Мужчины: тираны и подкаблучники - Ерофеев Виктор Владимирович 12 стр.


Мой текст построен на живых интонациях наших многолетних дружеских бесед. Первая симфония, говорил Альфред, это его «главное сочинение, потому что в нем уже все и в первый раз центральным образом случилось». Симфония развивается в непрерывном взаимодействии различных интонационных сфер, далеко не равнозначных по своей серьезности. В двух первых ее частях задействованы разные уровни культуры и субкультур. Все переплетено: смешное и зловещее, просветленное и угнетенное, заезженная радиомузыка и квази-Вивальди, цитата из Бетховена и халтурно сыгранный похоронный марш. Симфония насквозь театрализована, музыканты и дирижер не только исполнители, но и актеры. В безумном хаосе мира, где Уран пожирает своих детей, проступает и торжествует карнавальное начало. Откуда оно берется – из модного в ту пору Бахтина или спонтанной joie de vivre, столь свойственной композитору до болезни, сказать затруднительно, но не случайно Шнитке согласился с идеей Геннадия Рождественского закольцевать симфонию. После предупреждения о Страшном суде, вариаций на тему Dies irae звучит «финал финала»: вновь возникает мажорный вступительный эпизод – жизнь продолжается.

Современная музыка для зрелого Шнитке – это не только преодоление становящегося «музейным» авангарда, но и поворот к прошлому, к античности, древнеегипетской музыке. Стремясь почувствовать ритмы жизни, композитор соприкасается с глобальными проблемами человеческой судьбы и культуры: Вторая, Третья, Четвертая симфонии, Реквием и многое другое. Выделю кантату о Фаусте, где центральное место занимает врезывающееся в память исполинское танго – монолог злого духа, повествующего о чудовищной гибели Фауста.

«Старомодная» серьезность предложенных Шнитке решений постепенно выводит его за рамки постмодерна при внешней схожести полистилистических приемов. В России перевозбужденная публика несколько охладевает к композитору, который по исполняемости среди живых занимал, однако, первое место в мире.

В эволюции композитора все больше задействован положительный полюс. Шнитке пережил тяжелое заболевание, многократно ставившее его на грань небытия. Опыт болезни как крушение стен между жизнью и смертью отразился, среди прочего, во Втором концерте для виолончели с оркестром. После 3-й части, танцевальной, развивающей идеи дьявольской никчемности, следует 4-я часть: впервые в жизни композитор встал как бы выше трагедии. Эту часть не назову оптимистической (слово затасканное), но в ней есть приятие трансцендентных ценностей. Здесь, как рассказывал мне Альфред, «открывается какой-то огромный эмоциональный мир, к которому я никогда до этого не смел прикасаться».

Многие годы я имел счастье дружить с Альфредом, близко общался с ним, проникался его гениальностью. Ни один другой человек не дал мне столько, сколько Альфред в наших беседах о смысле творчества, жизни, религии. Мы вместе работали над оперой «Жизнь с идиотом» в Москве и Амстердаме. Из нашего хулиганского проекта родился его музыкальный шедевр. Я стал свидетелем подвига: больной, после второго инсульта, он тем не менее дописал оперу в срок. Я люблю тебя, Альфред, и молюсь, как умею, о том, чтобы твоя музыка и после твоей смерти оставалась всегда живой.

Театр из чистого шелка

Я не люблю пиджаки. Они напоминают мне с детства парижские вагоны метро первого класса, где едут воскресные индусы и африканцы, готовые выделиться в подземке, но не решившиеся раскошелиться на такси. Все зависит от того, какой уровень жизни тебе предназначен, и если это пиджачный уровень, найди в нем поэзию, сумей самовыразиться.

В подобной органике нежно-звериная сила Виктюка. Он точно играет всю жизнь. Театр – лишь часть игры, может быть, даже не главная. Он приспособился к токам из космоса, ему дано их увидеть, они – радужный свет и звук, слившиеся в то, что на человеческом языке названо страстью. Слова случайны, но свет реален настолько, что природа его непонятна.

Виктюк – человек света. И актеров он учит только свету, а все остальное они знают и без него. Но это «остальное» как раз и интересно, и поэтому с актеров надо смывать слой за слоем те краски жизни, которые кажутся им экзотикой или эстетикой, а на самом деле – не больше чем грязь.

Такая же грязь – социальный театр, даже не грязь, а сортир, со своими бациллами и инфекциями, со своими сортирными разговорами, прорежимными и антирежимными, и Виктюк счастливо сбежал с уроков шестидесятничества.

