Время еще оставалось. Он с удовольствием потянулся; крутнулся на пятках, запрокинув голову к небу. Горняя синь провернулась, и взгляд уперся в белый мрамор колонн. Храм Аполлона сверкал ярче снега на вершинах. Это знак, решил Кефал. Надо вознести хвалу Сребролукому. Ступени сами ложились под ноги. Ближе, ближе… Снизу храм казался облаком — и вдруг надвинулся, окружил. Кефал замер, благоговейно затаив дыхание. Статуя прекрасного бога, выплыв из сумрака, нависла над юношей. Аполлон надменно улыбался смертному. Кефал поспешил склонить колени. У ног статуи на постаменте лежали венки: лавр и сельдерей, гиацинты и дикая слива. С опозданием Кефал вспомнил, что не захватил подношения. Но ведь это не обязательно, верно? Если от чистого сердца…
— Славься, Феб[89] Стреловержец!
Он говорил шепотом. Возвысить голос, нарушив тишину храма, юноша не осмелился. С трибун неслись крики аргивян — и глохли у порога, бессильные смутить покой святилища.
— Я знаю, ты — непревзойденный лучник. Лучший на Олимпе и на земле. Я же — скромный пращник. Я не дерзну равняться с тобой в меткости. Молю: направь мою руку! Помоги поразить цель! Если ты даруешь мне победу, я, Кефал, сын Деионея, посвящу ее тебе! Победа лучше любого венка!
— Красиво говоришь, — оценила статуя. — Где научился?
Кефал замер с раскрытым ртом. Бог снизошел к нему?!
— Будет тебе победа, — хмыкнул Аполлон. — Не переживай.
Статуя раздвоилась. Юноше показалось, что перед ним возникла зеркальная гладь воды. Оттуда на Кефала смотрело его отражение. Юноша икнул, отражение ухмыльнулось — вода пошла рябью, сходство заколебалось, став сомнительным…
Сегодня Косматый выбрал второй из своих обликов.
— Ты?!
— А ты ждал Мышонка[90]?
— Не гневи Феба! Он покарает нас обоих!
В ответ Дионис лишь рукой махнул:
— Мышонок не обидится. Ему нет дела до тебя, дурачок. Я, возможно, заинтересовал бы его… Увы, клятва есть клятва. Явись он сюда, прижми меня к братскому сердцу — и бегом спать мертвым сном! Нет, Аполлон далеко, на Олимпе…
Он мечтательно вздохнул.
— Зато я здесь, с тобой. Ты рад?
— Ты ждал меня? Прятался за статуей?
— Ну вот, а говорят, что у красавцев в головах дрозды поют… Да ты мудрец, мой славный! Помнишь наш прошлый разговор?
— Ты предупредил меня!
— В отличие от Аполлона, я забочусь о братьях. И о друзьях. Не надумал стать моим другом? Еще не поздно. Признайся, ведь я тебе нравлюсь?
Он шагнул к юноше. Кефал с трудом удержался, чтоб не дать деру. Ладонь, неожиданно крепкая, с мозолями, погладила щеку Кефала. От прикосновения Косматого тело продрал озноб. Захотелось стать ядром, и чтобы умелый пращник запустил тебя на край света.
— Ладно, я готов ждать. Но взамен я попрошу об услуге.
— Какой?
— Я хочу, чтобы ты кое-что передал.
— Кому?
— Да уж не Аполлону…
Дионис улыбнулся. Глаза его придвинулись, сделались огромными, заслонив все вокруг. Юноша тонул в этих омутах, полных не воды — смолы. Задыхался, терял чувство реальности, терял себя. В ужасе он зажмурился. Но и сквозь плотно сжатые веки его жег взгляд Косматого, а в ушах звучал насмешливый голос…
8
— Куда?
У входа в «пращу» Кефала остановила стража. Двое рябых плосколобых детин — братья, что ли? — из кожи вон лезли, потные от рвения. Тут к пифии не ходи — трусы пытались загладить вину за позорное бегство из дворца.
