Мой спутник - Максим Горький 3 стр.


Старик замолчал и с насмешливой улыбкой в усах взглянул на меня.

– Что ж ты молчишь, парнюга?

Мне надоели его рассуждения, которые я, не понимая, принимал за издевательство над нами.

– Да вот слушаю тебя! – сказал я довольно сердито.

– Ну, и что ж? – поинтересовался старик.

– Ну, и ничего.

– А чего ж ты дразнишься? Разве то порядок дразнить старшего, чем сам ты?

Я промолчал.

– А есть ты не хочешь ещё? – продолжал старик.

– Не хочу.

– Ну, не ешь. Не хочешь – и не ешь. А может, на дорогу взял бы хлеба?

Я вздрогнул от радости, но не выдал себя.

– На дорогу взял бы… – спокойно сказал я.

– Эге!.. Так дайте ж им на дорогу хлеба и сала там… А может, ещё что есть? то и этого дайте.

– А разве ж они пойдут? – спросил Михал.

Остальные двое подняли глаза на старика.

– А чего ж бы им с нами делать?

– Да ведь к атаману мы их хотели… а то – к таможенным… – разочарованно заявил Михал.

Шакро завозился около костра и любопытно высунул голову из чекменя. Он был спокоен.

– Что ж им делать у атамана? Нечего, пожалуй, им у него делать. После уж они пойдут к нему… коли захотят.

– А лодка как же? – не уступал Михал.

– Лодка? – переспросил старик. – Что ж лодка? Стоит она там?

– Стоит… – ответил Михал.

– Ну, и пусть её стоит. А утром Ивашка сгонит её к пристани… там её возьмут до Керчи. Больше и нечего делать с лодкой.

Я пристально смотрел на старого чабана и не мог уловить ни малейшего движения на его флегматичном, загорелом и обветренном лице, по которому прыгали тени от костра.

– А не вышло бы греха какого часом… – начал сдаваться Михал.

– Коли ты не дашь воли языку, то греха не должно бы, пожалуй, выйти. А если их довести до атамана, то это, думаю я, беспокойно будет и нам и им. Нам надо своё дело делать, им – идти. – Эй! Далеко ещё вам идти? – спросил старик, хотя я уже говорил ему, как далеко.

– До Тифлиса…

– Много пути! Вот видишь, а – атаман задержит их; а коли он задержит, когда они придут? Так уж пусть же они идут себе, куда им дорога. А?

– А что ж? Пускай идут! – согласились товарищи старика, когда он, кончив свои медленные речи, плотно сжал губы и вопросительно оглянул всех их, крутя пальцами свою сивую бороду.

– Ну, так идите же к богу, ребята! – махнул рукой старик. – А лодку мы отправим на место. Так ли?

– Спасибо тебе, дед! – скинул я шапку.

– А за что ж спасибо?

– Спасибо, брат, спасибо! – взволнованно повторил я.

– Да за что ж спасибо? Вот чудно! Я говорю – идите к богу, а он мне – спасибо! Разве ты боялся, что я к дьяволу тебя пошлю, э?

– Был грех, боялся!.. – сказал я.

– О!.. – и старик поднял брови. – Зачем же мне направлять человека по дурному пути? Уж лучше я его по тому пошлю, которым сам иду. Может быть, ещё встретимся, так уж – знакомы будем. Часом помочь друг другу придется… До свидки!..

Он снял свою мохнатую баранью шапку и поклонился нам. Поклонились и его товарищи. Мы спросили дорогу на Анапу и пошли. Шакро смеялся над чем-то…

VI

– Ты что смеёшься? – спросил я его.

Я был в восхищении от старого чабана и его жизненной морали, я был в восхищении и от свежего предрассветного ветерка, веявшего прямо нам в грудь, и оттого, что небо очистилось от туч, скоро на ясное небо выйдет солнце и родится блестящий красавец-день…

Шакро хитро подмигнул мне глазом и расхохотался ещё сильней. Я тоже улыбался, слыша его весёлый, здоровый смех. Два-три часа, проведённые нами у костра чабанов, и вкусный хлеб с салом оставили от утомительного путешествия только лёгонькую ломоту в костях; но это ощущение не мешало нашей радости.

