Чистота - Эндрю Миллер 16 стр.


Две свечи (в дополнение к его собственной) освещают комнату девушки: одна на туалетном столике, другая в небольшом подсвечнике из расписного фарфора на тумбочке у кровати. Комната просторная, по крайней мере раза в три больше, чем у Жан-Батиста. Большое окно со ставнями выходит на тихую улицу. Если комнату привести в порядок, она была бы очень милой, быть может, самой лучшей комнатой в доме, но как раз порядка тут не наблюдается. Такое впечатление, что здесь пронесся небольшой ураган, взметнувший в воздух все платья и нижние юбки, платочки, вышитые передники и наборы шнуровок, домашние чепцы и соломенные шляпки, чулки, оборки и украшения, которыми отеческая любовь ножовщика одаривает единственную дочь. Но, подняв вещи в воздух, ураган вдруг стих, и они попадали куда попало. Посреди беспорядка, частично им же прикрытая, сидит Зигетта. На ее тело свободно накинута простыня, а лицо пылает от жара, источник которого, несомненно, таится внутри (ведь огонь в комнате еле теплится). Зигетта глядит на инженера распухшими глазами, ее светлые волосы – неприбранные, непокрытые и нечесаные – лежат на подушке тяжелой массой. Губы искусаны. А на белизне вытянутой шеи Жан-Батист ясно различает пульсацию крови.

– Надеюсь, я не слишком поздно зашел вас проведать?

Зигетта ничего не отвечает. Инженер оглядывается на Мари, стоящую прямо за ним со сложенными перед собой руками и ничего не выражающим лицом.

– Ваша матушка сказала, – говорит он, снова повернувшись к Зигетте, – что вы не будете возражать. Мы только что вместе отужинали. И с вашим батюшкой, конечно, тоже. – Он указывает назад и вниз, в сторону гостиной. – Мне так жаль, что вам нездоровится. Простите, если я каким-то образом, сам того не желая…

Зигетта истерично машет рукой. Мари вытаскивает из-под кровати большой горшок. Девушку начинает рвать. Организм исторгает немного – по всей вероятности, ее желудок почти пуст, – но звук, усиленный стенками горшка, впечатляет. Мари поддерживает голову девушки, ее красные пальцы, погруженные в копну белокурых волос, тянут Зигетту назад.

Осторожно закрыв за собой дверь, инженер выходит на лестничную площадку и быстро направляется к себе. Там он садится на край кровати и прислушивается, не повторятся ли звуки из комнаты больной. До него доходит несколько слабых вскриков, но потом дом затихает, на время лишенный даже обычных потрескиваний и поскрипываний.

Разжечь огонь? Неохота суетиться.

Он натягивает, точно одеяло, свой шлафрок на колени, смотрит на бутылочку с настойкой, стоящую на обложке бюффоновского второго тома «Естественной истории», задумывается, не предложить ли Зигетте большую столовую ложку коричневой жидкости, но вдруг, встав, подходит к пальто, в котором выходил утром, залезает в один карман, потом в другой и вытаскивает кусок булки, который дала ему у кладбищенской стены Элоиза. Булка высохла и превратилась в сухарь, но он осторожно откусывает кусочек, ждет, когда он размякнет на языке, и улыбается при воспоминании о ее жесте, таком грациозном, таком непосредственном и простом. Но вдруг снаружи, снизу – как теперь он ясно слышит, с кладбища, – доносится громкий женский хохот. Жан-Батист открывает защелку, распахивает окно и высовывает голову. Ничего не видно, ничего определенного. Быть может, костер у креста проповедника горит немного ярче, чем следовало бы в такое время, но в остальном… Он высовывается все дальше, уже почти по пояс, и вглядывается в темноту. На фоне рыжего огня мелькают тени. Потом вновь раздается этот дикий хохот, который поднимается выше стен и отчетливо звенит, подобно колокольчику коробейника, в холодной и зловонной ночной тишине.

