Чистота - Эндрю Миллер 7 стр.


Послюнив палец, она переворачивает страницу.

В ризнице церкви кладбища Невинных не спит и отец Кольбер. У него есть некое подобие кровати, маленькая лежанка на колесиках, из тех, что обычно задвигаются под другую кровать, побольше, на ней матрац из тряпок, но священник по большей части спит, сидя в деревянном кресле, и его большая голова перекатывается на груди. Во сне он пускает слюну, и когда просыпается, весь перед его черного облачения оказывается влажным. Но это ничего не значит. На него некому смотреть, да если бы и было, отца Кольбера это не волнует. На столе горит небольшая лампадка, фитиль, погруженный в масло, маленький огонек (кажущийся синим сквозь очки), который когда-то мерцал в капелле Святого Себастьяна. Ночью в этом городе появляется дьявол со своими прислужниками, и отец Кольбер не желает встретиться с ними в кромешной темноте, которая наступит, погаси он лампу. Он уже сжился с мыслью, что встретит их, что не может не встретить. Возможно даже, сегодня утром он спугнул одного из их лазутчиков, прокравшегося к органу. Разве вся церковь не почувствовала что-то неладное? Разве он не слышал, как упокоившиеся в крипте испустили негромкий испуганный стон? Что до помощи, до того, чтобы кто-то разделил с ним сторожевое бремя, то на это надеяться не приходится (говорят, у епископа есть любовница и даже дети). Он одинок на своем посту, так же одинок, как в те дни, что провел в пыли провинции Хунань и где однажды утром его выволокли на площадь, и среди собравшейся толпы он явственно различил глаза сатаны – и с тех пор никогда больше не мог видеть ясно…

Он следит за дверями, за той, что выходит на улицу, и за той, что ведет в апсиду за алтарем. Ему видны лишь их очертания, но он почувствует, если кто-то попытается войти, попытается их открыть.

Постель Жанны – в которой девушка крепко спит, – постлана на кровати, стоящей в изножье тяжелой резной кровати деда. В день ее четырнадцатилетия он принес наверх новую кровать и сказал, что она теперь слишком взрослая, почти женщина, и, чтобы соблюдать приличия, не должна делить постель ни с каким другим мужчиной, кроме мужа. Жанна не выдержала и заплакала, сотрясаясь от горя, ибо она спала рядом с дедом с младенчества, с того дня, когда между двумя воскресеньями умерли от лихорадки ее родители и две сестры. Оказавшись в постели одна, она сразу же вспомнила почти забытое ощущение той потери и много ночей ждала, что дед смягчится. Но этого не произошло, и она привыкла к новому порядку, к своему новому положению взрослой.

Нынче ей снится кладбище, как ковром, покрытое цветами – белыми, розовыми, желтыми и темно-красными. Приятный сон, предвестник чего-то хорошего, и она улыбается, а в это время над ней, над треснутыми, прокопченными дочерна балками, такими же старыми, как и церковь, кот Рагу сидит у теплого дымохода, задумчиво намывая облизанной передней лапой свое драное ухо. Что-то привлекает его внимание на кладбище, под арками склепов в южной части. Замерев, он пристально смотрит туда, а потом всем телом прижимается к черепице.

Глава 9

– Министр, – говорит месье Лафосс, – принимает ваши предложения. Вы можете получить необходимых вам людей. А также лошадей и крепежный лес. В этом кошельке – распишитесь в его получении здесь и здесь – пять сотен ливров. А это векселя. Их можно обналичить в доме золотых дел мастера Келлермана на Рю-Сент-Оноре. Вы будете обязаны представить нам отчет по каждому израсходованному су. Уверяю вас, министр не сочтет ваш поступок забавным, если, к примеру, обнаружит, что вы потратили пятьдесят ливров на новый кафтан.