– Ну, чего ж ты смеёшься? Рад, что жив остался, да? Жив, да ещё и сыт?

Шакро отрицательно мотнул головой, толкнул меня локтем в бок, сделал мне гримасу, снова расхохотался и, наконец, заговорил своим ломаным языком:

– Нэ панымаишь, почэму смэшно? Нэт? Сэчас будишь знать! Знаишь, что я сдэлал бы, когда бы нас павэли к этому атаману-таможану? Нэ знаишь? Я бы сказал про тэбя: он мэня утопить хотэл! И стал бы плакать. Тогда бы мэня стали жалэть и не посадыли бы в турму! Панымаишь?

Я хотел сначала понять это как шутку, но – увы! – он сумел меня убедить в серьёзности своего намерения. Он так основательно и ясно убеждал меня в этом, что я, вместо того чтобы взбеситься на него за этот наивный цинизм, преисполнился к нему чувством глубокой жалости. Что иное можно чувствовать к человеку, который с светлейшей улыбкой и самым искренним тоном рассказывает тебе о своём намерении убить тебя? Что с ним делать, если он смотрит на этот поступок как на милую, остроумную шутку?

Я с жаром пустился доказывать Шакро всю безнравственность его намерения.

Он очень просто возражал мне, что я не понимаю его выгод, забываю о проживании по чужому билету и о том, что за это – не хвалят…

Вдруг у меня блеснула одна жестокая мысль…

– Погоди, – сказал я, – да ты веришь в то, что я действительно хотел топить тебя?

– Нэт!.. Когда ты мэня в воду толкал – вэрил, когда сам ты пошёл – нэ вэрил!

– Слава богу! – воскликнул я. – Ну, и за это спасибо!

– Нэт, нэ гавари спасыбо! Я тэбэ скажу спасыбо! Там, у костра, тэбэ холодно было, мне холодно было… Чэкмэнь твой, – ты нэ взял его сэбэ. Ты его высушил, дал мне. А сэбэ ничэго нэ взял. Вот тэбэ спасыбо! Ты очэнь хароший человэк – я панымаю.

Придём в Тыфлыс, – за всё получишь. К отцу тэбя павэду. Скажу отцу – вот человэк!

Карми его, пои его, а мэня – к ишакам в хлэв! Вот как скажу! Жить у нас будэшь, садовником будэшь, пить будэшь вино, есть чэго хочэшь!.. Ах, ах, ах!.. Очень харашо будэт тэбе жить! Очэнь просто!.. Пей, ешь из адной чашка со мной!..

Он долго и подробно рисовал прелести жизни, которую собирался устроить мне у себя в Тифлисе. А я под его говор думал о великом несчастии тех людей, которые, вооружившись новой моралью, новыми желаниями, одиноко ушли вперёд и встречают на дороге своей спутников, чуждых им, неспособных понимать их… Тяжела жизнь таких одиноких! Они – над землёй, в воздухе… Но они носятся в нём, как семена добрых злаков, хотя и редко сгнивают в почве плодотворной…

Светало. Даль моря уже блестела розоватым золотом.

– Я спать хочу! – сказал Шакро.

Мы остановились. Он лёг в яму, вырытую ветром в сухом песке недалеко от берега, и, с головой закутавшись в чекмень, скоро заснул. Я сидел рядом с ним и смотрел в море.

Оно жило своей широкой жизнью, полной мощного движения. Стаи волн с шумом катились на берег и разбивались о песок, он слабо шипел, впитывая воду. Взмахивая белыми гривами, передовые волны с шумом ударялись грудью о берег и отступали, отражённые им, а их уже встречали другие, шедшие поддержать их. Обнявшись крепко, в пене и брызгах, они снова катились на берег и били его в стремлении расширить пределы своей жизни. От горизонта до берега, на всём протяжении моря, рождались эти гибкие и сильные волны и всё шли, шли плотной массой, тесно связанные друг с другом единством цели…

Солнце всё ярче освещало их хребты, у далёких волн, на горизонте, они казались кроваво-красными. Ни одной капли не пропадало бесследно в этом титаническом движении водной массы, которая, казалось, воодушевлена какой-то сознательной целью и вот – достигает её этими широкими, ритмичными ударами. Увлекательна была красивая храбрость передовых, задорно прыгавших на молчаливый берег, и хорошо было смотреть, как вслед за ними спокойно и дружно идёт всё море, могучее море, уже окрашенное солнцем во все цвета радуги и полное сознания своей красоты и силы…

Из-за мыса, рассекая волны, выплыл громадный пароход и, важно качаясь на взволнованном лоне моря, понёсся по хребтам волн, бешено бросавшихся на его борта.

