— Знаю... Но чтобы вся эта тягомотина кончилась, тебе придётся пройти через неё до конца. Так что лучше не тянуть.
В воздухе начинает порхать лёгкий снежок. Я направляюсь в Посёлок Победителей — это в километре[1] ходьбы от центральной площади города, но впечатление такое, будто это совсем-совсем другой мир.
Это отдельное поселение, с чудесными зелеными лужайками, украшенными пышными кустами. Двенадцать домов, каждый величиной с десяток таких, в каком я выросла. Девять стоят пустыми, в них никто никогда не жил. Три обитаемы и принадлежат Хеймитчу, Питу и мне.
Дом, в котором живёт моя семья, и дом Пита ухожены и уютны: освещённые окна, дым из труб, на входных дверях — связки разноцветных колосьев, так мы по традиции украшаем жилища к празднику Урожая. А вот дом Хеймитча, несмотря на старания дворника поддерживать его в достойном виде, выглядит запущенным и нежилым. На крыльце я собираюсь с духом, зная, что сейчас вступлю в царство грязи и вони, и, наконец, толкаю дверь.
И тут же морщу нос от отвращения. Хеймитч никому не позволяет убираться у себя в доме, а сам и палец о палец не ударит. В течение многих лет запахи самогона и блевотины, варёной капусты и подгоревшего мяса, нестираной одежды и мышиного дерьма, накрепко перемешавшись, создали такой «аромат», от которого у меня сразу же начинают слезиться глаза. Пол завален отбросами: рваными упаковками, битым стеклом, обглоданными костями и прочими прелестями, через которые я, как бульдозер, пробиваю себе путь туда, где, насколько мне известно, легче всего найти Хеймитча. Он сидит у стола на кухне, нежно обнимая столешницу, мордой в луже самогона и храпит так, что стёкла звенят.
Я двигаю ему по плечу и ору: «Вставай!». Если с ним миндальничать, он не проснётся, знаю по опыту. Храп на секунду утихает, как бы в недоумении, и тут же возобновляется. Толкаю его сильнее:
— Хеймитч, вставай! Сегодня начинается Тур!
Распахиваю окно, глубоко втягиваю в себя свежий воздух. Разгребаю ногами мусор на полу, выкапываю жестяной кофейник и наполняю его водой из-под крана. В печке ещё сохранились тлеющие угли, и мне удаётся раздуть приличное пламя. Засыпаю в кофейник зёрна — результат моей стряпни мёртвого на ноги поднимет — и ставлю на горячую плиту.
Хеймитч пока ещё потерян для мира. Поскольку мягкими действиями я ничего не добилась, наполняю ледяной водой таз, опрокидываю его Хеймитчу на голову и тут же отпрыгиваю в сторону. Из его глотки вырывается низкий звериный рык. Он вскакивает, отбрасывая стул на десять футов назад, и принимается размахивать ножом. Забыла, что он всегда спит с ножом в руке; надо было б сначала вытащить его, да мои мысли были заняты другими вещами. Изрыгая проклятия, он какое-то время полосует воздух, но наконец приходит в себя. Утирает физиономию рукавом и поворачивается к открытому окну: я сижу там, на подоконнике — на случай, если надо будет быстро уносить ноги.
— Ты что творишь?! — ревёт Хеймитч.
— Ты же сказал — разбудить тебя за час до приезда телевизионщиков, — говорю.
— Чего-чего?
— Сам сказал! — настаиваю я.
Он вроде бы вспомнил.
— А почему я весь мокрый?
— Ты по-другому просыпаться не хотел, — говорю. — Если хочешь, чтобы с тобой нянчились, проси Пита.
— Просить меня — о чём? — При звуке этого голоса мой желудок скручивается в узел — такие неприятные эмоции захлёстывают меня. Вина, уныние, страх... А ещё — тоска. Должна признать — я тоскую по Питу. Вот только все другие чувства сильнее...
Я смотрю, как Питер идёт через кухню к столу. Солнечные лучи, падающие из открытого окна, играют на запорошившем светлые волосы снежке. Пит выглядит сильным и здоровым, он теперь совсем не тот изнурённый голодом и израненный юноша, каким он, помнится, был на арене. Даже его хромота совсем незаметна. Он кладёт на стол буханку свежеиспечённого хлеба и протягивает к Хеймитчу руку.
— О том, чтобы меня разбудили, не наградив воспалением лёгких, — бурчит Хеймитч, вкладывая нож в руку Пита, затем стягивает свою грязнющую рубашку и вытирается оставшимся сухим участком, при этом являя миру ещё более отвратного вида майку.
