— Зря. А вдруг это все-таки я?
Под ногами чавкнула грязь. Тропа растворилась в Лернейских хлябях. Кочки, мохнатые как волчата, держали с неохотой. Выскальзывали, едва сандалии касались их бурой шкуры, пытались нырнуть в трясину вместе с незваными гостями. Доводилось прыгать, двигаясь зигзагами. Так воин на бегу уворачивается от стрел и дротиков. Не спасала ловкость героя; воздушность бога спасала не лучше. Лерна — старуха, помнившая грозную поступь гигантов, — всех принимала одинаково. Острые лезвия осоки резали голени в кровь. Где-то поблизости ревел бык, чуя у горла нож мясника — это кричала выпь. Ей, словно корифею, отвечал надрывный хор лягушек. Добравшись до островка твердой земли, украшенного горбуньей-ветлой, больной и дуплистой, путники остановились передохнуть. Удушливые миазмы плыли над болотом. В дрожащем свете гнилушек казалось: Лерна шевелится, тужится, силясь родить…
Что?
Туман сгущался, тек горячим воском. Он рождал химеры, не имевшие ничего общего с порождением Тифона и Ехидны[111]. Скаля клыки, извивалась меж кочек многоглавая тварь — сквозь тело ее просвечивали стебли камыша. С тварью бились двое призрачных близнецов. Вот один поднял руку, наскоро утер лоб… «Правнуки? — предположил Персей, уловив семейное сходство, чувствуя, как ход времени утрачивает значение и смысл. — Те, кого носит Леда?» Ветер, смеясь, развеял битву в клочья, и в десяти шагах от себя Убийца Горгоны увидел провал.
Спуск в Аид.
Топь разверзлась. Гнилостная жижа, смрадные воды — ничто не имело сил запятнать ступени из красной меди. В отсветах багрового пламени, горевшего в глубинах, лестница шевелилась, будто живая. Ее покрывала металлическая чешуя, отполированная до блеска. Тени умерших бесплотны. Нога мертвеца не оставит следа — и не сотрет ступени даже за тысячи лет.
Из-под земли долетел собачий вой.
— Пришли, — сказал Косматый.
8
— Боюсь, — признался бог.
— Смерти? — спросил герой.
— Пожалуй…
Ложь, подумал Персей. Да, от него пахнет страхом. Но не страхом смерти. Я хорошо знаю эту паскудную вонь. Принюхался. Чего ты боишься, Косматый? Меня? Вряд ли. Беспамятства, присущего теням? Ты о нем грезил. Будь мы на стадионе, я решил бы, что ты — атлет, объятый страхом перед финальным броском…
— По-хорошему, — бог криво усмехнулся, — нам с тобой надо сейчас драться.
— Зачем?
В ответ Косматый вяло взмахнул тирсом. Болота преобразились. Десятки обличий — отроги Паутинной горы, побережье на полпути от Афин к Гиперее… И сотни врагов — убитые вакханки атаковали своего убийцу, требуя, чтобы он истребил их еще раз. Они нападали отовсюду, тянули руки, способные разорвать молодого бычка в куски. Персей вертелся в гуще боя, разя без жалости. Персей стоял без движения, глядя на схватку. Совместить этих двух Персеев было тяжелей, чем взгромоздить Оссу на Пелион[112]. И все-таки он справился.
Тирс опустился, возвращая болота.
— Я не хотел, — Косматый понурил голову. — Это от страха.
— Зачем? — повторил Персей вопрос.
— Драться? Чтоб рапсодам грядущего было что описывать. Битва, кровь, славные деяния. А так — какая радость? Ну, скажут, что ты убил меня. Что бросил мою голову в болото. И все? Выходит, все…
— Бросить твою голову в болото?
— Брось, — согласился Косматый. — Чего ей тут валяться?