Жан-Батист краснеет. Собирается защищаться, но не может сразу сообразить, что может послужить ему оправданием. Что он напился и захотел стать современным? Чтобы в нем признали человека современного?

– Касательно же вашего вопроса о том, что следует сохранить в церкви, ответ тот же, что и раньше. Ничего.

– А старый настоятель?

– Вам никто не поручал уничтожать настоятеля.

– Я хочу сказать: не будет ли он протестовать?

– С чего вдруг? Это же не его церковь.

– Но он не отнесется к этому благосклонно…

– Вы не можете справиться со старым настоятелем?

– Могу… конечно.

– Тогда здесь трудностей не предвидится.

– Есть еще музыкант. Церковный органист.

– А он тут при чем?

– Когда церкви не будет, он потеряет место.

– Надо полагать.

– Мне говорили, что он очень искусен. Быть может, министр…

– Вы просите министра озаботиться судьбой церковного органиста? Так вы скоро станете просить и за пономаря.

– Я как раз думал…

– Похоже, Баратт, вы не совсем понимаете, зачем вас сюда вызвали. Начинайте свою работу как можно скорее. И не забивайте голову всякими пустяками. Если не начнете работу к Новому году, вам найдут замену, найдут кого-то более расторопного. Вам ясно?

– Абсолютно ясно, месье. Могу ли я рассказывать о цели моего пребывания здесь? Мое присутствие вызывает подозрения и сплетни.

– Сплетни объяснениями не остановишь.

– А как быть с останками?

– Костями? Вскоре вам будут даны инструкции.

На секунду в беседе наступает неприятная пауза. Маленькие глазки Лафосса оглядывают комнату и ненадолго останавливаются на пианино. Созерцание инструмента, похоже, доставляет Лафоссу тайное удовольствие.

– Вам по вкусу ваше нынешнее жилье? – спрашивает он.

Глава 10

Трудно ли найти тридцать рабочих? В нынешние времена нетрудно. А тридцать хороших рабочих, которые смогут выполнить нужную ему работу?

Он уже решил, где будет искать: на шахтах Валансьена. Там, в ведомостях о выписанном скудном жалованье, перечислены люди, привыкшие к труду, который других убил бы за месяц.

Он пишет Лекёру. Лекёр служит – или служил – одним из управляющих на шахтах северного угольного пласта. Когда Жан-Батист там работал, оба, отрезанные от общества, почти полностью сокрытые в этом сыром и глухом углу Северной Франции, с взвинченными от дыма, шума механизмов и нередко вырывающейся наружу дикой жестокости нервами, заключили своеобразный союз, сдружились, хотя с отъездом Жан-Батиста отношения полностью прекратились.

В те годы они завели обычай, особенно во время первой бесконечной зимы, сочинять утопии, в которых все, что их угнетало – оскорбляло слух, взгляд и молодые сердца, – преображалось в прекрасные фантазии. Любимым творением, самым желанным и описанным со всеми подробностями, была Валансиана. В Валансиане ради блага и совершенствования каждого человека соединялись экономика и нравственность, добродетель и трудолюбие. Там на площадях стояли небольшие аккуратные домики для проживания семей и спальные корпуса для одиночек, были разбиты парки с чистым воздухом, где могли играть дети, как это делают все прочие дети, играть и расти, быть может, не такими несчастными, как их отцы. В Валенсиане ни одного ребенка младше двенадцати лет не послали бы в шахту. И ни одного младше десяти не заставляли бы наверху возить тележки с углем или работать с бремсбергом и тому подобным. Там открылись бы школы, в которых преподавали бы добрые и образованные люди – такие как Жан-Батист и Лекёр. Церквей бы не было (вечер самого ожесточенного спора), однако на открытых площадках стояли бы статуи подходящих античных богов – Афины, Аполлона, Прометея, но только не Диониса и Афродиты. Кроме того, по настоянию Лекёра было решено, что в Валансиане не будет мест, где мужчины могли бы собираться и пить. Эти фантазии были больше чем игра. Молодые люди даже обсуждали возможность представить свою утопию в виде книги и, по крайней мере, один вечер по-настоящему мечтали, как, скромные, но уверенные в себе, они будут прохаживаться по столичным салонам.