Красивый и сильный, блестящий на солнце своим металлом, в другое время он, пожалуй, мог бы навести на мысль о гордом творчестве людей, порабощающих стихии… Но рядом со мной лежал человек-стихия.

VII

Мы шли по Терской области. Шакро был растрёпан и оборван на диво и был чертовски зол, хотя уже не голодал теперь, так как заработка было достаточно. Он оказался неспособным к какой-либо работе. Однажды попробовал стать к молотилке отгребать солому и через полдня сошёл, натерев граблями кровавые мозоли на ладонях. Другой раз стали корчевать держидерево, и он сорвал себе мотыгой кожу с шеи.

Шли мы довольно медленно, – два дня работаешь, день идёшь. Ел Шакро крайне несдержанно, и, по милости его чревоугодия, я никак не мог скопить столько денег, чтоб иметь возможность приобрести ему какую-либо часть костюма. А у него все части – были сонмищем разнообразных дыр, кое-как связанных разноцветными заплатами.

Однажды в какой-то станице он вытащил из моей котомки с большим трудом, тайно от него скопленные пять рублей и вечером явился, в дом, где я работал в огороде, пьяный и с какой-то толстой бабой-казачкой, которая поздоровалась со мной так:

– Здравствуй, еретик проклятый!

А когда я, удивлённый таким эпитетом, спросил её, – почему же я еретик?

– она с апломбом ответила мне:

– А потому, дьявол, что запрещаешь парню женский пол любить! Разве ты можешь запрещать, коли закон позволяет?.. Анафема ты!..

Шакро стоял рядом с ней и утвердительно кивал головой. Он был очень пьян и когда делал какое-либо движение, то весь развинченно качался. Нижняя губа у него отвисла. Тусклые глаза смотрели мне в лицо бессмысленно-упорно.

– Ну, ты, чего ж вытаращил зенки на нас? Давай его деньги! – закричала храбрая баба.

– Какие деньги? – изумился я.

– Давай, давай! А то я тебя в войсковую сведу! Давай те полтораста рублей, что взял у него в Одессе!

Что мне было делать? Чёртова баба с пьяных глаз в самом деле могла пойти в войсковую избу, и тогда станичное начальство, строгое к разному странствующему люду, арестовало бы нас. Кто знает, что могло выйти из этого ареста для меня и Шакро!

И вот я начал дипломатически обходить бабу, что, конечно, стоило не больших усилий.

Кое-как при помощи трёх бутылок вина я умиротворил её. Она свалилась на землю между арбузов и заснула. Я уложил Шакро, а рано утром другого дня мы с ним вышли из станицы, оставив бабу с арбузами.

Полубольной с похмелья, с измятым и опухшим лицом, Шакро ежеминутно плевался и тяжко вздыхал. Я пробовал разговаривать с ним, но он не отвечал мне и только поматывал своей кудлатой головой, как баран.

Мы шли узкой тропинкой, по ней взад и вперёд ползали маленькие красные змейки, извиваясь у нас под ногами. Тишина, царившая вокруг, погружала в мечтательно-дремотное состояние. Следом за нами по небу медленно двигались чёрные стаи туч. Сливаясь друг с другом, они покрыли всё небо сзади нас, тогда как впереди оно было ещё ясно, хотя уже клочья облаков выбежали в него и резво неслись куда-то вперёд, обгоняя нас.

Далеко где-то рокотал гром, его ворчливые звуки всё приближались. Падали капли дождя. Трава металлически шелестела.