Глава 9

Семь часов утра. На черепице склепов лежит иней, белесое солнце протиснулось между двумя домами на Рю-Сен-Дени.

– Я слышал женские голоса, – говорит Жан-Батист Лекёру. – Один-то уж точно.

– М-м-м, – мычит Лекёр, надевший сегодня плотный вязаный жилет. – Да, нам не следует забывать, что хозяину все прекрасно видно и что на досуге ему ничего не стоит за нами подглядывать.

– Я не подглядывал, – говорит Жан-Батист. – Это не в моих привычках.

– Не в твоих привычках? Тогда как бы ты предпочел называть слежку за нами оттуда, с верхотуры?

– Я бы предпочел, чтобы ты с утра не был пьян.

– Пьян? Ну хорошо. Да. Теперь ты решил устроить мне разнос. А что, если я и вправду… и вправду, как ты говоришь, пьян? Разве у меня нет оправдания? Ты каждую ночь удираешь к себе, а мне приходится оставаться здесь, в окружении могил и костей. Это невыносимо!

– Тебе больше нравятся шахты?

– Я сжег корабли, месье. И все ради тебя. Чтобы ты мог кормить лебедей в Версале и водить дружбу с вельможами!

– Я не кормлю лебедей! И в Версале никогда не был. А бываю я только в том доме, наверху. Только там и больше нигде. А водиться мне приходится с людьми, которые мне, в общем-то, чужды.

Их голоса звучат все громче, они уже почти кричат, и оба смутно понимают, что за ними наблюдают, к ним прислушиваются.

– Однако прошу прощения, – говорит Жан-Батист, неожиданно с тревогой обнаружив, что готов разрыдаться, как ребенок. – Мне жаль, что тебе здесь… невыносимо. Но ведь ты всегда можешь ходить где хочешь. Ты же знаешь: в доме пономаря есть ключи от всех дверей. Если б ты захотел, мог бы уйти с кладбища даже сегодня утром. Погулять по городу. Здесь я и сам справлюсь. И… и заходи ко мне поужинать. Давно собирался тебя пригласить. Думаю, и мой хозяин будет рад с тобой познакомиться. Если хочешь, можешь прийти сегодня вечером.

– Сегодня?

Лекёр делает шаг вперед, бормоча что-то про прощение, про целительную силу дружбы. Он готов заключить Жан-Батиста в объятия. Но тот, не горя желанием припасть к груди Лекёра, отступает, и на несколько мгновений, пока один приближается, а другой пытается от него ускользнуть, возникает впечатление, что они танцуют.

– Ты так и не рассказал мне про женщин, – говорит Жан-Батист, остановив их совместный танец на краю второй общей могилы.

– Женщин? С полдюжины отважных местных душечек. Залезли на стену по приставной лестнице. Ну, а наши мужчины обеспечили им удобный спуск. Я не вмешивался. Ты сейчас сам увидишь, что у рабочих здорово улучшилось настроение. Конечно, на кладбищах испокон веков можно было найти таких женщин.

– Ты их видел?

– Только смутно. Издалека.

– И ни одна из них… не показалась тебе особенно примечательной?

– Я бы сказал, все они одного типа. Неутомимые создания, известные с древнейших времен.

– А Жанна их видела?

– Мы вместе наблюдали. И зрелище ее, похоже, позабавило.

– Может, она знает, кто они.

– Ты хочешь сказать, знает, чем они занимаются?

– Да.

– Понятия не имею.

– Но мы не должны допускать таких ночных эскапад, – говорит Жан-Батист. – Нужно как-нибудь это… упорядочить. Они могли бы приходить по определенным дням недели. По субботам, к примеру. Мы бы пропускали их через дверь. И им не надо было бы лезть через стену.

– Но как нам это организовать? Объявить через городского глашатая?

– Через месье Сен-Меара. Он должен знать, по крайней мере, одну из них. Достаточно будет сказать одной.

– Значит, у нас появится новая профессия, – говорит Лекёр.