Это безумие, подумал Персей. Я мечтал покончить с ним, и вот я в шаге от цели. Он вторгся на мои земли, я бился с захватчиком. Я не ставил ему храмов, но они стоят — храмы, возведенные мной в его честь. Я не мирился с ним, но мир был заключен. Он победил, и он жаждет умереть. Я проиграл, и я убью его. Герой нужен богу для самоубийства? Что это, если не утрата рассудка? Что, если я сплю в зарослях мирта, сунув под щеку опустевший мех?!
— Не бойся, — сказал Косматый. — Достаточно того, что боюсь я. Убей меня, и страх исчезнет. Ты же не сомневался, когда пришел за головой Медузы? Моя ничем не хуже. И идти тебе довелось гораздо ближе…
Тирс дернулся вновь. Болота превратились в остров — жалкий клочок земли в морях Заката, на краю Ойкумены. Там, где в реальности открывался вход в Аид, спало чудовище. Медные руки, бронзовые когти, крылья со сверкающим оперением из золота. Все тело покрывала чешуя, блестя под лучами солнца. Прекрасное лицо обрамляли змеи; капли слюны, вытекая из уголка рта, падали на песок — и тоже становились ядовитыми змеями. Аспиды, амфисбены, аммодиты, они угрожающе шипели, преграждая дорогу человеку с кривым мечом.
— Вот твоя жизнь. Это прошлое не изменить. Ты счастливей меня, брат. Ты стоишь на граните. Мой постамент — пух. Дунет ветер, и пух развеется. Я устал сохранять равновесие. Помоги мне упасть…
Топча гадов подошвами крылатых сандалий, глядясь в зеркальный щит, где дремало отражение чудовища, Персей крался к Медузе. Еще миг, и она проснется, вскинет голову — наилучший момент для удара…
Где-то, надрываясь, выл пес.
«Все было иначе, — Персей сражался с иллюзией как с врагом. — Совсем иначе. Она не спала. Она рожала. Одна, брошенная сестрами на произвол судьбы. Сестры не хотели видеть ее, рожающей от насильника-Посейдона[113]. Велели, чтобы она прикончила младенцев. Иначе Горгоны это сделают сами. Она плюнула вслед сестрам. Роды шли тяжело, ей было не до меня. Позже она призналась, что больше всего на свете ей хотелось сдохнуть. А на берегу, у кромки воды, стояли Лукавый с Девой, стараясь не смотреть в нашу сторону. Они кричали мне: «Рази! Что ты медлишь?!» Я закрыл ее спиной и кричал в ответ: «Не подходите!» Как будто они собирались подойти… Я был молод тогда, молод и глуп. Отец мой небесный, каким же я был глупцом!..»
Медуза проснулась. Дрогнули веки, открывая смертоносные глаза.
— Рази! — услышал Персей.
И подчинился.
Серп Крона молнией покинул ножны — нет, быстрей молнии. Соскучившись по плоти, отличной от тела людей, клинок визжал от удовольствия. Персей не ощутил сопротивления — он словно рубил воздух. Сгинул остров, Медуза, змеи; вернулась Лерна, замершая в ожидании рассвета. Наклонившись, Персей поднял за волосы голову Косматого. Тело убитого лежало на лестнице, уводящей в царство теней. Жидкое серебро крови струилось по красной меди ступеней. Из каждой капли, укореняясь в металле, вырастали бледные асфодели — лилии мертвецов. Вскоре лестница скрылась под периной цветов. Вой собаки стал громче. Он терзал уши — казалось, пес изнывает от голода.
— Благодарю, — дрогнули мертвые губы.
И еще раз:
— Спасибо, брат.
Персей обождал. Нет, голова молчала. Пожав плечами, он размахнулся — и зашвырнул голову в бочаг. Булькнула загустевшая вода, Лерна заглотила добычу. На поверхности какое-то время еще виднелось лицо, обращенное к серой дерюге неба. Вскоре исчезло и оно.
— Вот и все, — сказал Персей.