Чтобы отмыть актера, нужно его, скорее, обмануть, чем убедить, потому что скучно долго мучиться. Актер – руда, природный материал. А зритель – это тоже актер, только необученный – и в зале. Обман не должен заклинить актера. Но чтобы отмыть, его надо обнажить – и тут начинает работать уже особый театр соблазнения.

Это составная часть Виктюка, который ласково строит куры, как соблазнитель Дон Жуан, он – не агрессор, как совратитель Сад, вот почему Сад ему не дается – и не надо. Виктюк – записной соблазнитель, но цели его соблазнения каждый прочитывает в меру своей испорченности. Актеры аплодируют, зрители им подыгрывают. Соблазнение само по себе соблазнительно.

Обнажить: здесь не обходится без шуток-прибауток, без банно-прачечного юмора, без криков и приказов, без умеренного все-таки садо-мазо, без ломки привычек и сознания, но и соблазнение, и обнажение – только этап, а не назначение, потому что если назначение – то это тупик.

Тупик, впрочем, тоже дорожная формула жизни, особенно если у режиссера застарелый пессимизм, который касается коллективного угасания мозгов, победы масс и торжества рынка. Тело – это и есть тупик, но не как слепая кишка, а с фонтанами, глазками и причудами. Нельзя не задержаться перед отправкой дальше.

Обнаженное тело – повод для укора и рефлексии. Нет ничего страшнее для русского, чем зеркало. Но еще страшнее – сопоставление с состоявшимся телом. У тебя – ноль энергии; а тут – все: и мускулы, и пластика, и секс. Ты стар; тут энергия молодости. Делай же что-то со своей старостью, проснись от ужаса – заветы экзистенциальной философии. Это, конечно, театр не для Бразилии. Там покажи тело – только обрадуются, сольются в экстазе.

Здесь же, на русской помойке, есть за что уцепиться. Театр учит сирых. В этих краях он нужен не как сборник отличных приемов, а как содержание, растворенное в них. Чем больше Виктюк отчуждает от себя русских, тем больше они ему нужны. Это – форма зависимости. Другие тоже годятся, но там поскучнее. И разумеется, необходимо страдание, биографическое, с львовской школой под боком у пересыльной тюрьмы, с арестами, обысками, запретом любимой греко-католической униатской Церкви – зачатки театра.

И все-таки, продираясь сквозь обнажение, застревая в нем, как кусок мяса в зубах, режиссер движется к тому, чтобы отмыть актера-зрителя. Он по-своему банщик. Он полощет души в музыке, прогоняет через танец, прогибает балетом, раскачивает качелями. Какие-то души по дороге дохнут. Ну что ж – это мертвые души. Он не марксист, чтобы заботиться о пролетариате. Меньше всего он работает со словом. Даже если берет правильное слово, он его уменьшает до значения телефонной книги. Он вспоминает о дружбе с Вампиловым, намекая на драматургию будущего, но в идеале она безмолвна и, может быть, даже бездарна. Пусть драматургия будет попсой и китчем, потому что от слова тоже надо очиститься. Вот это уже хроническая болезнь – недоверие к слову. С тем же успехом в его спектаклях могли бы разговаривать по-эскимосски. Наконец, слово не должно вязать режиссеру руки, загонять на вторые роли, превращать «проводника» в служанку мужского пола.

До очищенной души дело так и не доходит. Слишком много отвлечений и развлечений по дороге к свету. Но если домыслить, то, возможно, это – любовь или даже любовь-Бог, хотя ранний Виктюк слишком много говорил о засорах любви, а потом – если Бог в подробностях, то, пожалуйста, вот вам подробности.

Наверное, это не театральное дело – идти до конца. Раз дойдешь – и что дальше? Театр – все-таки раскрученный балаган, репетиция в значении «повторения», а не храм спасения, и это обожествление, свойственное театралам, – слишком пафосный тон. И любовь к пиджакам за большие «долляры», к платкам, прочим тряпочкам из чистого шелка у Виктюка не случайна, в ней даже есть своя назидательность, свой намек на уровень театрального предмета: первый класс метро. Демократический шик.

Сорок способов ночной жизни

Люди делятся на тех, кто ночью тратит деньги, и на тех, кто их зарабатывает. Разница между ними, в сущности, незначительна, потому что и те, и другие делают свое дело весело. Непонятно, однако, к какой категории относятся те, кто спит. Скорее всего, к растениям, поскольку растения по своей природе молчаливы.

Есть сорок основных способов ночной жизни, каждый из которых красив и опасен. Ночь вообще опасно красива, в то время как день или опасен, но не красив, или же красив, но не опасен, хотя чаще всего день и не опасен, и не красив, а так, не пойми что, одна пресность и рассудочность.