– Профессия?

– Есть же название для таких людей. Для тех, кто организует встречи подобного рода.

Быстро пожав друг другу руки, они расходятся – Лекёр к уборным, Жан-Батист к домику пономаря, где Жанна, Лиза Саже и девочка Натали трудятся за кухонным столом. Они наверняка видели через окно его нелицеприятную перебранку с Лекёром, но предпочитают помалкивать. Ему очень хочется спросить Жанну об этих женщинах, о «душечках» – какого они роста, каков у них цвет волос. Хотя в своем воображении он уже успел нарисовать и отбросить картину, как Элоиза лезет по приставной лестнице на кладбищенскую стену. Это было бы настолько же невероятно, как если бы она расправила свой плащ и перелетела на ту сторону, размахивая его полами как крыльями.

Теперь у кухонного очага стоят два стула. Стул пономаря пуст, а на другом, укрытый одеялом, сгорбившись, сидит Ян Блок. Вокруг его впалых глаз пролегли тени, но чувствуется, что горняк идет на поправку. С чем его и поздравляет Жан-Батист. Блок кивает, бросает взгляд в сторону Жанны, а потом вновь смотрит на языки пламени.

– Что ж, – говорит инженер, то ли самому себе, то ли вообще никому, то ли тем, кому захочется его услышать. – Надо продолжать.

Вечером – хотя в душе он недоволен этой затеей – Жан-Батист возвращается в дом на Рю-де-ля-Ленжери вместе с Лекёром и знакомит своего товарища с Моннарами. На стол ставят еще один прибор. Лекёра сажают напротив мадам. По дороге Жан-Батист предупредил, что не надо упоминать о работе на кладбище, что Моннары особенно чувствительны к любым переменам, любому непорядку. Лекёр пообещал и держит слово, хотя болтает обо всем на свете – неугомонно, без пауз, словно слова неделями накапливались у него внутри и им потребовалась лишь благородная обстановка, стоящее в углу фортепьяно, чтобы вырваться наружу.

Впрочем, месье Моннара, кажется, по-настоящему интересуют валансьенские шахты, технические детали работы помп и передаточных механизмов, а мадам, похоже, тронута рассказом Лекёра о кончине матушки, последовавшей несколько лет назад от водянки, и о том, как Лекёр с сестрой Виолеттой пытались облегчить предсмертную агонию умирающей.

– Стало быть, вы с месье Бараттом прекрасно понимаете друг друга, – говорит мадам. – Ибо, к несчастью, месье Баратт потерял отца в таком возрасте, когда еще можно надеяться, что родитель пребудет со своими чадами. Но разве можно сказать, какая потеря тяжелее – отца или матери? А вы оба чувствительные молодые люди, не правда ли?

– Не могу не согласиться с вами, мадам, – отвечает Лекёр. – Наша дружба зиждется на двух столпах – чувствительности и философии. Мы читаем мысли друг друга, мадам.

– Вот и у меня с дочерью такая же близость, месье. Именно такая, как вы описали.

– У вас есть дочь, мадам? А я-то решил, что дочь в этом семействе – вы.

Он картинно взмахивает рукой. И двойной манжетой кафтана задевает краешек рюмки. Вызывают Мари. Наклонившись, она собирает осколки в передник.

После ужина друзья поднимаются в комнату к Жан-Батисту. Тот разводит огонь. Предлагает Лекёру стул, а сам садится на кровать. Он доволен, что Лекёр видит, как просто он устроился, что эта комната и по размерам, и по обстановке немногим отличается от той в доме пономаря, где поселился Лекёр. Жан-Батист обращает внимание друга на этот факт. Но Лекёр не слушает.

– Я пришел не с пустыми руками, – говорит он, засовывая руку под рубаху и вытаскивая мятый пакет.