— Мне нужен Персей.
Имя виновника их позора превратило стражей в зубастых Церберов.
— А кто ты такой? Ангел[91]?
— Кефал из Фокиды! — окрысился юноша. — Лучший пращник Ойкумены!
— Пращой не ошибся, хвастун? — захохотал первый стражник.
— Оторви себе ядра, — дал совет второй. — И мечи на здоровье…
— Кефал? В чем дело?
Детины попятились, давая дорогу Убийце Горгоны.
— Что-то важное?
— Да!
— Идем. Тут слишком много ушей.
Они поднялись по склону холма. Узкий проход между «пращой» и трибунами вынуждал идти гуськом. Встали на самом верху, где по краю стадиона шла утоптанная дорожка. Здесь никого не было. Лишь буянил шутник-ветер: швырял в лицо песок, заставлял щуриться. Лицо? Юноше мерещилось, что лица у него нет. Вместо лица — гипсовая маска. И медный рупор во рту, похожем на разверстую пещеру — чтоб громче звучало.
— Что случилось?
— Я видел Косматого!
— Где?
— В храме Аполлона. Он говорил со мной.
— Со мной он встретился там же. Тридцать лет назад…
Персей мотнул головой, гоня воспоминание.
— Что он тебе сказал?
— Он велел, чтобы я передал…
В глотке пересохло. Язык превратился в кляп. Вместо слов выходило гнусное меканье, недостойное человека. «Козлиная песня[92], — Кефал сгорал от стыда. — Впору не на стадион — на пастбище…»
— Мне?
— Он не сказал, кому. Но я и так понял.
— Я слушаю.
Персей остался на месте, но почудилось — рывком приблизился, хватая Кефала за грудки: «Говори!» Ветер стих, боясь пропустить хоть слово. Кефал развел руками, словно прося прощения.
— Он сказал: «Мир меняется. Сок становится вином».
— Это все?
— Нет. Он добавил: «Мы меняемся. Вино становится уксусом».
— Все?!
— И последнее: «Перемены — наш удел. Но кое-что остается неизменным». Ты знаешь, о чем он?
В голосе Кефала, как перепелка в траве, пряталась робкая надежда. Вот сейчас умудренный опытом герой разъяснит ему, что имел в виду Косматый…
— Он сказал слишком мало. Или слишком много. Но одно я знаю точно: тебе нельзя участвовать в состязаниях.
Юноша выпрямился. Казалось, ему дали пощечину.
— Почему?!
— Тридцать лет назад Косматый говорил со мной в храме Аполлона. Потом я метнул диск — и убил своего деда.
— Он помутил твой разум?
Персей молчал.
— Праща — не диск! Мы бьем по мишеням, а не на дальность.
Молчание.
— Я попадаю в летящую утку со ста шагов!
Нет ответа.
— Я могу промахнуться по мишени. Но чтоб ядро улетело на трибуны… Тогда, в твоем дворе — это была случайность!
Ни звука.
— Я в своем уме! Мои руки не дрожат… Я так ждал этих состязаний!
Безмолвие Персея жгло юношу каленой бронзой.
— Все решат, что я струсил! Нет! Я стану победителем!
Кефал быстро зашагал — да что там, побежал к арене.
— Твой выбор, — сказал Персей, глядя ему вслед.
Если бы тридцать лет назад кто-нибудь мудрый и опытный, много старше годами, посоветовал Убийце Горгоны отказаться от броска диска — согласился бы он? Если бы его попытались удержать силой — позволил бы он? И наконец, если бы его каким-то чудом удержали — простил бы он?
Сын Златого Дождя знал ответ.
Нет.
9
Храм пустовал. Для верности Персей заглянул во все углы. Глупо — будь здесь кто-нибудь, он почуял бы. Призраки шептались за спиной. Прошлое нельзя изменить, хихикали они. Вернуться в былое, скрутить юнца-дискобола, помешать злосчастному броску — нет, нельзя. И не надейся. Прошлое можно изменить, издевались они. Примирить врагов задним числом, возвести святилище на пустом месте — да, можно. Стань богом, и прошлое изменится. Твое прошлое, а значит, наше.
