лицо сожрали морщины, мое тело дрябнет, разваливается на куски.
Я признаюсь в этом. Ничто человеческое мне не чуждо. Это начало заводить меня. Я думал о ней, одеваясь, в те дни, когда мы встречались с ней. Какую рубашку надеть? Она терпеть не могла широкие подтяжки — утверждала, что в них я выгляжу слишком самодовольным. Какой лучше использовать лосьон после бритья? «Royall Lyme» нравился ей больше, чем «Mermen», и я никак не мог решить, на котором из них остановиться. В большинстве случаев я брызгался «Royall Lyme». Однажды в своем теннисном клубе она встретила одного моего коллегу — тупица, страдающий нарциссизмом, который постоянно соперничал со мной. Она завела с ним разговор обо мне. Тот факт, что он имел какое-то отношение ко мне, подействовал на нее возбуждающе, и она тут же поехала к нему. Только представьте себе, этот простак ложится в постель с потрясающей женщиной, не зная, что это происходит благодаря мне. А я не могу сказать ему об этом. Я чуть не лопнул от смеха.
Но испытывать сильные чувства к пациенту — это одно, а вот дать им волю — это совсем другое. И я боролся с этим. Я постоянно занимался самоанализом, не раз консультировался с несколькими друзьями и пытался решить эту проблему во время наших сеансов. Снова и снова я говорил ей, что никогда, ни в коем случае я не буду заниматься с ней сексом и что если я сделаю это, то навсегда упаду в собственных глазах. Я убеждал ее, что хороший заботливый терапевт ей значительно нужнее, чем стареющий любовник-калека. Но я знал, как сильно ее тянет ко мне. Я говорил ей, что не хочу, чтобы она сидела рядом со мной, потому что физический контакт возбуждает меня и снижает мою эффективность в качестве терапевта. Я занимал авторитарную позицию, настаивая на том, что моя способность видеть ситуацию в перспективе развита намного лучше, чем ее, и что о терапии я знаю то, чего она пока знать не может.
Да, да, можете включить диктофон. Полагаю, я ответил на ваш вопрос относительно моих чувств. Итак, это продолжалось больше года, перемежаясь с прорывающимися симптомами. Она не раз срывалась, но в целом наши дела шли довольно хорошо. Я знал, что это ей не поможет. Я всего лишь «сдерживал» ее, обеспечивая сдерживающую среду, обеспечивая ей безопасность от сеанса к сеансу. Но понимал, что время уходит: она стала тревожной и выглядела уставшей.
А однажды она пришла совершенно изможденная. На улицах появилась какая-то новая, очень чистая дурь, и она сказала, что едва борется с желанием попробовать. «Я больше не могу жить этой жизнью, в которой встречаю одни лишь разочарования, — сказала она. — Я из кожи вон лезу, чтобы справиться с этим, но мой запас прочности подходит к концу. Я знаю себя, и я знаю, как я устроена. Вы спасаете мне жизнь, и я хочу работать с вами. Думаю, я способна на это. Но мне нужен стимул! Да, да, Сеймур, я знаю, что вы мне сейчас скажете, я уже наизусть все это знаю. Вы собираетесь начать убеждать меня, что у меня уже есть стимул, что мой стимул — это лучшая жизнь, лучшее отношение к себе и самочувствие, самоуважение, это жизнь без попыток убить себя. Но этого недостаточно. Это все слишком далеко. Слишком неопределенно. Мне нужно что-то, что я могу потрогать. Мне необходимо что-то вещественное!»
Я начал говорить что-то успокаивающее, но она оборвала меня. Ее отчаяние достигло пика, и она бросилась ко мне с отчаянной мольбой: «Сеймур, поработай со мной. По-моему. Умоляю тебя. Если я продержусь весь год пустая — ты понимаешь, о чем я, — без наркотиков, без рвоты, без историй в барах, без порезанных вен, безо всего такого — вознагради меня! Дай мне стимул! Обещай мне, что ты проведешь со мной неделю на Гавайях, и проведешь ее как мужчина с женщиной, а не как мозгоправ и психованная. Не надо улыбаться, Сеймур, я говорю серьезно — совершенно серьезно. Мне это необходимо. Сеймур, единственный раз ты можешь поставить мои потребности выше правил? Проработай это со мной».
