Я дернул себя за волосы, ударил кулаком по голове. Легче не стало, мыслей не прибавилось. Смысла в жизни не было, в смерти тоже. Смысла не было ни в чем.
Я сел на пол рядом с полатями и, кажется, беззвучно заскулил.
Я хотел спасти сестру – и не спас. Я ничего больше не хотел. Я ее из дому увез в леса какие-то, заставил мучиться, голодать и пугаться так, как она никогда бы, наверно, не испугалась. И все ради того, чтобы она вот так застыла сломанной куклой в дырявом платочке.
Почему, ну почему? Что еще надо было сделать? Я сделал все, что мог, научился тому, про что и думать не умел. Я не ел, не пил, получал по башке, тонул и шарился по могилам, своим и чужим, рвался на полоски какие-то кровавые – этого мало, что ли?
Значит, мало. Я бегал, нырял, охотился, дрался ради нее – а она к тому времени уже перестала дышать и застыла.
Обещал спасти – и не спас. Маленькую девочку не спас. Родителей тем более не спасу. Всё.
Потому что обещал не бросать ее – и бросил.
Неправда.
Я вытер глаза и вскочил, чтобы крикнуть это, чтобы все зубы выбить тому, кто так говорит. Постоял, разжал кулаки и сполз на полати рядом с Дилькой. Кричать я не мог. Кричать было не на кого. Да и нечего было кричать. Даже если Дилька умерла не от испуга, а от остановки отработавшего свое неисправного сердца. Даже если она не просыпалась ни на секундочку и тихо уплыла из сна никуда. Даже если ей там хорошо, спокойно и наконец-то не страшно. Все равно это случилось, когда старший брат ее бросил. Она про это и не знает – но я-то знаю.
А если и она знает, то мучится оттого, что старший брат еще и брехло. Ей всегда за меня было стыднее, чем мне – за мои двойки, поражения и какую-нибудь дебильную дразнилку Юльки-дуры из параллельного класса, на которую я плюнул и забыл, а Дилька до сих пор Юльку-дуру ненавидит. Ненавидела.
Я снова заплакал, уткнулся сквозь продранный платок в самое Дилькино ухо и прошипел как уж смог:
– Диль, я тебя не бросал. Я тебя никогда не бросал и не обижал. Особенно вот теперь, честно. И раньше, ты помнишь, за комп садиться давал, и мороженым менялся, когда ты хотела, и телефон позволял… Ну в тот раз не мог, честно, – там же аккумулятор сел, ты же видела. Ну вот смотри.
Я вытер нос, вытащил телефон и почти уже показал Дильке. Только это совсем театр какой-то был. А тут же не театр, тут – всё.
Я хотел швырнуть телефон в угол – а он мигнул. Он мигает в режиме ожидания. И вот теперь, значит, был в таком режиме, хотя давно вырубился, промок и сдох. Приборы не навсегда умирают, в отличие от людей.
И все равно я зафигачил бы его в угол. Но палец автоматически, сам вообще, зажег экранчик. И там был значок разряженной батареи и мама с папой. Тот самый ролик, который Дилька тогда посмотреть хотела.
– Вот, – прошептал я и включил воспроизведение.
Мама с папой, весело переглядываясь, запели, мама правильно и звонко, а папа басом и криво совсем, но все равно красиво. И сами они были молодые, красивые и веселые. Я затрясся и хотел выключить, но тогда бы опять обманул. А смотреть и слушать не мог. Не татарин, значит.
Я сдержался и очень осторожно, чтобы не погасить и не потревожить, приподнял Дилькину голову и положил телефон под нее. Теперь она не могла видеть, но могла слышать. То есть могла бы слышать. А я не видел и почти не слышал – ни телефона, ни того, как на улице какая-то птица зачирикала. Гореть им, птицам. Я вцепился в волосы, чтобы дождаться, пока все доиграет и можно будет уйти, или лечь, или встать, или сдохнуть наконец. Зажмурился и беззвучно пробормотал:
– Taň nar ata, özelä üzek, cırlata da elata[47].
Брехня это все.
Никаких зорь нет и не будет. Внутри все оторвалось и исчезло. Плакать не буду, а петь никому не дам. Хватит.
Я выпрямился, чтобы выдернуть телефон из-под уха Дильки, и тут телефон сам дернулся, с хрустом, и замолчал.
Я застыл, как катком стукнутый, соображая, может ли телефон дернуться сам, или это все-таки Дилька дернулась. Мертвые не оживают. Но ведь она и в болоте была мертвой, а стала нормальной. Вдруг и сейчас. Или телефон в режим вибрации скакнул и вырубился, беспощадно напомнил я себе, с жадностью всматриваясь в лицо сестры. Оно было таким же усталым, обиженным и кукольным. А затылок, кажется, зашевелился.
За полсекунды я придумал кучу гадостей, одна другой страшнее, но не мог ни двинуться, ни зажмуриться, хотя очень хотелось. А через полсекунды я понял, что это не шевеленье. Это просто платок промокает чем-то темным.
Бог мой, что же это такое, подумал я, как будто не знал, что за темная жидкость может пропитывать платок на голове. Но почему?
Я подсунул руки под Дилькину шею и ноги, с трудом поднял сестру и прижал к себе. Удобнее было зажечь свечку, повернуть лежащее тело и рассмотреть его с безопасного расстояния. Но я не сыщик из кино. А Дилька моя сестра. Устал я бояться, но не в этом дело. Дело в том, что мы брат и сестра. Бояться друг друга мы не будем. Живые ли, мертвые – не важно.
