Это не игра. Это – рыночные претензии. Многие женщины целиком состоят из претензий. Многих женщин заслуженно называют стервами.
– Почему мы не переезжаем в новую квартиру?
Несостоятельный мужчина выталкивается вон.
Современная статистическая русская девушка не прочь взвешенно менять мужика «похуже» на мужика «получше», на мужика «еще получше», до бесконечности.
Исключения бывают. О них поют в песнях.
Если мужчина не уважает законы рынка, он – говно. Или – урод. В зависимости от обстоятельств.
Если мужчина теряет интерес к женщине, он хуже говна. Женщина не допускает даже мысли о том, что ее можно разлюбить. Женщина звереет, когда чувствует, что падает в цене, что ее прелести затовариваются. Вот тогда она выцарапает вам глаза.
Женские прелести хороши в сборе. Они не выдерживают длительной деконструкции. Груди-сиськи превращаются в куски натурального жира.
Почти все женщины оценивают себя неадекватно. То есть они себя переоценивают. Уродки считают себя симпатичными, симпатичные – хорошенькими, хорошенькие – красотками, красотки – красавицами, херувимы – архангелами. Попадается немало уродок, перепрыгивающих через все ступени. Нет ни одной, которая считает себя дурой. Заплетет косички, наденет тюбетeeчку.
– Правда, я на турчанку похожа?
– На кого?
– На турецкую женщину!.. А правда, у меня из письки тянет вкусным жареным луком?
– С чего ты взяла, что вкусным?
Острый дефицит недооценивающих себя женщин.
Есть нации и культуры, которые запросто умеют покупать и продавать женщин. У грузин в советские времена эта торговля была доведена до совершенства.
– Девочка, на тебе тыщу рублей. Слушай, сделай минет. Только руками не трогай, да? Руками каждый умеет.
Грузин покупал девушку, чтобы красиво унизить. Проститутки, если жалуются, жалуются на то, что главное удовольствие мужчины – заставить их ползать на четвереньках.
– Мало не покажется! – усмехаются проститутки.
Русская высокая культура этого в принципе не выносила. Ее передергивало от купли-продажи. Она была уникально немеркантильна. Не вникая в суть дела, не вдаваясь в подробности, она объявила женщину бесценной. Именно поэтому русская культура так напряженно относилась к проституции. Сонечка Мармеладова. Живые, а – продаются. Среда заела. Все плакали и жалели. Интеллигенция задумалась, как бы это искоренить.
Интеллигенция (как мозг нации) вообще никогда не могла понять, что женщина тоже любит ебаться. Татьяна Ларина кончает? Ну, что вы такое говорите! Этого не может быть! Анна Каренина? Но ее тоже среда заела!
И только русский крестьянин, вечный хам, утверждал, что хорошая жена на хую не дремлет.
Проститутка проста, как жизнь.
В духовном споре с крестьянином победила интеллигенция. Проституцию искоренили, но как-то очень искусственно. Рынок ушел в подполье. Женщины научились себя продавать по какому-то сложному безналичному расчету.
Счастье не наступило, но все запутались.
А теперь вот проясняется.
Солженицын и Джеймс Бонд
По логике вещей они должны быть союзниками. Оба – борцы против тоталитаризма. Обоих гноит КГБ. Казалось бы, их поражение неминуемо. Но нет! Оба изобретают различные средства самозащиты и, пройдя через сказочные испытания, не только остаются в живых. Они побеждают.
Однако сказать, что Солженицын и Джеймс Бонд – близнецы-братья, не поворачивается язык. Враг – общий и цели благие, а тем не менее трудно представить себе, чтобы они сели вместе где-нибудь на Бермудах у кромки бассейна с голубой водой и, прихлебывая мартини с водкой, обменялись опытом диверсантов.
– Я слышал, что вы неплохой писатель, – улыбнулся Джеймс Бонд.
– Лучше не бывает! – польщенно хохотнул Солженицын.
– Как там теперь, в России? – поинтересовался английский агент.
– Да херово, – помрачнел Солженицын.
– Почему? Ведь Ельцин вернул Россию в свободный мир!
– Свободный от чего? От морали? – еще больше помрачнел писатель.
– Не расстраивайся, мой русский друг! – погладил его по бывшему зековскому плечу Джеймс Бонд. – А как вам мой коллега Путин?
Солженицын криво улыбнулся в ответ.
Оба – в черных очках от Армани.
На Джеймсе Бонде: белая хлопчатобумажная маечка, черные брюки в серую полоску, подтяжки и носки – Уго Босс.