Съездить с ней на неделю на Гавайи! Вы улыбаетесь, Эрнест; я тоже улыбался. Абсурд! Я поступил так, как, вероятно, поступили бы и вы: я высмеял эту идею. Я пытался отделаться от нее, как отделывался от всех ее предыдущих дурацких предложений. Но она не отказывалась от этой идеи. В ней появилась какая-то зловещая настойчивость. И принуждение. Она не собиралась так просто отказываться от этой своей идеи. Я не мог отвлечь ее от этой мысли. Когда я заявил, что об этом и речи быть не может, Белль начала торговаться: она увеличила период своего хорошего поведения с года до полутора лет, предложила Сан-Франциско вместо Гавайев, а неделю урезала сначала до пяти, потом и до четырех дней.
Я вдруг поймал себя на том, что между сеансами, сам того не желая, обдумываю предложение Белль. Я ничего не мог с этим поделать. Я проигрывал его в уме. Полтора года — восемнадцать месяцев — хорошего поведения? Это невозможно. Это абсурд. Этого ей никогда не добиться. Зачем мы вообще тратим время на обсуждение этой идеи?
Но предположим — просто в порядке эксперимента, уговаривал я себя, — что она действительно способна изменить свое поведение на целых восемнадцать месяцев. Попробуйте эту мысль на вкус, Эрнест. Подумайте об этом. Обдумайте такую возможность. Разве вам не кажется, что если эта импульсивная, склонная к срывам женщина способна взять себя под контроль, на целых восемнадцать месяцев сделать свое поведение более эгосинтонич-ным, отказаться от наркотиков, от вскрытия вен, от всех форм саморазрушения, то по истечении этого срока она уже не будет прежней?
Что? «Игры, в которые играют пациенты в пограничном состоянии?» Что вы сказали? Эрнест, вы никогда не сможете стать настоящим терапевтом, если будете так думать. Как раз об этом я говорил вам, когда рассказывал об опасностях диагностики. Есть границы, и есть пограничные состояния. Ярлыки — это насилие над людьми. Вылечить ярлык ты не можешь, тебе приходится лечить человека, на которого этот ярлык повешен. И снова я спрашиваю вас, Эрнест: согласились ли бы вы, чтобы этот человек — не этот ярлык, а эта Белль, существо из плоти и крови, — претерпел радикальные внутренние изменения, чтобы она в течение восемнадцати месяцев вела себя принципиально иначе?
Вы бы на это не пошли? Не могу вас за это винить, принимая во внимание ваше положение на данный момент. И диктофон. Но просто ответьте себе на этот вопрос, не говорите ничего. Нет, позвольте мне ответить за вас: я не верю, что на этом свете можно найти терапевта, который бы не согласился с тем, что, если импульсивность перестанет определять поведение Белль, она станет совершенно иным человеком. У нее появятся другие ценности, другие приоритеты, сформируется другое видение мира. Она очнется, откроет глаза, увидит реальный мир, может, ей откроются ее красота и достоинство. И она увидит меня в Другом свете, увидит таким, каким, наверное, видите меня вы: ковыляющий, покрывающийся плесенью старик. Когда она увидит реальность, ее эротический перенос, некрофилия пропадут, а с ними, разумеется, интерес в гавайском предприятии.
Что, простите? Буду ли я скучать по эротическому переносу? Расстроит ли меня его исчезновение? Конечно! Вне всякого сомнения! Мне нравится обожание. А кому не нравится? Разве вам — нет?
Да ладно вам, Эрнест! Неужели? Разве вы не получаете удовольствие от аплодисментов, которыми публика встречает окончание вашего доклада? Неужели вам не нравится, что люди, особенно женщины, толпятся вокруг вас?
Хорошо. Ценю вашу честность. Стыдиться здесь нечего. А кто этого не любит? Так уж мы устроены. Так что мне будет не хватать ее обожания, это будет тяжелая утрата. Но так это и происходит. Это моя работа: вернуть ее к реальной жизни, помочь ей вырасти, перерасти меня. Даже, господи спаси, забыть меня.
Итак, шли дни, недели, и предложенная Белль сделка все больше и больше интриговала меня. Она предлагала продержаться «пустой» восемнадцать месяцев. И, как вы помните, это было только начало торгов. Я умею вести переговоры, и я был уверен, что смогу увеличить срок, добиться более выгодных для себя условий, даже поставить новые. Полностью закрепить изменения. Я думал, какие условия я могу выдвинуть со своей стороны: возможно, стоит заставить ее пройти групповую психотерапию или же приложить максимум усилий и попытаться уговорить ее обратиться вместе с мужем к семейному терапевту.