Интересно, Лекёр все еще на шахтах? Заинтересует ли его кладбище Невинных? Письмо уходит в Лилль с дневной почтой 7 ноября 1785 года.

Когда Жан-Батист спрашивает, где достать лошадей, его ненавязчиво, но твердо направляют к молодому офицеру, с которым он встречается в трактире недалеко от Севрской мануфактуры, что по дороге в Версаль. Молодой чиновник, судя по всему, должен обеспечить все. Не только лошадей.

В своем голубом кафтане и в кремовых чулках (какие у него длиннющие ноги!) молодой человек по имени Луи Горацио Буайе-Дюбуассон, кажется, чувствует себя весьма уверенно. Мимоходом упоминает отца, поместье в Бургундии. Похоже, он знает о работе Жан-Батиста гораздо больше, чем тот успел ему рассказать. Связан ли он с министром? С Лафоссом? Что это? Четко организованная круговая порука, благодаря которой государственные средства переправляются обратно государству или по крайней мере его отдельным представителям? Они договариваются еще раз встретиться через неделю, чтобы Жан-Батист посмотрел образцы предлагаемых лошадей. Они раскланиваются, и хотя инженер не доверяет военному, напоминающему молодого графа С., он не может хоть немного не помечтать, как было бы хорошо стать таким офицером, чтобы жизнь была для него чем-то вроде удобной рубашки и чтобы в хорошую погоду он мог отправиться к лесам и рекам фамильного поместья в Бургундии.

В своем голубом кафтане и в кремовых чулках (какие у него длиннющие ноги!) молодой человек по имени Луи Горацио Буайе-Дюбуассон, кажется, чувствует себя весьма уверенно. Мимоходом упоминает отца, поместье в Бургундии. Похоже, он знает о работе Жан-Батиста гораздо больше, чем тот успел ему рассказать. Связан ли он с министром? С Лафоссом? Что это? Четко организованная круговая порука, благодаря которой государственные средства переправляются обратно государству или по крайней мере его отдельным представителям? Они договариваются еще раз встретиться через неделю, чтобы Жан-Батист посмотрел образцы предлагаемых лошадей. Они раскланиваются, и хотя инженер не доверяет военному, напоминающему молодого графа С., он не может хоть немного не помечтать, как было бы хорошо стать таким офицером, чтобы жизнь была для него чем-то вроде удобной рубашки и чтобы в хорошую погоду он мог отправиться к лесам и рекам фамильного поместья в Бургундии.

Погода, впрочем, не улучшается. За парижские трубы цепляются тучи. С востока дует ветер. К середине дня в доме становится слишком темно, чтобы с удобством предаться чтению.

Каждый день Жан-Батист заставляет себя ходить на кладбище, заходить внутрь его ограды, иногда один, иногда в компании девушки, которая говорит о мертвецах у них под ногами как о собственной огромной семье. Она даже делает вид, что может определить, кому принадлежат кости, валяющиеся на земле, – вот челюсть мадам Шарко, а вот бедренная кость месье Мерикура, некогда замерзшего насмерть коваля.

Что до Жан-Батиста, то он предпочитает не знать, что у костей есть хозяева, имена. Если он начнет видеть в них бывших людей, ковалей, матерей, возможно, бывших инженеров, как же он осмелится воткнуть в землю лопату и на веки вечные отделить ступню от лодыжки, голову от положенной ей шеи?