Одуряюще пахли венки.
— Хлебца бы…
За порогом топтался нищий калека. Обрубок левой руки тянулся к Персею.
— Дай хлебца, великий…
— Кого ты хочешь обмануть, Лукавый[93]? — спросил Персей.
— Лукавый? — нищий завертел головой.
— Оставь свои шутки для Олимпа. Иди сюда, и не кривляйся.
Нищий шагнул за порог. Воздух храма преобразил его — бедный калека обернулся молодым атлетом, стройным и легким на ногу. В руке он держал жезл, увитый змеями. Крылья на сандалиях, крылья на плоском, как миска, шлеме — еще миг, и они унесли бы владельца к облакам, забыв, что над головой крыша.
— Как ты узнал меня?
— Кто учил меня видеть не удар, а движение? Не облик, а замысел? Не ты ли?
— Разве я враг тебе?
— Нет. Что это меняет?
— Ты не сочтешь мой приход вмешательством в свою жизнь? — озабоченно спросил Лукавый.
— Боишься?
— Еще бы! Папа клялся Стиксом от имени Семьи. Значит, и от моего имени. Кому охота год спать мертвецом и девять лет скитаться в облике смертного?
— Я рад тебе. Давно не виделись, а?
— Давно. Ты постарел, Убийца…
Не касаясь пола, Лукавый встал перед статуей Аполлона. Легкий, словно мотылек, он подумал — и показал Аполлону язык. Надменная улыбка Стреловержца была ему ответом. Тогда Лукавый взял венок из гиацинтов и ловко набросил на чело Аполлона. Венок сел набекрень, превращая гордое божество в фигляра, да еще и подвыпившего.
— Здесь был Косматый, — сказал Персей.
— Знаю. Я ждал, пока он уйдет. Он мог оказаться не таким приветливым, как ты. Вмешательство! В личную жизнь! — и мертвый сон распахивает мне объятья. Зря все-таки папа разбрасывался клятвами…
— Брось корчить из себя шута. Ты обеспокоен, я вижу.
— Что ты видишь?
— Не удар, а движение. Включая движение души. Что-то произошло?
— Папа сошел с ума, — Лукавый сгорбился, утратив сходство с мотыльком. — Ночью гроза была. Слышал? Это папа хмурился. А мне и поделиться не с кем, кроме тебя.
— Отец в гневе?
— Не то чтоб в гневе… Сидели, пили нектар. Все, как обычно. Геба разливает, Артемида кормит папиного орла. Гефест, работяга, норовит сбежать в кузню. И тут папа начинает нам вещать про Косматого. Как тот родился под именем Загрея, как играл молниями на папином троносе. Как его мятежные титаны разорвали на семь частей… «Зачем?» — спрашиваю. Сварили, говорит папа, и съели. Под медовым соусом. Я, говорит, спас его сердце. Его пылкое, его доброе сердце. Проглотил, сошелся с Семелой и дал сыну второе рождение. Ну бред же! Мы с Аполлоном папе так и заявили: бред. А он брови насупил…
— Перуном бил?
— Обошлось. Его старшие поддержали. Представляешь? Дети Реи! Посейдон помнит, Гестия помнит, Гера… Про титанов и про сердце. Еще вчера знать не знали, и нате вам — помнят! Как так и было. Мы заткнулись, папа и успокоился.
Лукавый сел на краешек постамента. Крылья на шлеме поникли, на сандалиях — тоже. В облике бога проступил калека-нищий. Вот-вот протянет культю, умоляя: «Хлебца!..»
— Прошлое, — шепнул он. — Прошлое меняется. Косматый идет в боги. Ты отказался, а он идет. Вот уже и Олимп вздрогнул. Остался последний шаг. Скоро и я забуду, как было на самом деле…
Взгляд Лукавого уперся в Персея:
— Прикончи его, Убийца! Дай пить серпу Крона! На тебя вся надежда. Мы не можем — папа клялся… Нет, ты представляешь? Зевс говорит Семье, что тень Загрея, растерзанного титанами, ждет в Аиде. Скоро туда придет Дионис, и они воссоединятся…
— Спуск в Аид? — Персей кивнул. — Это я ему обеспечу.