Нам негде было укрыться. Вот стало темно, и шелест травы зазвучал громче, испуганно. Грянул гром – и тучи дрогнули, охваченные синим огнём. Крупный дождь полился ручьями, и один за другим удары грома начали непрерывно рокотать в пустынной степи. Трава, сгибаемая ударами ветра и дождя, ложилась на землю. Всё дрожало, волновалось.

Молнии, слепя глаза, рвали тучи… В голубом блеске их вдали вставала горная цепь, сверкая синими огнями, серебряная и холодная, а когда молнии гасли, она исчезала, как бы проваливаясь в тёмную пропасть. Всё гремело, вздрагивало, отталкивало звуки и родило их. Точно небо, мутное и гневное, огнём очищало себя от пыли и всякой мерзости, поднявшейся до него с земли, и земля, казалось, вздрагивала в страхе пред гневом его.

Шакро ворчал, как испуганная собака. А мне было весело, я как-то приподнялся над обыкновенным, наблюдая эту могучую мрачную картину степной грозы. Дивный хаос увлекал и настраивал на героический лад, охватывая душу грозной гармонией…

И мне захотелось принять участие в ней, выразить чем-нибудь переполнившее меня чувство восхищения перед этой силой. Голубое пламя, охватывавшее небо, казалось, горело и в моей груди; и – чем мне было выразить моё великое волнение и мой восторг?

Я запел – громко, во всю силу. Ревел гром, блистали молнии, шуршала трава, а я пел и чувствовал себя в полном родстве со всеми звуками… Я – безумствовал; это простительно, ибо не вредило никому, кроме меня. Буря на море и гроза в степи! – Я не знаю более грандиозных явлений в природе.

Итак, я кричал, будучи твёрдо уверен, что не обеспокою никого таким поведением и никого не поставлю в необходимость подвергнуть строгой критике мой образ действий. Но вдруг меня сильно дернуло за ноги, и я невольно сел в лужу…

В лицо мне смотрел Шакро серьёзными и гневными глазами.

– Ты сошел с ума? Нэ сошел? Нэт? Ну, за-амалчи! Нэ крычи! Я тэбэ разорву глотку! Панымаишь?

Я изумился и сначала спросил его, чем я ему мешаю…

– Пугаишь! Понял? Гром гремит – бог гаворит, а ты арэшь… Что ты думаишь?

Я заявил ему, что я имею право петь, если хочу, равно как и он.

– А я нэ хачу! – категорически сказал он.

– Не пой! – согласился я.

– И ты нэ пой! – строго внушал Шакро.

– Нет, я уж лучше буду…

– Послушай, – что ты думаишь? – гневно заговорил Шакро. – Кто ты такой?

Есть у тэбэ дом? Есть у тэбэ мать? Отэц? Есть родные? Зэмли? Кто ты на зэмле? Ты – человэк, думаишь? Это я человэк! У менэ всё есть!.. – Он постукал себя в грудь.

– Я кнэзь!.. А ты… ты – нычего! Нычего нэт! А мэнэ знаит Кутаис, Тыфлыс!.. Панымаишь?

Ты нэ иди протыв мэнэ! Ты мне служишь? – Будышь доволен! Я заплачу тэбэ дэсять раз!

Ты так дэлаешь мне? Ты нэ можишь дэлать иное; ты сам гаварыл, что бог вэлел служить всем бэз награда! Я тэбэ награжу! Зачэм ты мэнэ мучаишь? Учишь, пугаишь? Хочешь, чтобы я был как ты? Это нэ харашо! Эх, эх, эх!.. Фу, фу!..

Он говорил, чмокал, фыркал, вздыхал… Я смотрел ему в лицо, разинув рот от изумления. Он, очевидно, выливал предо мной все возмущения, обиды и недовольства мною, накопленные за всё время нашего путешествия. Для вящей убедительности он тыкал мне пальцем в грудь и тряс меня за плечо, а в особенно сильных местах налезал на меня всей своей тушей. Нас поливал дождь, над нами непрерывно грохотал гром, и Шакро, чтоб быть услышанным мною, кричал во всё горло.

Трагикомизм моего положения выступил предо мной яснее всего и заставил меня расхохотаться что было моих сил…

Шакро, плюнув, отвернулся от меня.