Вечера в семействе Моннаров на Рю-де-ля-Ленжери оказались не столь безрадостными, как ему представлялось вначале. С месье Моннаром он осторожно и туманно рассуждает о политике. О налогах, о нехватке товаров, о национальных финансах. Месье, что неудивительно, либералом не назовешь. Он пренебрежительно отзывается о Вольтере и Руссо, об их оторванных от жизни идеях, о салонах, о возмутительном духе. Похоже, месье Моннар сторонник порядка, который при необходимости следует устанавливать твердой рукой. Еще хозяин рассуждает о торговле, о делах и о благоприличии владельцев магазинов. В ответ Жан-Батист ограничивается общими замечаниями о желательности реформ, комментариями, против которых возражал бы лишь самый консервативный аристократ. Жизнь должна становиться лучше и справедливее, но как достичь этого на практике, кроме как путем интеллектуального воздействия на все большее число людей, он не знает. А кто-нибудь из присутствующих знает? Однажды вечером он почти готов рассказать о своей старой утопии, Валансиане, но прикусывает язык. Едва ли такой человек, как Моннар, читающий только газеты, способен его понять, да и в любом случае воспоминания Жан-Батиста о ночах, проведенных у чуть теплого очага, который топили углем в комнате Лекёра, не лишено определенной неловкости. Тогда он был моложе и разговорчивее, головы двух приятелей склонялись друг к другу среди теней, и все их мечтания казались удивительно насущными…

С мадам Моннар он обсуждает переменчивость погоды. Не дует ли ветер сегодня несколько сильнее? Когда было холоднее – утром или днем? Каково мнение месье Баратта о вероятности снегопада? Нравится ли ему снег? И всякий ли снег?

И, наконец, есть еще Зигетта. Беседы с Зигеттой – иногда за столом, иногда на деревянной скамье у камина или же у окна, выходящего на кладбище, – требуют бóльших усилий. Он пытается говорить о музыке, но она знает о ней еще меньше, чем он, никогда не слышала ни о Клерамбо, ни хоть об одном композиторе из династии Куперенов. Тема театра тоже безнадежна – оба почти профаны, а что касается книг, то совершенно очевидно, что она относится к ним так же, как и ее родители. Он спрашивает Зигетту о ее жизни, но, похоже, ей скучно говорить на эту тему. Она задает вопрос о его работе, но здесь уже он вынужден напускать туману. Он задумывается, не влюблена ли она, не в него, конечно, вообще в кого-нибудь. Задумывается, желает ли он ее. Толком не может понять. Его интерес к ней, кажется, не сильнее того, что он испытывает к маленькой служанке с волосатыми руками, которая ставит на стол тарелки с ужином. Касательно женитьбы… решился бы он? Дочка – очень хорошенькая дочка – зажиточного торговца, многие сочли бы такой брак удачным, выгодным для обеих сторон. Он проводит небольшие мысленные эксперименты, иногда прямо во время разговора, представляя себе их обоих вдвоем в комнате, наемный экипаж, кровать с балдахином, ее дыхание, ставшее свежим благодаря уничтожению кладбища, мешок с папашиными деньгами в запертом сундуке под кроватью… Такие мысли нельзя назвать неприятными, но все же образы эти тонкие, как паутинка. И исчезают так же быстро, как и возникают.

Что касается моннаровской еды, то она все так же поразительно невкусна. Даже яблочный пирог напоминает ему бледно-серебристые грибочки, что растут в самых сырых углах подвала, однако он неизменно съедает все до последней крошки. Такое отношение к еде было отчасти выработано у него тяжелой отцовской рукой еще в раннем детстве, закрепившись позже с помощью палок и наказаний братьев-ораторианцев в Ножане, а отчасти после пяти недель пребывания в доме Моннаров он просто привык так есть, привык ко всему. Когда ужин закончен, Жан-Батист удаляется в свою комнату, к своему шлафроку и к страничке-другой Бюффона. Затем ложится в постель, задувает свечу, произносит свой катехизис. Он не задается вопросом, счастлив он или несчастлив. Этот вопрос отложен. На нёбе образовались две язвочки, которые он трогает кончиком языка, лежа в темноте. Пахнет ли у него изо рта? И если да, узнает ли он сам об этом? Но в голову не приходит, у кого он мог бы спросить.