От входа в Аид ему послышался смех. Он обернулся. Рядом с телом стояла тень. Персей не знал, что тени бывают такими — яркими, полными солнца. Как собака выла в три глотки, так и тень Косматого троилась в сумраке, соперничая в сиянии с дальним огнем глубин. Ровесник Персея, обладатель всклокоченной гривы; женоподобный юнец в венке из плюща; рогатый мальчик со змейками. Махнув рукой своему убийце, тень засмеялась — так радуется узник, взломавший темницу — и, оставив безглавый труп за спиной, двинулась вниз, навстречу вечности.
— Удачи! — пожелал Персей.
И услышал:
— Глупец! Что ты наделал?!
9
— Что ты наделал?!
— Выполнил его просьбу.
Край солнечного диска поднялся над горизонтом. На цветочном ковре играли кровавые отсветы, создавая иллюзию движения. Лилии пожрали тело Косматого, как болото — его голову. Асфодели раскрывались морскими звездами, чтобы увять, осыпаться прахом, удобрить болотистую почву — и освободить место новым росткам и бутонам, нетерпеливо лезущим из красной меди. Круговорот жизни и смерти, убыстренный в тысячи раз.
— Он обманул тебя!
— Да? — Персей обернулся к Гермию. — По-твоему, он не умер?
— Умер! В том-то и беда!
Чудилось, что Лукавый сейчас разрыдается в голос. Или его хватит удар, как простого смертного. Не в силах устоять на месте, Гермий-Психопомп[114] метался по болоту — тщательно избегая «могилы», где упокоилась голова Диониса. В этом месте трясина глухо вздыхала, словно жалуясь на судьбу. Змеям на жезле Лукавого передалось настроение хозяина. Они с угрозой шипели, мелькая раздвоенными язычками.
— Помнится, в Аргосе ты умолял меня его прикончить.
— Я был дураком! Последним болваном!
Начни бог биться лбом об дерево, Персей бы не удивился.
— А сейчас ты мудрец?
— А сейчас ты мудрец?
— Он тебя провел! Он провел всех!
— Где ты был раньше с твоими предостережениями?
— Я не мог вмешаться! Клятва, чтоб Стиксу иссохнуть! Я мог только скрытно следовать за вами. И надеяться…
— Я почуял.
— Меня?!
— Присутствие. Я не знал — чьё.
— Мог бы и догадаться!
— Что бы это изменило? Он желал смерти. Я хотел его убить.
— А я?!
— А ты молчал и прятался.
— Скажешь, я трус? Да, трус! Но даже будь я отважней Арея — без толку! Понимаешь? Я бы и сказать тебе ничего не успел! Только открыл бы рот — сразу б приложило. С двух сторон: и за тебя, и за него! Два года мертвого сна. Восемнадцать лет изгнания из сонма богов. Я бы вернулся дряхлой развалиной. Гермий-Руина! А пользы — никакой. Ты б его тут же и зарезал. Увидел бы меня, свалившегося замертво, и зарезал…
Гермий умолк, будто онемел. Змеи торопливо обвили кадуцей и замерли, блестя позолотой. Молчание бога было красноречивей слов: в нем сквозила обреченность. Забыв о Персее, Лукавый встал у спуска в Аид. Жезл указал на шевелящийся покров асфоделей — так приказывают рабу.
Болото окрасилось свежей кровью.
Нет, понял Персей. Не кровь — цветы. Асфодели обратились в алые маки. Повинуясь движению жезла, маки взмыли в воздух, образуя завесу — мозаичное панно, на котором уже проступал рисунок. Одни лепестки налились чернотой, другие — охристым жаром; часть подергивалась серым пеплом…
Других красок в Аиде не было.
Плотную, вязкую, как смола, тьму можно было потрогать руками. Время от времени ее озаряли багровые сполохи, на краткий миг высвечивая край замшелого утеса, берег реки, странно искаженные, исковерканные пространства, на которых — без смысла и цели — шевелилась многоглавая и многорукая масса.