Есть сорок основных способов ночной жизни, каждый из которых красив и опасен. Ночь вообще опасно красива, в то время как день или опасен, но не красив, или же красив, но не опасен, хотя чаще всего день и не опасен, и не красив, а так, не пойми что, одна пресность и рассудочность.

Ночь, как и Пушкин, не терпит суеты, и каждый из сорока основных способов ночной жизни мягок и гармоничен в своей опасности.

Даже небезызвестный 23-й способ ночной жизни и тот гармоничен. Казалось бы, что гармоничного в том, чтобы пойти на кладбище, раскопать свежую могилу и стать сатанистом? Некоторые, например, считают этот способ чересчур радикальным и не совсем гармоничным, хотя действительно опасным. Однако гармония этого способа ночной жизни заключается в общении с природой на свежем воздухе.

Классическими примерами красоты и опасности ночного способа жизни можно назвать 8-й, 14-й и 31-й: поход в казино, рейв-клуб и – наиболее в наши дни модное – многочасовое, до утренней зари, поглаживание кошки на коленях у себя дома. Есть, правда, часть духовно устаревших, хотя и очень молодых людей, которые полагают, что поглаживание кошки при всей свой гармоничности недостаточно опасно с ночной точки зрения. Однако это просто смешно, потому что астральный улет от многочасового поглаживания кошки, если он совершается правильным образом, так же опасен для так называемой нормальной жизни, как и многочасовые танцы в рейв-клубе при соответствующих добавках. Виртуальщики кошачьего поглаживания рассказывали мне, что приключениям их возвращения мог бы позавидовать и Кастанеда.

Друзьям русских радостей, естественно, лучше всего знаком 3-й способ ночной жизни, связанный с продвинутым алкоголизмом, однако и здесь не обходится без споров. Движение за здоровый образ жизни готово ставить под сомнение красоту и гармонию пьянства, противопоставляя ему 38-й способ: ночной джогинг по окраинам города. Да, это и в самом деле красиво и опасно, но красота все-таки имеет право на национальное своеобразие.

Немало нареканий среди населения вызывает наиболее шумный, 25-й способ. Речь идет о мотоциклах. Но мне особенно хотелось бы подчеркнуть красоту и опасность недавно открытого, еще нового в ночной таблице Менделеева 59-го элемента: на скорости между 165 и 170 км/ч на определенном типе высококлассных мотоциклов, особенно на Рижской автостраде в ночное время, девушки научились извлекать из мотоцикла вибрацию особого рода и испытывать ощущения, которые им раньше были известны преимущественно с мужчинами, однако в гораздо более мощных формах. И не только испытывать их самим, но и передавать близким людям. На ночных дорогах полностью устраняется фригидность.

Ясно, что после такого дела посещение джаз-клуба (15-й способ) или какого-нибудь псевдокрутого бычарного заведения (28-й) с хилым стриптизом выглядит менее вдохновляющим. Эти испытанные способы ночной жизни если и не окончательно устарели, то по крайней мере отошли на второй план. Реально опасным джаз был только для Максима Горького, да и то из-за старческого холуйства, а что касается стриптиза, то обнаженная натура восхищает пресыщенное население лишь в совершенных или вовсе уродливых формах. Трансвестистка, где ты?

Москва не долго плелась в хвосте у Нью-Йорка и Амстердама, и если мы в чем и обогнали Запад, так это в скорости разочарования в ночной халтуре. Коммерческий секс в конечном счете расхолаживает разницей между фантазмом и предложением. А если говорить о садо-мазохизме, то немцы все-таки и есть немцы: у них получается органичнее.

Интимизация ночного образа жизни в старинных формах ночного чтения (4-й) и просматривания видеофильмов (22-й) снова в моде. Это красиво и опасно для глаз. Глаза слипаются. Всем хорошим во мне я обязан сну.

Два Михаила

Булгаков и Лермонтов – два полюса в литературе. Случайные совпадения в их датах рождения и гибели наводят на всякие странные, непарадные размышления.

Удивительное дело: на протяжении всего творчества у Булгакова ни одной крамольной мысли, ни одного покушения на здравый смысл… Его творчество – катехизис порядочности для детей и взрослых, националистов и космополитов, умных и дураков. Булгаков универсален и целебен, как микстура. От нее корчится в судорогах лишь мерзкое племя, вылупившееся из роковых яиц.

То есть как ни одной крамольной мысли? Не весь ли Булгаков – сплошная крамольная мысль? Булгаков – выдающийся антисоветский писатель, посвятивший себя сатирическому разоблачению хамского строя. Зависит, впрочем, как смотреть. Если строй преступен (о чем надоело…), Булгаков – свят. Какая же тут крамола?