На Солженицыне: черный велюровый халат, серые облегающие трусы, черные домашние тапочки с солнечными львами в кружочке.
– Домашние тапочки тоже от Версаче? – придирчиво спросил Джеймс Бонд.
– Все от Версаче, – скромно сказал Солженицын.
Красиво, но несбыточно, а жаль.
Слишком разные люди.
А ведь мог бы стать всенародным героем, как Джеймс Бонд! Семь лет лагерей, затем один на один «бодался с дубом», победил смертельную болезнь. Тайники, стукачи, западные журналисты, обезумевшие гэбэшники. Весь мир рыдал над книгой. Яркая, запоминающаяся высылка из страны. Дружеская рука Набокова. Какой суперменовский список! Где ошибся? Когда?
Не хватило джеймс-бондовской иронии и самоиронии.
Не хватило джеймс-бондовской или гагаринской улыбки.
Не хватило обалденной блондинки и смокинга. Не хватило большого, крупнокалиберного пистолета. Не хватило «приколов» и местного колорита.
Не хватило веселья, реактивного полета, красивых жестов.
Не хватило ума подмигнуть перед тем, как «бодаться». Не возвысился над русской материей. Джеймс Бонд и не стал бы «бодаться». Слова не те: дуб, теленок. Не та харизма. Победили русская угрюмость, русская сексуальная затхлость.
Подвели серьезность и тесный френч.
Не мучайте меня, пожалуйста!
Творческий человек ворует энергию, необходимую для творчества, из всех карманов бытия. Гомосексуализм здесь – не исключение, это – тоже карман.
Художник не имеет возраста. В этом его преимущество перед людьми. Был ли Пикассо стариком, дедушкой, прадедушкой, импотентом или, напротив, могучим мужчиной – какая разница, если он – Пикассо.
Нет, однако, более грустного в мире зрелища, чем вид стареющего гомосексуалиста. Мужская опустившаяся, свалявшаяся красота, дряблость щек, подкрашенные виски, разбалансированная жестикуляция, не достигающая никакой цели, а уж тем более цели «понравиться», и, главное, глаза, совершенно собачьи глаза – все это противно и щемяще жалко одновременно. Редкий гомосексуалист (см. выше о Фрэнсисе Бэконе) имеет золотую осень. Евгений Харитонов не дожил до осени. Он умер в сорок лет на московской улице в жаркий летний день от разрыва сердца.
Не напечатав при жизни в России ни строчки, Харитонов пережил пик посмертной славы. Предчувствуя стилистический ход времени, он первым из русских литераторов протянул руку рок-культуре, став руководителем группы «Последний шанс». Ныне он классик российской гей-культуры, его имя – пароль.
Едва ли он достоин столь блестящей участи. «Мущина» (как Харитонов любил писать это слово) других измерений, он был далек от сытого, триумфального урчания, свойственного освобожденной однополой любви.
Давным-давно, прочитав в самиздате короткую повесть Харитонова «Духовка», я испытал острое чувство зависти. Не знаю более высокой оценки текста. Вырываясь прямо из подсознания, она либо стимулирует, либо делает тебя беспомощным. Помню, как я переполошился. Это был мой современник, всего на шесть лет старше меня, который оторвался в общем забеге и которого хрен догонишь.
Мы никогда не стали друзьями. В первый вечер знакомства мы едва-едва не подрались в жуткой, громыхающей подмосковной электричке, возвращаясь со свадьбы общего приятеля. В тамбуре я с брезгливой гримасой сказал Харитонову, что на своем тщедушном, богобоязненном гомосексуализме он делает литературную карьеру. Я был пьян, несправедлив и никогда не извинился. Несколько незначительных встреч в окололитературных компаниях. Неожиданно хорошая последняя встреча. Мучнисто-бледный, с кусачим взглядом, он рассказывал, как к нему в маленькую квартиру нагрянула милиция с угрозами, и он от волнения упал в обморок, разбив головой стеклянную дверь кухни. Мы вдруг сошлись во всех мнениях, объяснились в общей любви к Добычину, после чего он стал мне делать «мужские» комплименты, от которых я, замявшись… я просто пожал плечами.
Испытал ли я подлое облегчение оттого, что он умер? Во всяком случае, меня еще долго ломало от зависти. На его поминках богема много блевала. Какая-то женщина, сняв туфлю, стала мерно бить своего соседа острым каблуком по голове.
Затем включился голубой счетчик, и все замелькало.
Настала эпоха, когда молодые, веселые люди, с эстетически правильной томностью, перетрахали друг друга и всех вокруг. Они носили длинные итальянские пальто. Когда не хватало кого трахать, они ехали на Киевский вокзал и за шоколадку cнимали солдатиков-отпускников. И очень много об этом весело рассказывали.