Он кладет пакет на стол между ними и разглаживает его. Пакет перевязан красной лентой. Сняв ленту, Лекёр откладывает в сторону первый пустой лист бумаги. Под ним открывается нечто вроде картинки, сложная схема, начерченная выцветшими чернилами со множеством пояснений. С улыбкой Лекёр передает пачку бумаг Жан-Батисту, тот берет, глядит на схему и кивает.

– Да-да, это Валансиана, – говорит Лекёр.

– Наши старые планы. Ты их все сохранил.

– А ты думал, брошу в огонь? Теперь, когда мы стали старше и лучше знаем мир, надо их пересмотреть. Очистить от всего лишнего.

– Думаешь, стоит?

– Гляди! – восклицает Лекёр, схватив со стола медную линейку. Поднимает ее над головой, держа горизонтально, точно священник во время первого причастия. – Валансиана восстает из пепла!

Полтора часа – пока еле мерцающая свеча не начинает грозить темнотой – они сидят, передавая друг другу листки и обрывки бумаги, на которых сам почерк, иногда Жан-Батиста, иногда Лекёра, пробуждает волнение тех зимних вечеров шестилетней давности на валансьенских шахтах. Мелькают заглавия: «О женском образовании», «Схема современной системы канализации», «Спарта и Валансиана», «О сжигании отходов», «Идеальная жена», «Заметки о разумной религии», «Женская одежда», «Чистота форм», «Транспорт для женщин», «Планы строительства моста».

– Смотри, – говорит Лекёр, – у нас был даже небольшой набросок о погребении покойников.

– Я уже и забыл об этом, – отвечает Жан-Батист. – Я о многом забыл.

– Вот почему я все это принес, – продолжает Лекёр. – Первый порыв – самый правильный. Позже мы делаемся куда более осторожными. Тебе не кажется?

– Или просто меняемся?

– Хочешь сказать, становимся старше?

– Да, старше. Вообще, становимся другими.

– Но сегодня все, как тогда. Разум обращен к разуму, сердце к сердцу. У нас в груди бурлит источник юности! Знаешь, чем одни люди отличаются от других? Желанием оставаться незапятнанными, когда другие просто из-за лени позволяют забить себе рот землей. Могильной грязью.

Жан-Батист кивком указывает на свечу.

– Я провожу тебя вниз, – говорит он.

– Может, я здесь останусь? – спрашивает Лекёр.

– По-моему, – возражает Жан-Батист, вставая, – вдвоем тут будет неудобно.

Они расстаются у входной двери. Жмут друг другу руки. Лекёр, стоящий на улице, точно призрак самого себя, точно дух, которому в определенный час назначено вернуться в подземный мир, медлит, вздыхает и наконец с неохотой поворачивается, чтобы уйти. На него больно смотреть.

Жан-Батист закрывает дверь, запирает на замок, потом недолго медлит в коридорчике, в темноте между входной дверью и кухонной. Он выполнил свой долг, разве нет? Протянул руку дружбы, вновь окунулся в прошлое, вспомнил свой энтузиазм, который, как ни странно, сейчас показался ему еще более далеким, чем он мог предположить. Чего еще ждать? И все-таки, пробираясь ощупью к лестнице, Жан-Батист несет в душе ясное ощущение предательства. Но он не будет анализировать свои чувства. Отдавшись во власть тьмы, инженер осторожно поднимается к себе.

К обеду следующего дня из списка можно вычеркнуть вторую общую могилу, опустошенную и заполненную новой обеззараженной землей. И хотя в таком месте, как кладбище Невинных, трудно определить наверняка, каково моральное состояние рабочих, Жан-Батисту кажется, что люди обрели что-то нужное, что компания хохочущих женщин прибавила им жизненных сил. Третья общая могила размечена к западу от второй, и в час пополудни под непрерывным моросящим дождем, который вскоре превращается в ливень, рабочие (некоторые научились курить трубку чашей вниз) начинают копать.