— Семья надеется на тебя.
— Семья? Отец, который помнит то, чего не было? Его братья и сестры, чья память не лучше отцовской? Мои братья и сестры, которые скоро уподобятся старшим? Скажи проще, Лукавый: я надеюсь на тебя, Персей! Надеюсь, пока и я, Гермий Душеводитель, не вспомнил небывалое, делая его былым. Пока Косматый не взошел на Олимп, прямиком в объятия любящих родичей…
— А даже если так?
— Отец клялся, что дюжина Олимпийцев — предел. Клялся Стиксом, между прочим! Кто из вас уступит Косматому место? Аполлон? Афина? Ты? Уж конечно, не отец…
Единодушный вопль стадиона прервал беседу. Выдохни Бриарей-Сторукий своей полусотней глоток — услышал бы он аргивян и устыдился бы. Лукавый, на локоть выше пола, устремился к выходу. Персей опередил его на пороге, покинув храм первым. «Кефал! — мысль-заноза, пылая огнем, вонзилась в рассудок. — Щенок! Я должен был…»
— Красивый мальчик, — ухмыльнулся Лукавый, вглядываясь.
— Болван, — уточнил Персей. — Упрямый, как осел.
— Познакомишь?
— Сам знакомься. Я тебе не сводня.
На арене судья чествовал Кефала, сына Деионея — победителя.
10
Странная пара — великий герой и калека-оборванец — непременно должна была привлечь внимание зрителей. Но какие герои и какие калеки, если пращники отстрелялись, овации смолкли — и настал черед дискоболов. О, аргивяне обожали этот вид состязаний! Многие помнили, а кто помоложе — слышал от отца или деда, как тридцать лет назад… Чш-ш-ш! Сын Златого Дождя здесь. В кои-то веки! Говорят, он не любит вспоминать о своем броске. Он — не любит, зато мы, жители славного Аргоса…
Всякий раз, едва бронзовая чечевица взмывала к облакам, полыхнув в зените маленьким солнцем, и начинала падать вниз — стадион каменел, словно диск смотрел на них убийственным взором Медузы. Ну же! Эх, жаль… Что? На три ступни дальше? Лучший результат в этом году? Да, замечательно. Дискоболы — наша гордость. Но зрители с замиранием сердца ждали иного. Вот сейчас — сейчас! — высверк уйдет в сторону, и, обратясь в карающий перун, рухнет на трибуны, отбирая чью-то жизнь. Такое просто обязано повториться! И кто же захочет пропустить зрелище, достойное Олимпийцев?
В итоге Персей с Лукавым, оставив храм за спиной, шли себе по верхней дорожке, огибавшей западные трибуны. Кто интересовался ими? — разве что судьба. Внимание остальных было приковано к арене.
— А-аххх!
Диск ушел к Гелиосу по косой дуге. Росчерк металла сверкнул в небе, и всем сделалось ясно: вот оно! Дождались! На балбисе корчился насмерть перепуганный атлет. Атлету хотелось обратно в материнскую утробу и не рождаться вовсе. «Что я наделал? — читалось на его лице. — Боги, куда смотрите?!»
Бог смотрел, куда надо.
— Ты или я? — спросил Лукавый.
— Я, — ответил Персей.
Стадион превратился в море, и море штормило. Зрители вскакивали с мест. Галдели; заламывали руки. Волны сладостного предвкушения захлестывали людей. В «праще» — на глубине, где ходят большие рыбы — подался вперед ванакт Анаксагор: неужели?! Что-то кричал сорванным голосом внук ванакта. Рядом с ним до боли сжал кулаки внук Убийцы Горгоны. Судьи, бегуны, борцы — шквал не щадил никого. И лишь двое, стоя над западными трибунами, остались спокойны — два острова в кипении страстей.