Потом пришла пора, когда в театре Виктюк стрелял под овацию из «Рогатки», а про каждого знаменитого мужчину журналисты говорили, что он – голубой, и выяснение голубизны стало темой.
Потом гомосексуализм победил окончательно и куда-то незамедлительно провалился как предмет модного разговора.
Харитонов же как тема сохранился.
«Я мышка. Я быстро-быстро бегаю, ищу сухарик», – его словесный автопортрет из книги «Под домашним арестом», звучащий как вызов духовным драмам русской культуры. Кому что, а Харитонову – сухарик.
Название «Под домашним арестом» – метафора дважды подпольной (литературное диссидентство и гомосексуализм) жизни. Весь Харитонов – из осколков: проза, стихи, дневниковые записи, обозначенные как «слезы на цветах», фрагменты писем и лукавый манифест «Листовка», утверждающий, что «все вы – задушенные гомосексуалисты».
Наверное, это преувеличение, полезное в круговой обороне. Признаться, я не вижу проблемы ни в «биологическом» гомосексуализме (где просто нет выбора), ни в «социальном» (где многое построено на выборе и сознательном переходе из игры с обстоятельствами через границу в иное существование), за исключением проблемы насилия и совращения (роль, отведенная жертве, возбуждала и беспокоила Харитонова). Гомосексуализм – не входной билет в эксклюзивный мир, не повод для гордости, но и не причина для унижения. Гомосексуализм – направленная форма страсти.
– Я девушка, – улыбается мне любимый народом рокер в ночном клубе, приняв стакан. – Понюхай, – подставляет щеку, – как я пахну!
Я ничему не удивляюсь. Женщина живет, наверное, в каждом мужчине, даже в тех, кто никогда в жизни не мечтал надеть женское белье, а фантазмы (на то они и фантазмы) охотно питаются всем, включая самые дикие картинки однополой любви.
Фантазмы – проверка нации на сексуальную зрелость. В России слово еще не привито, понятие не отрефлектировано. На что дрочится русский мужчина? Мужчины дрочат, а на что в своей голове они дрочат? На розовый туман? На гладкожопых малолеток? На расстегнувшийся чулок из голливудского фильма 1950-х годов? На коллективное изнасилование, в котором они принимают участие?
Ау!
Однако в России, при всем богатстве «фольклорного» мужеложства, терпимость рифмуется с домом терпимости и гомосексуализм, несмотря на все победы, по-прежнему остается половой ересью в среде «нормальных», «мещанских» людей.
Впрочем, где-нибудь на Среднем Западе дела, в сущности, обстоят не лучше, при всей их политической корректности. Природа не сдастся. Она не перестанет подчеркивать жизненный интерес детопроизводства.
Певец слабости как «силы тончайшей, недоступной, невидимой тупому глазу», Харитонов верил в то, что после евангелиста Иоанна и Оскара Уайльда он третий по значимости писатель в мире.
Если эта вера дала ему возможность писать, несмотря на травлю, значит, он был прав. Во всяком случае, первооткрывательство(в брежневской России) и сама запретность гей-темы подсказали писателю пластичный, страдательный стиль, его особую «легковесную цветочную разновидность». Возникло новое письмо о любви: страстное, предельно откровенное и застенчивое, задыхающееся, по внутреннему напряжению предынфарктное. Со времен Тургенева такой чистой, трепетной любви не знала русская литература.
А из-под земли раздается харитоновский голос:
– Не мучайте меня, пожалуйста!
Описание противника
Венгры были обречены на победу. Назвать ли ее победой самоотчетности? Их команда была столь красивой, что казалось, она состоит из одних вихрастых отборных гомосексуалистов, которым предложено поддержать честь национального гей-клуба. Они обладали всей полнотой теологичности и телесности. Это сочетание сильнее рекламного клипа. Оно неопровержимо.
Футбол – тривиальная метафора жизни. Он требует вовлеченности. Венгры были вовлечены в жизнь до такой степени, что у них не осталось никакой трансэнергии. Они были имманентны футболу. Они были имманентны бутербродам, которые они ели, воде, которую пили, и сигаретам, которые они выкурили накануне. Они были бесконечно имманентны осени в Дроме, революции в Венгрии и всем книжкам, которыми были забиты их головы. Создавалось впечатление перекрестной и, быть может, кольцевой имманентности: их улыбки были имманентны иронии, а их ирония была имманентна осени в Дроме, а осень в Дроме благодаря венгерской революции, а также прочитанным книжкам в конечном счете оказывалась имманентна их улыбками общей тавтологичности.