Тени умерших.
Пейзаж на панно изменился. Изломы береговых скал. Аспидный глянец волн. Ладья у причала. К ней тянулась вереница новых теней. Угрюмец-лодочник не спешил принимать плату за переправу — хмурил брови, хрустел узловатыми пальцами. Он словно чего-то ждал.
Дождался.
Нижний край панно озарился светом. Кудрявый юноша с тирсом в руке улыбался. Он ничуть не походил на усопшего. Сейчас Дионис — в славе и силе — выглядел живее, чем до знакомства с мечом Персея. Убитый Вакх источал не просто свет, но силу самой жизни. Тени рядом с ним обретали человеческое подобие. Женщины пускались в пляс, к ним, чуть замешкавшись, присоединялись мужчины. Из маковых недр эхом летели восторженные клики:
— Эвоэ, Вакх! Эван эвоэ!
Пляска превращалась в оргию. Забыв, что у них нет плоти, тени сплетались в объятиях, совокуплялись с неистовством, какое трудно было ждать от мертвых. В экстазе вакханалии они спешили насладиться тем, в чем им будет отказано во мраке подземного царства. А Дионис шествовал дальше. Когда он поравнялся с ладьей, Харон протянул руку, требуя плату. В ответ Дионис взмахнул тирсом. В ладони перевозчика из воздуха, как из амфоры, хлынула искристая струя вина. Пьянящий аромат ударил из недр Аида в Лерну, истребив болотные миазмы. Харон пил, захлебываясь и кашляя, пятная хитон кровью лозы. Дионис, смеясь, прошествовал мимо него в ладью — один. Бог не желал попутчиков. Властный жест, и Харон схватился за весла, торопясь исполнить приказ…
— Теперь ты понял, что натворил?!
Персей молчал, ожидая продолжения. Гермий взглянул на смертного брата с жалостью. Так смотрят на простофилю, которого облапошили на рынке — взамен живой коровы всучили дохлую козу. Не чужой человек, жалко. Но что поделаешь, если судьба умом обделила?
— Сын Семелы хочет взойти на Олимп.
— Я вижу, что он не восходит, а спускается.
— Последний шаг на пути в боги — победа над равным. И Дионис это знает. А после отцовской клятвы… Кто из Олимпийской Семьи встретился бы с ним? — никто. Ни для битвы, ни для спора. Если высшие избегают схватки, как их победить? Он бы вечно скитался по земле второсортным божком. Но есть исключение — Владыка Аид, старший из мужчин Семьи. Не было случая, чтобы наш дядя поднимался на Олимп. Но он Олимпиец по мощи, власти и происхождению, и этого не отнимешь. Смертному проще простого спуститься в его владения. Надо всего лишь умереть. Богу это сделать труднее. Что ж, Дионис нашел простака, который помог ему в пути.
— Разве Аид обязан лично встречать каждую тень?
— Шутишь? — фыркнул Гермий. — Дядя наверняка избегнет встречи с Вакхом. Мудрость Аида равна его силе. Но победить — не значит одержать верх в битве лицом к лицу. Если тебе, герою, недоступна эта простая истина…
Хмурый взгляд Персея заставил бога придержать язык.
В глубине цветочной завесы ладья Харона уже причалила к другому берегу. Дионис легко соскочил на острые камни. Оглянулся — и вдруг, не скрываясь, подмигнул братьям: богу и смертному. Резкий взмах тирса — лепестки маков дождем осыпались в трясину, почернев в считанные мгновения. Вновь открылся лернейский вход в Аид. Ступени выглядели девственно чистыми — ни обезглавленного тела, ни цветов.
10
— Провались ты в Тартар! Видел, что вытворяет?!
— Как он может победить Аида, — упорствовал Персей, — не встречаясь с ним?