К могиле вновь приходят доктора. Чтобы укрыться от дождя, они раскрывают большие зонтики. Лекари чувствуют себя вполне уютно – похожие на двух господ рыболовов у пруда, которые надеются выудить на ужин щуку, – хотя, по правде сказать, здесь немногое вызвало их профессиональный интерес. Они порылись в извлеченных костях, провели часок-другой с пономарем над кипящим чаном, сделали наброски склепов в галереях, измерили их и в некоторые даже осторожно заглянули. Но все то же самое они могли сделать и на любом другом старинном кладбище – к примеру, Сен-Северен или Сен-Жерве. Но вот после трех часов работы из могилы достают два гроба и ставят рядом на мокрую траву. На вид в них нет ничего такого, что позволило бы отличить их от всех прочих гробов, поднятых на поверхность после обеда. Разве что древесина не такая прогнившая. Но на тщательное обследование не хватает времени. Двое рабочих поддевают лопатами крышки. Почти все горняки уже делают это мастерски: раскрывают гробы, точно устричные раковины. И отскакивают. Один из них роняет лопату, и она бесшумно падает на промокшую землю. В обоих гробах лежат молодые женщины. Кожа, волосы, губы, ногти, ресницы. Всё цело, даже шерстяные саваны, в которые завернуты покойницы. Ткань было бы достаточно постирать, подновить, кое-где подштопать.

Несколько секунд никто не шевелится. Дождь падает на лица мертвых девушек. Лекари склоняются, закрыв покойниц зонтами, – рыболовы неожиданно превращаются в дамских угодников. Проводится предварительный осмотр. Туре дотрагивается до светлых, как солома, волос одной, Гильотен кончиком какого-то металлического штыря, похожего на серебряную зубочистку, аккуратно касается губ другой. Доктора обмениваются несколькими фразами. Гильотен приказывает закрыть гробы и, не мешкая, нести их в лабораторию.

– Один из случаев мумифицирования, – поясняет он Жан-Батисту. – Поразительный образчик. Поразительный! Словно два засушенных цветка…

Гробы грузят на тележку Манетти. Доктора, идя по бокам, сопровождают их до церкви, до лаборатории. Все работы приостановились. Горняки дружно набивают трубки. На дворе безветрие и шорох дождя. Когда смерть вдруг оказалась так похожей на жизнь, не следует ли перед спуском в яму провести какой-нибудь обряд? Может, вызвать из церкви отца Кольбера, чтобы он прочел молитву, окропил всех святой водой? Но Кольбер, даже если его разыщут, скорее всего, накинется на них, точно Иоанн Креститель, страдающий к тому же от невыносимой зубной боли. И, весьма вероятно, швырнет кого-нибудь в разрытую могилу – например, молодого горе-инженера.

Лекёр, с чьей шляпы стекают капли дождя, вопросительно смотрит на Жан-Батиста. Тот кивает. Лекёр приказывает продолжать работу. Почти рявкает. Рабочие безропотно подчиняются.

С наступлением темноты Арман, Лекёр и Жан-Батист получают приглашение Гильотена посмотреть на сохранившиеся трупы женщин, вернее, одной из них, поскольку другая уже была исследована докторами и потому не слишком презентабельна. У Лекёра в руках свечка, а у доктора Гильотена лампа с китовым жиром, который никогда не чадит. Гроб стоит на козлах в сооруженной из холста лаборатории. Они снимают крышку и смотрят.

– Я назвал ее Шарлотта, – говорит доктор Гильотен, – в честь моей племянницы в Лионе, на которую, как мне кажется, эта девушка была похожа при жизни.

– Совсем молоденькая, – говорит Арман, как и доктор, понизив голос почти до шепота.

– И молодая, и старая одновременно, – отвечает доктор. – По моему мнению, она умерла, не дожив до двадцати, и была предана земле лет пятьдесят назад. Наш добрый друг пономарь утверждает, будто помнит, как хоронили двух молодых девушек примерно в то время, когда он только начинал здесь служить. Две местные красавицы. Обе незамужние. Случай, как легко догадаться, вызвавший в округе большое сочувствие.

Назад Дальше