Пит улыбается, поливает Хеймитчев нож самогоном из стоящей на полу бутылки, вытирает лезвие начисто о собственную рубашку и нарезает хлеб ломтями. Питер всех нас снабжает свежей выпечкой. Я охочусь. Он печёт. Хеймитч пьёт. Каждый по-своему заполняет время, стараясь не оставаться без дела и, главное, не давать мыслям возвращаться к дням Голодных игр. Пит протягивает Хеймитчу горбушку и только тогда, наконец, поднимает на меня взгляд — впервые за всё время:
— Хочешь кусочек?
— Нет, я поела в Котле, — отвечаю. — Но всё равно спасибо.
Собственный голос кажется чужим, каким-то безлично-официальным. Вот так я всё время и разговаривала с Питом — с тех пор, как камеры отсняли последний кадр нашего помпезного прибытия в родной дистрикт и мы вернулись в реальную жизнь.
— Не стоит благодарности, — так же формально отвечает Пит.
Хеймитч комкает свою грязную рубашку и швыряет её куда-то в кучу мусора.
— Брр. А вам двоим придётся как следует потренироваться, чтобы не разочаровать почтеннейшую публику.
Он, конечно, прав. Публика предвкушает трогательное зрелище пары влюблённых голубков, выживших в Голодных играх, а не двух чужих людей, едва отваживающихся взглянуть друг другу в глаза. Но всё, что я могу из себя выдавить, это: «Тебе бы помыться, Хеймитч», свешиваю ноги с подоконника наружу, спрыгиваю вниз и направляюсь через лужайку к своему дому.
На мокром снегу за мной остаётся цепочка следов. Снег налипает на туфли, и я останавливаюсь около входной двери, чтобы сбить его. Мать день и ночь спины не разгибала, приводя всё в идеальный порядок, чтобы не было стыдно перед камерами, так что нечего тащить грязь на сверкающие полы. Не успеваю я войти в дверь, как мать тут как тут. Хватает меня за руку, словно пытается остановить.
— Не волнуйся, я здесь разуюсь. — Я оставляю туфли на коврике у двери.
Мать издаёт странный беззвучный смешок и снимает с моего плеча охотничью сумку, полную покупок.
— Подумаешь, немного снега... Хорошо прогулялась?
— Прогулялась? — Она же знает, что я полночи была в лесу на охоте! И тут я вижу за её спиной, в проёме кухонной двери, какого-то мужчину. Одного взгляда на его отлично сидящий костюм и безупречное, явно из-под ножа хирурга, лицо достаточно, чтобы понять — он из Капитолия. Ой, плохи дела!.. — Да нет, было больше похоже на катание на коньках. Скользотища на улице.
— Тут к тебе пришли, — говорит мать. Она бледна, как мел, а голос дрожит от страха, который она тщетно пытается скрыть.
— Я думала, у меня есть время до полудня. — Я притворяюсь, что не замечаю её состояния. — Что, Цинна приехал пораньше — помочь мне подготовиться?
— Нет, Кэтнисс[2], это... — Но её бесцеремонно прерывают:
— Сюда, пожалуйста, мисс Эвердин, — говорит незнакомец. Он жестом указывает в коридор. Вот ещё — мне в собственном доме указывают, куда идти и что делать! Но лучше помалкивать, целее будешь.
Уходя, я через плечо одариваю мать ободряющей улыбкой:
— Должно быть, дополнительные инструкции... — Они постоянно слали мне кучу указаний и уведомлений и прочей чуши насчёт расписания наших гастролей и правил проведения церемоний, ожидающих нас в каждом дистрикте. Однако по дороге в кабинет, дверь которого до нынешнего момента всегда стояла нараспашку, мои мысли начинают нестись галопом: «Кто здесь? Чего они хотят? Почему у матери ни кровинки в лице?»
— Заходите, не стесняйтесь, — говорит капитолиец — он как привязанный следовал за мной по коридору.
Я поворачиваю полированную латуневую ручку и вхожу в кабинет. Нос сразу улавливает странную смесь несовместимых запахов роз и крови. Тщедушный человечек с белёсыми волосами, кажущийся смутно знакомым, погружён в книгу. Он поднимает палец, как бы говоря: «Сейчас, секундочку», потом поворачивается, и у меня падает сердце.
На меня в упор смотрят змеиные глаза президента Сноу.
2.
В моём воображении президент Сноу всегда представляется на фоне мраморных колонн, увешанных огромными флагами. Глаз режет видеть его здесь, среди обычных предметов обстановки, в знакомой комнате. Всё равно что снять с горшка крышку и обнаружить внутри гремучую змею вместо жаркого.
Зачем он здесь? Пытаюсь вспомнить, как в другие годы проходили проводы победителей в поездку по дистриктам. Всегда показывают победивших трибутов вместе с их наставниками и стилистами. Иногда даже какая-нибудь большая шишка из правительства удостаивает церемонию своим присутствием. Но президента Сноу я на подобных мероприятиях не видела никогда. Он всегда ожидает, когда победители прибудут в Капитолий. Точка.