Булгаков талантливо высмеял советскую власть. Советская власть бездарно травила Булгакова. Была непоследовательна в травле. О какой последовательности можно говорить, если Сталин бегал на «Дни Турбиных», как последняя институтка? Ведь это же апофеоз белого движения! Зачем тогда бегал смотреть? Не потому ли, что Сталина проняла порядочность Булгакова? Встреча двух порядочных людей. Хотя бы по телефону. Ведь он же думал о себе как о порядочном человеке и хотел стране добра: в форме коммунизма… а какое еще у коммуниста добро? Да, но если так, зачем бегал?

Меня радует, что советскому правительству не понравилась пьеса Булгакова «Батум» о романтической юности Сталина. Не в свои сани не садись. Хочешь быть порядочным, будь до конца, даже если тебе делают немножко больно. Пьеса была запрещена. Страшно подумать, если бы разрешили. Непорядочное, вымазанное в народной крови правительство спасло Булгакову репутацию порядочного писателя.

Биография сложилась. Сложилось и творчество. Над советской властью можно смеяться до бесконечности. Это простор булгаковского творчества. Еще ее можно презирать и ненавидеть. Но Булгаков был мягок и непоследователен. Шариков – хамская душа революции – вновь был превращен в собаку, преданно лижущую руку. Это была сладкая мечта всей нормальной русской интеллигенции, обиженной революцией и справедливо ропщущей на нее. Однако почему булгаковские профессора из ядовито сатирических повестей с каким-то особенным постоянством звонят в ГПУ, где находят сочувствие?

Гонение на литературу есть наша, национальная форма ее выживания. Чтобы спасти Булгакова, нужно снова его запретить. Теперь нам всем его прописывают как панацею от духовных (о словечко!) бед, не сознавая выверта ушибленного сознания: мы до сих пор питаемся лишь запретными плодами. От разрешенных нас рвет.

Откроем главную книгу. Мастер находит сочувствие не в ГПУ, а у фундаментального носителя зла, который одновременно оказывается добром. Такого, как Мастер, нельзя обижать. Потому что он хороший… Потому что он угадал… И это после всех философских метаний Серебряного века? Вынесите за скобки советскую власть, и останутся атрибуты обыкновенной порядочности, абажуры и занавески «Белой гвардии», все то, что составляет милый, интеллигентский уют. Но если до катастрофы этот уют был бытовым фактом, то после он раздался до факта литературного, превратился в метафору, определенную талантом, благородством и смелостью.

А философии как не было, так и не стало. Воланд прибыл в сталинскую Москву с удивительно мелким заданием. Воистину он мелкий бес, проморгавший, вместе с Мастером, подлинную метафизику террора. Там, где кончается незабвенная «осетрина второй свежести», роман полон дешевого мелодраматизма. Он часто безвкусен в своих религиозных претензиях, излишне театрален.

Сказать об этом нет сил… Борьба с советизмом связала нас по рукам и ногам. Пора, пожалуй, выскочить из нашей паршивой истории, перестать быть ее заложником. Но об этом позже. Булгаков – эталон порядочности. Так зачем из него делать Гёте? Он был великолепным сатириком, остановившимся перед выбором: либо проклясть советскую власть, либо попробовать улучшить ее. Это колебание исторически любопытно, но не онтологично.

Булгаков очевидно ошибался, написав в письме советскому правительству, что он – мистический писатель. Это был, скорее, вызов атеистической власти, жест гражданского неповиновения, нежели правда. Сатирик не может быть мистиком. Сатирик всегда над своими героями, которые конечны и заданы изначально всей стилистической конструкцией. Сатирик учит; мистик учится. Один знает, другой сомневается. Все творчество Булгакова – человеческая комедия, суть которой в борьбе земных сил.

Булгакова создала советская власть. В этом булгаковская функциональность – обстоятельства сильнее призвания писателя. Нет ничего обидного для Булгакова – замечательно отразившись во времени, он состоялся как сострадающий писатель.

Но есть другой полюс. Совсем другой бунт. Есть писатели, которые высказывают крамольные, опасные мысли. Эти мысли не могут быть приняты всеми, если вопрос стоит о том, чтобы миру продолжаться. Скажем, знаменитое пушкинское: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей…» – в сущности, вызов человеческому жи знеустройству. Вызов Лермонтова – того же порядка. Говорят, Николай I, прочитав «Героя нашего времени», бросил книгу об пол и завопил благим матом. Монарх был прав. «Герой нашего времени» – подрывная литература. Она близка книгам Ницше.

Назад Дальше