День и ночь я думал над предложением Белль. Я просто не мог выкинуть эти мысли из головы. Я азартен, и в этой игре мои шансы на успех были поистине фантастическими. Если Белль проигрывает пари, если она срывается — возвращается к наркотикам, к рвоте, к охоте в барах, снова режет вены — то я ничего не теряю. Мы просто возвращаемся туда, откуда начали. Даже если у меня в распоряжении окажутся всего несколько недель или месяцев абстиненции, я смогу извлечь из этого пользу. А если Белль выиграет, она изменится настолько, что не станет требовать с меня свой приз. Это была верная игра. Нулевой риск при худшем раскладе, а при лучшем я имел все шансы спасти эту женщину.
Мне всегда нравились карточные игры с большими ставками, я играл на скачках, делал ставки на все, что угодно — футбол, баскетбол. После школы я ушел на флот, и на деньги, выигранные там в покер, я жил на протяжении всей учебы в колледже. Когда я был интерном в Маунт-Синай в Нью-Йорке, большинство свободных ночей я проводил в отделении акушерства и гинекологии, где мы с дежурными акушерами с Парк-авеню играли на большие деньги. Прекрасные врачи — все до одного, но в покере полные профаны. Знаете, Эрнест, интернам тогда платили сущие гроши, так что к концу года все остальные интерны завязли в долгах по уши. А я? А я поехал к себе в Анн-Ар-бор на новеньком «De Soto» с откидным верхом — собственности акушеров с Парк-авеню.
Но вернемся к Белль. Несколько недель я раздумывал над ее предложением, а потом в один прекрасный день решился. Я сказал Белль, что понимаю ее потребность в стимулировании, и начал серьезные переговоры. Я настаивал на двух годах. Она была так благодарна мне за то, что я принял ее всерьез, что согласилась на все мои условия, и мы быстро пришли к четкой, конкретной договоренности. Ее задача в этой сделке заключалась в том, чтобы в течение двух лет оставаться абсолютно пустой: никаких наркотиков (в том числе и алкоголя), никаких порезанных вен, рвоты, никаких случайных сексуальных партнеров, подцепленных в баре или на шоссе, а также других опасных сексуальных приключений. Ей разрешалось заводить цивилизованные романы. И никаких незаконных действий. Мне казалось, я учел все. А, да, еще она должна была начать посещать терапевтическую группу и пообещала вместе с мужем записаться на семейную психотерапию. Моя часть сделки предполагала уик-энд в Сан-Франциско. Все детали — отель, развлечения — я оставлял на ее усмотрение — карт-бланш. Я должен был быть весь к ее услугам.
Белль отнеслась к нашему договору крайне серьезно. по окончании переговоров она предложила скрепить его формальной клятвой. Она принесла Библию, и мы оба поклялись в том, что выполним свою часть контракта. После чего мы торжественно пожали друг другу руки в знак согласия.
Терапия шла своим ходом. Мы с Белль встречались где-то два раза в неделю. Лучше бы, конечно, три, но ее муж начал высказывать недовольство счетами за психотерапию. Белль держала слово, и нам не приходилось тратить время на анализ ее «срывов», терапевтический процесс ускорился и стал более глубоким. Сны, фантазии — все казалось более досягаемым. Впервые я увидел в ней проблески любопытства к самой себе. Она записалась в какой-то университет на курс углубленного изучения психопатологии и начала писать биографию, рассказывая о своем прошлом. Понемногу она вспоминала подробности событий своего детства, как она искала себе новую маму в веренице равнодушных гувернанток, большинство из которых не задерживались больше чем на несколько месяцев из-за фанатичной любви ее отца к чистоте и порядку. Его фобическии страх перед микробами регулировал все аспекты ее жизни. Только представьте: до четырнадцати лет она не ходила в школу, находясь на домашнем обучении, потому что он боялся, что она принесет домой каких-нибудь микробов. Поэтому у нее было мало близких друзей. Ей редко удавалось даже перекусить с друзьями: отец запрещал Белль есть вне дома, а она ужасно стеснялась приглашать друзей к себе из-за отцовских причуд: перчатки, мытье рук перед каждой сменой блюд, проверка рук прислуги на чистоту. Ей не разрешалось брать почитать книги, а одну гувернантку отец уволил после того, как узнал, что она позволила Белль поменяться с подругой на день платьями. В четырнадцать ее детство и жизнь с отцом кончились: ее отправили в школу-пансионат в Гренобле. С тех пор она лишь изредка встречалась с отцом, который вскоре снова женился. Его новая жена была красивой женщиной, но бывшей проституткой. По крайней мере, так заявила ее тетушка — старая дева, которая сказала, что новая жена отца Белль — лишь одна из сотен шлюх, которые были у него за последние четырнадцать лет. Может быть, предположила Белль, и это была ее первая интерпретация за всю историю нашей терапии, он казался себе грязным, и вот почему он постоянно мылся и не позволял своей коже соприкоснуться с ее.