Если уж он сподобился проделать весь долгий путь из столицы сюда, это может означать только одно: меня ожидают серьёзные неприятности. А раз меня, то и мою семью тоже. Вдруг осознаю, в какой внушающей страх близости к этому человеку находятся мои родные, и вся съёживаюсь. Ведь он терпеть меня не может. И никогда не простит. Потому что я переиграла его на его же поле, в его садистских Голодных играх, выставила Капитолий на смех и тем самым подорвала его авторитет.
А я всего-то и делала, что старалась сохранить нам жизнь — себе и Питу. Если и были какие-то бунтарские выходки, то они случились неумышленно. Хотя, наверно, если Капитолий объявляет, что остаться в живых позволено только одному трибуту, а у тебя хватает дерзости делать наперекор, — это и есть самый настоящий бунт? Единственный способ оправдать моё поведение — это прикинуться, что мной двигала страстная любовь к Питу. Вот так и получилось, что нам обоим сохранили жизнь, позволили надеть венок победителя — один на двоих, разрешили отправиться домой, сделав камерам на прощание ручкой, и оставили нас в покое. Ненадолго. До сего дня.
Не пойму: то ли то, что мы ещё не обжились в этом новом месте, то ли потрясение при виде этого человека, то ли осознание того, что меня могут убить, стоит только ему щёлкнуть пальцами, — заставляет меня чувствовать себя чужой в собственном доме. Как будто это его дом, а я — непрошенный гость. Так что я не говорю ему «добро пожаловать» и не предлагаю присесть. Я вообще ничего не говорю. Фактически, он для меня — настоящая змея, ядовитая и смертельно опасная. Я неподвижно стою перед ним, уставившись ему в глаза и соображаю, как мне выпутаться.
— Мы думаем, справиться с ситуацией станет намного легче, если условиться не лгать друг другу, — говорит он. — Как вы считаете?
Мне кажется, что язык у меня примёрз к нёбу и я не в состоянии выдавить из себя ни слова, однако, к собственному изумлению, мой голос не дрожит, когда я отвечаю:
— Да, я считаю, что так мы не будем попусту тратить время.
Президент Сноу улыбается, и я впервые вижу, что у него, оказывается, есть губы. Я-то ожидаю, что рот у него, как у змеи — просто щель, а вот поди ж ты, губы есть, и даже довольно полные. Кожа на них натянута, как на барабане. Должно быть, и тут рука хирурга поработала, чтобы сделать президента попривлекательней. Если это так, то хирург напрасно старался, а деньги были выброшены на ветер — президент вызывает омерзение.
— Наши советники опасались, что с вами трудно будет сладить, но похоже, что вы готовы сотрудничать? — спрашивает он.
— Готова.
— Мы им так и сказали. Любой, кто пошёл на такой крайний риск ради спасения своей жизни, заинтересован в том, чтобы сохранить её в неприкосновенности. К тому же, сказали мы, у девушки есть семья, о которой она тоже должна заботиться — мать, сестра... все эти... кузены... — По тому, как он подчёркивает слово «кузен», становится понятно: он в курсе, что мы с Гейлом даже не седьмая вода на киселе.
Ну вот, карты на столе. Наверно, оно к лучшему. Чем терзаться из-за каких-то двусмысленных угроз, предпочитаю ясно видеть расклад.
— Присядем. — Президент Сноу устраивается за большим полированным письменным столом, за которым Прим делает уроки, а мать подбивает счета. Всё так же, как и с домом: президент не имеет никакого права занимать это место, но в конечном итоге, у него имеется право на всё, что угодно. Я присаживаюсь напротив. Стул, резной и с прямой спинкой, рассчитан на более высокого человека, так что мои ноги едва достают до пола.
— Итак, мисс Эвердин, у нас проблема, — говорит президент Сноу. — А возникла она тогда, когда вы, будучи на арене, вытащили те ядовитые ягоды.
Речь о том моменте, когда я поняла: если перед распорядителями Игр встанет выбор — позволить ли нам с Питом совершить самоубийство, тем самым оставив Игры без победителя, или сохранить жизнь нам обоим — они выберут последнее.
— Если бы Главный Распорядитель, Сенека Крейн, имел хоть что-то, отдалённо напоминающее мозги, он должен был вас обоих в тот момент на атомы распылить. Но в нём некстати проснулась сентиментальность. И вот, пожалуйста, вы здесь, целая и невредимая. А где сейчас сам Сенека Крейн, догадываетесь? — спрашивает президент.
Киваю. По тому, как он это произнёс, становится ясно, что с Сенеки Крейна сняли голову. В буквальном смысле.