Сыновья Зевса, смертный и бессмертный.
— Я или ты? — засмеялся Лукавый, подняв жезл.
— Я, — повторил Персей.
Он не двинулся с места.
— Нет, я, — возразил Лукавый. — Я забочусь о братьях.
Жезл его потянулся к диску, готовому ударить Персея в грудь. Но бог опоздал. Серп Крона взвизгнул, покидая ножны. За миг до того, как змеиный керикион[94] тронул бронзовую смерть, меч Убийцы Горгоны рассек диск на две части. Казалось, обезумевший дискобол метнул на трибуны круг овечьего сыра. Жалкий промежуток времени, такой ничтожный, что ему и названия-то не придумали, решил все. Жезл коснулся не диска-губителя, но бессильных обломков. Бронза превратилась в цветы — дождь алых маков обрушился на Персея, забрызгав героя душистой кровью земли. Стадион ахнул, набирая воздух для вопля-бури, вопля-грома, сотрясающего горы…
— Глупец! — одними губами выдохнул Персей. — Нектар надоел?
— Что?
— Спать захотелось? Мертвым сном?!
Бог побледнел. Опереди он смертного брата — судьба, вне сомнений, сочла бы это клятвопреступлением. Вмешательством в жизнь Персея, запрещенным давным-давно. «Папа клялся Стиксом от имени Семьи. Значит, и от моего имени…» Вмешаться — не всегда означает «убить» или «покарать». Иногда это значит — «спасти».
— Я забочусь о братьях, — сказал Персей.
Когда стадион завопил, Лукавый исчез.
— Эй, Дионис! — вознесен ликованием толпы, шепнул Убийца Горгоны. Слова терялись в гомоне трибун, как струи дождя в морской пучине. Никто не слышал, что великий Персей зовет врага именем, которое жгло ему губы. — Ты не свел Кефала с ума. Значит ли это, что тридцать лет назад…
«Мир меняется, — донеслось до него. — Сок становится вином».
— Неужели я был опьянен не тобой? Вино тщеславия и гордыни — я сам давил этот виноград? Сам ошибся в броске, забрав случайную жизнь?
«Мы меняемся. Вино становится уксусом».
— Что, если моя ненависть к тебе возведена на песке?
«Перемены — наш удел. Но кое-что остается неизменным».
— О да, — согласился Персей. — Например, вражда.
Он стоял по колено в крови.
Нет, в маках.
11
— Амфитрион!
По дороге ползла гусеница — вереница повозок. Борясь с ухабами, она растягивалась и сжималась. За гусеницей тащились жуки-рогачи — в город гнали стадо коров. Пыль стояла столбом. Низкое, утробное мычание, казалось, можно было потрогать руками.
— Амфитрион!
Вид на Арголиду ясным днем разительно отличался от того же вида в сумерках. Акрополь, храм Афины, обрыв на западном склоне — место прежнее, а настроение другое. Исчез наползающий мрак, не пылает за горами тревожное зарево. Темная зелень дубрав, желтые заплаты полей. Воздух напоен солнцем, прокален до звона. Жара навевает сонную одурь. Все живое замерло, спряталось в тень. Поет хвалу богам вечный хор кузнечиков. Вершины на горизонте плавятся от зноя. Рощи, холмы, поросшие маквисом. Перелески; высохшие ручьи.
Что изменилось?
Изменилось ли хоть что-нибудь?
Вот так и жизнь человеческая. Событие, что еще вчера приводило тебя в отчаяние, низвергая душу во мрак Аида, при свете дня вызывает лишь кривую улыбку. Событие осталось неизменным, как вид с обрыва. Изменился твой взгляд на него. Лучи солнца изгнали ночных призраков, и мир засиял новыми красками. Впрочем, стоит облаку закрыть лик светила… «Истина — в глазах смотрящего», — сказал бы мудрец. Мальчик не был мудрецом. Он чувствовал перемены, как жару или холод, не в силах выразить чувства словами.