— Не знаю! — Лукавый с трудом взял себя в руки, удержавшись на краю истерики. — Устроит вакханалию на все подземное царство! Сманит Цербера, украдет дядин шлем… Хотя нет, красть шлемы — это по моей части. Соблазнит Персефону, напоит теней до возвращения памяти, заставит воды Леты течь вином… Откуда я знаю, на что он способен!
— Ты в силах осушить Лету? Превратить ее воду в молоко?
— Нет.
— Значит, и он не сможет. Ты Олимпиец, а он — еще нет.
— Надеюсь…
Гермий вновь принялся бродить по болоту. Отчаяние загнанного зверя покинуло Лукавого: в движениях его сквозила сосредоточенность. Похоже, на ходу ему лучше думалось. Персей сел под ветлой, привалился спиной к корявому стволу — и замер. Со стороны могло показаться, что он даже дышать перестал. Лишь глаза Убийцы Горгоны следили за беспокойным братом. Время сыпалось песком сквозь пальцы, текло рекой из прошлого в будущее. Должно быть, Крон-Временщик, дед всей троицы — смертного, бога и идущего в боги — веселился сейчас в глубинах Тартара, где веселью нет места.
Наконец Гермий остановился.
— Пока он там, — решительно заявил бог, — я туда не спущусь!
Он поднял свой жезл-керикион. Змеи на жезле ожили, вскинули точеные головки. Над Лерной поплыл шипящий зов — стая волн лизнула гальку берега. Медленно, с заметным усилием Гермий повел жезлом по кругу. Вне сомнений, бог боролся с могучим противодействием. Наконец он замкнул круг, с облегчением выдохнул — совсем как носильщик, дотащивший груз до порога дома — и ударил керикионом о кочку, на которой стоял.
По болоту прошла рябь — озноб по коже.
Трясина вскипела и поползла к Гермию — бог стягивал поверхность болота на себя. Нет, не трясина — сотни, тысячи змей спешили к повелителю. Ужи и гадюки, полозы, медянки и эйренисы — плавно обтекая Лукавого, они стремились ко входу в Аид. Лерну покрыл шевелящийся ковер. Перед ступенями начала вздыматься живая стена. Уподобясь стеблям тростника в многослойной циновке, змеи сплетались меж собой; нижние подпирали верхних, не давая им обрушиться. Темный перламутр чешуи ярче радуги переливался в лучах изумленного восхода.
Гермий снова взмахнул керикионом.
Змеиные тела охватила дрожь. Моргнули глаза, скрытые в чешуйках — черные, карие, зеленые, серые с желтыми искрами. Возникли новые кольца. Мелькнули жала, раздвоенные на конце. Сонм тварей превратился в картину. Коридоры, извивающиеся во тьме, могли посрамить гадюку. Они меняли направление, лгали каждым поворотом, но кудрявый юноша смеялся над их жалкими потугами. Дионис возвращался в мир живых, и царство мертвых было бессильно остановить его.
Там, где он шел, вспыхивал свет. Там, где он шел, стены зарастали плющом. Пятипалые листья дрожали, словно ладони Реи, Матери Богов, творившей новую реальность — правду крови и хмеля — вокруг своего убийцы, ставшего любимцем[115]. И свирель звучала там, где шел он — мальчик, юноша, мужчина. Косматый, Освободитель, Дваждырожденный, Благосоветчик, Плясун, Бурный, Владыка[116] — единый во множестве ипостасей, равный по силе любому из Олимпийцев.
А за ним брела тень.
Женщина.
Было странно видеть ее — одинокую, хрупкую. Эвоэ, Вакх! — Дионису обычно сопутствовала целая свита менад. Буйные, неистовые, купающиеся в бесчинствах, как в воде — весь облик вакханок служил вызовом этой тихоне, что плелась нога за ногу по коридорам Аида. Пожалуй, женщина была хороша собой — при жизни, особенно в молодости — но увяла до срока. Лишена памяти и воли, она двигалась с бессмысленной покорностью овцы.