Запах роз и крови ещё больше бьёт в нос теперь, когда меня от президента отделяет только стол. С розами всё более-менее понятно: у президента на лацкане роза. Должно быть, генетически изменённая, потому что от натуральных роз с такой силой не разит. А вот откуда запах крови?..
— После этого ничего не оставалось делать, как только дать вам доломать вашу маленькую комедию до конца. И вы неплохо справились! Этакая по уши влюблённая школьница. Граждане Капитолия купились. К сожалению, в дистриктах ваше актёрство убедило далеко не всех.
Должно быть, на моём лице мелькает недоумение, потому что он тут же объясняет:
— Вы, конечно, об этом не имеете понятия. У вас нет доступа к информации о настроениях в других дистриктах. В нескольких из них народ воспринял ваш трюк с ягодами как акт неповиновения, а не как любовное безумство. И если какая-то девчонка из Двенадцатого дистрикта может перечить Капитолию и при этом остаться невредимой, то что может остановить их? И как нам предотвратить... ну, скажем так, беспорядки?
До меня не сразу доходит смысл его последней фразы. А потом — как гирей по голове:
— А что, были беспорядки? — спрашиваю, а у самой мороз по коже. И одновременно — затаённая радость: «Вот оно!»
— Пока нет. Но будут, если пустить всё на самотёк. А волнения, как известно, ведут к революции. — Президент потирает лоб над левой бровью, как раз там, где тру и я, если болит голова. — Вы имеете хоть малейшее представление, что это значит? Как много людей погибнет? И в какие условия попадут выжившие? Какие бы проблемы с Капитолием у кого-либо ни возникали, уж поверьте нам: если он ослабит хватку в отношении дистриктов хоть ненадолго, вся система рухнет.
Меня поражает прямота и даже откровенность его речи. Если бы, действительно, его в первую очередь заботило благополучие граждан Панема, то вся его тирада была бы истинной правдой. Не знаю, как я отваживаюсь произнести следующие слова, но говорю:
— Должно быть, слишком она шаткая, эта система, если может развалиться из-за жалкой пригоршни ягод.
Он долго изучающе смотрит на меня. А потом без обиняков говорит:
— Она уязвима, но совсем не так, как вы это понимаете.
Раздаётся стук в дверь, давешний капитолиец просовывает голову в щель:
— Её мать спрашивает, не желаете ли вы чаю.
— Желаем, — говорит президент. Дверь открывается шире. На пороге стоит мама, в руках у неё поднос, а на нём — фарфоровый чайный сервиз, она принесла его в приданое, когда выходила замуж в наш нищий посёлок. — Поставьте сюда, пожалуйста. — Президент отодвигает книгу в сторону и похлопывает по центру стола.
Мама опускает поднос на стол. На подносе — фарфоровые чайник и чашки, сливки, сахар, блюдо с печеньем, затейливо украшенным глазурью. Работа Пита, само собой.
— Какое гостеприимство. Вы знаете, народ частенько забывает, что президентам тоже хочется кушать, — чарующе мурлыкает президент Сноу. Ну и ладно, во всяком случае, мама слегка расслабляется.
— Не желаете ли ещё чего-либо? Я могу приготовить и что-нибудь посущественней, если вы голодны, — предлагает мама.
— Нет-нет, всё просто великолепно, благодарю вас, — говорит он, явно давая понять, что ей пора бы убраться из комнаты. Мать кивает, бросает мне тревожный взгляд и уходит. Президент наливает чаю нам обоим, добавляет себе сливок и сахару, а потом долго болтает ложечкой в чашке. До меня доходит, что он высказал своё и теперь ждёт моей реакции.
— У меня и в мыслях не было провоцировать беспорядки, — говорю я.
— Мы вам верим. Но это неважно. Ваш стилист оказался истинным пророком, когда создавал ваш гардероб. Кэтнисс Эвердин, Пылающая девушка, вы высекли искру, которая, если её не погасить, разожжёт адский пожар и погубит весь Панем.
— Так почему бы вам не прикончить меня прямо сейчас? — выпаливаю я.
— Вот так вот взять и прикончить, в открытую? — щурится он. — Да это только подольёт масла в огонь.
— Ну так устройте несчастный случай, — говорю.
— И кто на это купится? — возражает он. — Вы бы первая не поверили, если бы сами были зрителем.
— Тогда скажите, чего вы от меня хотите, и я это сделаю.
— Ах, если б всё это было так просто! — Он берет с блюда одно из расписных печений и внимательно рассматривает его. — Красиво. Это ваша мать такая искусница?
— Питер. — И впервые за всё время я не могу выдержать его змеиный взгляд. Я берусь было за свою чашку с чаем и тут же ставлю её обратно, услышав, как она задребезжала о блюдце. Делаю вид, что передумала пить, и хватаю печенье.