VIII

…Чем ближе мы подходили к Тифлису, тем Шакро становился сосредоточеннее и угрюмее. Что-то новое появилось на его исхудалом, но всё-таки неподвижном лице.

Недалеко от Владикавказа мы зашли в черкесский аул и подрядились там собирать кукурузу.

Проработав два дня среди черкесов, которые, почти не говоря по-русски, беспрестанно смеялись над нами и ругали нас по-своему, мы решили уйти из аула, испуганные всё возраставшим среди аульников враждебным отношением к нам. Отойдя вёрст десять от аула, Шакро вдруг вытащил из-за пазухи свёрток лезгинской кисеи и с торжеством показал мне, воскликнув:

– Больши нэ надо работать! Продадым – купым всего! Хватыт до Тыфлыса!

Панымаишь?

Я был возмущён до бешенства, вырвав кисею, бросил её в сторону и оглянулся назад. Черкесы не шутят. Незадолго пред этим мы слышали от казаков такую историю: один босяк, уходя из аула, где работал, захватил с собой железную ложку. Черкесы догнали его, обыскали, нашли при нём ложку и, распоров ему кинжалом живот, сунули глубоко в рану ложку, а потом спокойно уехали, оставив его в степи, где казаки подняли его полуживым. Он рассказал это им и умер на дороге в станицу. Казаки не однажды строго предостерегали нас от черкесов, рассказывая поучительные истории в этом духе, – не верить им я не имел основания.

Я стал напоминать Шакро об этом. Он стоял предо мной, слушал и вдруг, молча, оскалив зубы и сощурив глаза, кошкой бросился на меня. Минут пять мы основательно колотили друг друга, и, наконец, Шакро с гневом крикнул мне:

– Будэт!..

Измученные, мы долго молчали, сидя друг против друга… Шакро жалко посмотрел туда, куда я швырнул краденую кисею, и заговорил:

– За что дрались? Фа, фа, фа!.. Очэнь глупо. Развэ я у тэбэ украл? Что тэбэ – жалко? Минэ тэбэ жалко, патаму и украл… Работаишь ты, я нэ умэю… Что минэ делать? Хотэл помочь тэбэ…

Я попытался объяснить ему, что есть кража…

– Пожалуйста, ма-алчи! У тэбэ галава как дерево… – презрительно отнёсся он ко мне и объяснил: – Умирать будишь – воравать будишь? Ну! А развэ это жизнь?

Малчи!

Боясь снова раздражить его, я молчал. Это был уже второй случай кражи. Ещё раньше, когда мы были в Черноморье, он стащил у греков-рыбаков карманные весы.

Тогда мы тоже едва не подрались.

– Ну, – идём далшэ? – сказал он, когда оба мы несколько успокоились, примирились и отдохнули.

Пошли дальше. Он с каждым днём становился всё мрачней и смотрел на меня странно, исподлобья. Как-то раз, когда мы уже прошли Дарьяльское ущелье и спускались с Гудаура, он заговорил:

– Дэнь-два пройдёт – в Тыфлыс придём. Цце, цце! – почмокал он языком и расцвёл весь. – Приду домой, – гдэ был? Путэшествовал! В баню пайду… ага! Есть буду много… ах, много! Скажу матэри – очэнь хачу есть! Скажу отцу – просты мэнэ! Я видэл мынога горя, жизнь видэл, – разный! Босяки очэнь харроший народ! Встрэчу когда, дам рубль, павэду в духан, скажу – пей вино, я сам был босяк! Скажу отцу про тэбэ… Вот человэк, – был минэ как старший брат… Учил мэнэ. Бил мэнэ, собака!.. Кормил. Тэперь, скажу, корми ты его за это. Год корми! Год корми – вот сколько! Слышишь, Максым?

Я любил слушать, когда он говорил так; он приобретал в такие моменты нечто простое и детское. Такие речи были мне и потому интересны, что я не имел в Тифлисе ни одного человека знакомого, а близилась зима – на Гудауре нас уже встретила вьюга. Я надеялся немного на Шакро.

Назад Дальше