* * *

Пятнадцатого он вновь встречается с Луи Горацио Буайе-Дюбуассоном. На дворе сумерки. Они расположились в поле за таверной, в которой виделись ранее. Лошади – всего их пять – стоят под легким дождичком. Их держат в поводу двое солдат, и каждый в своей неловко сидящей форме похож скорее на ребенка, чем на солдата.

Жан-Батист прохаживается вокруг лошадей, а потом просит, чтобы их провели вокруг него. Вот отец умел выбирать лошадей. Быть может, эта способность передалась по наследству сыну, но сейчас, стоя под моросящим дождем, Жан-Батист чувствует, что он всего лишь подражает отцовской повадке, едва заметным движениям его глаз и рта, по коим можно было судить о принятом решении.

– За хромых и больных я платить не стану.

– Естественно, – отвечает офицер. – Кто же станет?

– И вы будете держать их в конюшне, пока они не понадобятся?

– Они будут вас ждать.

Оставив молодых солдатиков под дождем, Жан-Батист и Буайе-Дюбуассон ретируются в таверну, чтобы заключить сделку. Просят отдельную комнату, которую им сразу же предоставляют. Жан-Батист оставляет задаток в сто ливров. Требует расписку. Офицер удивленно вскидывает бровь, но потом улыбается, словно вспомнив, с кем имеет дало, каков социальный статус покупателя. Выпив бокал безвкусного вина, они выходят туда, где в поле сбились в кучу лошади и мальчики-солдаты, превратившиеся в какое-то невероятное многоголовое существо, окутанное пеленой дождя.

Приходят два письма. Мари передает их Жан-Батисту на лестнице. Лицо служанки может принимать не так много разных выражений, но все они впечатляют и даже способны выбить из колеи.

Поблагодарив, он уносит письма к себе. В углу первого письма черный отпечаток измазанного в саже пальца. Жан-Батист ломает печать. Письмо от Лекёра. Если судить по кляксам и почерку, кажется, что письмо писали второпях, чуть ли не верхом на коне, местами его невозможно разобрать, но общий смысл совершенно ясен. Как рад Лекёр получить весточку от своего старого друга! Жизнь на шахтах такая же отвратительная, как и раньше, только теперь ее уже не скрашивает компания умного собеседника. Новые управляющие – а никто не выдерживает здесь больше года – имеют лишь самое поверхностное образование, да и то связанное с промышленностью. Что до шахтеров и их ужасных жен, то они продолжают жить, как плохо выдрессированные собаки. Относительно того, чтобы нанять их на работу, то, как всегда, на шахтах избыток рабочей силы и связанные с этим трудности. Найти тридцать или шестьдесят человек не проблема. Что это за проект, так соблазнительно маячащий на горизонте? Да еще в Париже! Может, есть нужда в человеке, который хорошо знает рабочих и способен как следует управлять ими? Человек добросовестный и рассудительный. Друг-философ, кто же еще?

Второе письмо, на хорошей бумаге и писанное безукоризненным почерком, от некоего де Вертея из Академии наук. В нем говорится о приготовлениях, осуществляемых в каменоломне неподалеку от Врат ада, к югу от реки, для перевозки останков из церкви и с кладбища Невинных. Был приобретен дом с ведущей в погреб лестницей, у которой продлили ступеньки, так что теперь она доходит до старого карьера. В саду есть колодец более трех метров в окружности, также соединяющийся с каменоломнями. Последние достаточно сухи и пригодны для известных целей. Когда все будет готово, епископ освятит соответствующие проходы и помещения. После этого месье инженер сможет начать перевозку. Не сообщит ли месье инженер приблизительное количество костей, которое следует ожидать?

Назад Дальше