Футбол – c’est les droits d’homme. Право человека на владение футбольным мячом соответствует спортивной конвенции умеренной агрессивности. Нельзя убивать и калечить нельзя, но подыгрывать противнику тоже нельзя: не принято. Да, но почему все же не принято убивать вратаря противоположной команды? Ведь such а murder, such а murder, such а murder (такое убийство) помогло бы венграм довести матч до астрономического результата в свою пользу. Польза – нужное, неволшебное слово. Или, напротив, всей командой начать забивать голы в свои ворота, к некоторому удивлению французского рефери с симпатичными кривыми ногами, выросшими из какого-нибудь французского комикса, и с многозначительными инициалами Ж. Д., вышитыми у него на груди (чем?) красной нитью, (кем?) любимой рукой жены-чешки.
Впрочем, удивление рефери могло быть вполне показным. Не он ли, подмигнув, шепнул мне во время матча (я вбрасывал мяч из-за боковой), что «самосознающая рефлексия, сколь бы долго она ни двигалась к цели, никогда не достигнет Итаки»? Это было не столько мне в утешение, не столько скрытая цитата, сколько прописная истина, известная еще по работам Шестова, но тот факт, что Ж. Д. на досуге работает рефери в черной форме, показался мне противоречием в себе, нарушением общезначимых правил аргументации.
– Все годится! Avanti! Anything goes!
Венгры же вели игру таким образом, как будто хотели возразить и задать вопрос:
– Значит ли это, что хайдеггеровское величие состоит в молчании перед лицом Освенцима?
Ах, в этом нарушении и был свой кайф, недоступный венгерской команде. Поскольку исподтишка они чинили насилие над «диссеминальной» реальностью (адепты лингвистического поворота рассматривают ее как языковую) и строго контролировали les effets du sens, венгры не могли остановиться. Им бы упасть и поваляться на мокрой после дождя траве с видом на дромские горы, принципиально отказываясь дотрагиваться до мяча. Или, на худой конец, устроить на поле коллективный гомосексуальный акт, мужскую гирлянду, мужеложскую пирамиду, вполне уместную на родине божественного маркиза. Болельщики, побросав зонты на фрейдистской подкладке, могли бы их поддержать.
Однако критика разума, если она желает сохранить хотя бы минимальную силу диагноза, не должна быть тотальной. Высморкаться под ноги – да, пожалуйста! вспотеть красивым мужским потом вместе с дезодорантом – черт возьми, да! да! но разборке до основания надо уметь сказать свое венгерское «нет».
Умеренная агрессивность венгров в любительском матче, их умеренное продвижение вперед, их плавные пассы, звуки голосов, горное эхо логоцентричных голов создавали мягкое впечатление жизненного континиума внедискретного свойства, то есть такого состояния жизненного полотна, на котором не обнаружить ни дыр, ни разрезов насквозь.
Жизнеутверждение человеческого достоинства и семантической предсказуемости одержало уверенную победу.
Маяковский как заложник самоубийства
Наверное, Владимир Маяковский сейчас – самый мертвый русский поэт XX века. Он никому не нужен: ни читателям, ни властям. Не нужен он и теперешнему поколению поэтов. О Маяковском среди новых писателей говорить не принято: дурной вкус. Московская площадь, посредине которой стоит его тяжелый памятник, переименована обратно в Триумфальную. Лишь станция метро равнодушно сохраняет его имя.
Все это можно рассматривать как наказание. Вот только за что?
Если бы Всевышний был либералом, то – за издевательство над самой природой поэзии. Маяковский буквально изнасиловал свой талант, отдав его делу коммунистического строительства с редкостным сладострастием. Девять десятых его поэтической продукции действительно рифмованная азбука агитпропа, которому он служил до последнего дня жизни. В своих советских стихах он был совершенно беспощадным вампиром-конформистом: воспевал насилие над побежденным классовым врагом, восхвалял зверствующую советскую цензуру, участвовал в травле Пильняка и Замятина, публиковавшихся за границей, требовал лишить Шаляпина звания народного артиста за поддержку безработных русских эмигрантов, глумился над Горьким, медлящим с возвращением, аплодировал сталинским чисткам, поощрял ненависть к Православной Церкви, находившейся на грани полного уничтожения, призывал молодежь брать жизненный пример с председателя ГПУ. В знаменитом стихотворении 1929 года «Разговор с товарищем Лениным», которое многие поколения советских школьников были обязаны учить наизусть, Маяковский, в сущности, призывал к развертыванию систематического, повсеместного террора.