Дилька привалилась ко мне как во сне. Я сморщился, но удержался от рева, и медленно, чтобы не побеспокоить сестру, рассмотрел темное и, оказывается, не очень большое пятно на ее платке. Рассмотрел торчащий клочок ткани в серединке этого пятна, прямо над ухом, где раньше была мелкая прореха. Рассмотрел плохо различимый в тени и крови, но очевидно расколотый почти пополам телефон с черным осколком, всаженным в экранчик и, кажется, еще и в полати. Рассмотрел перышко в лунном пятне посреди комнаты – второе не рассмотрел, его, наверно, придавил кот, медленно вылизывающий раны. Рассмотрел взъерошенную лежанку на печи.
Я бы в самый скучный угол уставился с удовольствием, число пылинок в лунной свае сосредоточенно посчитал и даже вычислил бы, кому именно предназначался нечистый зуб под подушкой. Лишь бы не переводить взгляда туда, где я пообещал ничего не бояться. Лишь бы не обнаружить, что тепло, и тяжесть, и сиплый вдох – все это мне только кажется.
Я зажмурился. И не открыл глаза, когда теплая небольшая рука мазнула по лбу и носу, а недовольный голос сипло прошептал:
– Ты зачем меня перенес?
Я не открыл глаза и не стал откликаться на менее сиплый вопрос:
– Ты никуда не уходил?
Я не открыл глаза, не двинулся и ничего не сказал в ответ на:
– Ты чего вспотел так?
Громче и возмущеннее:
– Ты чего ржешь? Совсем с ума сошел?
И лишь когда Дилька совсем скандально сказала: «Ну ухо болит, пусти, мешаешь!» – я убрал и уронил где-то в стороне будто отсиженную руку. Дилька сразу успокоилась, сказала: «Ой, котик!» – и исчезла.
Я испугался и вскочил, чуть не выломав колено.
Котик ловил лапой подлетающее в лунном свете перышко.
А Дилька сидела рядом с ним, подперев ухо рукой. Она ласково улыбалась котику с перышком. И к счастью, не обращала на меня никакого внимания.
Эпилог
Наиль совсем с ума сошел.
Сам кошек не любит, а с котиком разговаривает. То есть мне-то здорово, это я как раз попросила котика с собой взять. Он бедненький такой. Один совсем остался, бабуля ушла – вот я и сказала Наилю: давай возьмем. Я думала, он орать будет – а голоса-то нет, ха-ха. Он орать не стал и руками махать не стал. Он подошел к котику, сел перед ним прямо на пол и долго смотрел ему в глаза. И котик смотрел Наилю в глаза. А потом лапкой тихонько руку Наиля тронул, словно погладил. А Наиль его по голове погладил. Ну, погладил со вздохом так, встал и пошел в дальнюю комнату, куда меня не пускают. Сидел там минут пять, вышел весь задумчивый и с банкой, а в банке настоящая рыбка. Он ее унес на улицу, в лес, вернее. Туда меня тоже не пустил. А котик в дальнюю комнату прошел, еще зашипел на меня. Дурак. Ладно, я ему это припомню, когда попросит чего-нибудь. И Наилю припомню.
И баню эту дурацкую припомню. Он, главное, меня вчера только мыл, я же помню, – а тут снова заставил мыться, и сам мылся, и даже котика там мучил. Котик, правда, почти не ругался, всего разик мяукнул, жалобно так. А у меня ухо болит, и голова, и вообще я чистая. А Наиль прямо в ухо веником и мылом полез и почти кипяток лил, дурак. Я же просила – не надо. Болеть быстро перестало. Но все равно обидно. Вот попросит он меня о чем-то.
Он, правда, ничего не просит – только дальше с ума сходит. Глупую шапку не снимает. Телефон зачем-то сжег и меня прогнал, когда я хотела посмотреть. Я все равно подсмотрела. Здорово. Никогда не знала, что телефон может так классно гореть. От одной щепки – р-раз, и весь в пламени, а потом шрр – белый острый язык чуть ли не в лицо Наилю. А он даже не отшатнулся, щепкой ткнул – и сразу все погасло и в пепел рассыпалось. Щепка длинная и острая как спица, он ее без спичек как-то зажег. «Спица» и «спички» по-русски похожие слова – может, поэтому. А по-татарски не похожи.
Наиль настрогал этих спиц целую охапку и играл с ними как маленький: то веревками обматывал, то полотенцем каким-то, то ремнем. Привязывал к спине или поясу, выдергивал одну спицу, остальные рассыпа́лись – и он начинал все сначала. И с ветками рогатыми еще. Спокойно так, как будто делом занят. И мне не говорил, чего это такое. Хотя у него голоса нет, конечно. И котик тоже не говорил.
Наиль настрогал этих спиц целую охапку и играл с ними как маленький: то веревками обматывал, то полотенцем каким-то, то ремнем. Привязывал к спине или поясу, выдергивал одну спицу, остальные рассыпа́лись – и он начинал все сначала. И с ветками рогатыми еще. Спокойно так, как будто делом занят. И мне не говорил, чего это такое. Хотя у него голоса нет, конечно. И котик тоже не говорил.
Зато потом мы все-таки пришли и сели в поезд.
И в поезде Наиль сидел как сумасшедший. Притворялся, что спит, но одной рукой держал меня, а другую руку держал под курткой, рядом с этими спицами. А я держала котика. Он тяжелый, теплый, уютный и бурчит. Он спал по-настоящему, иногда разжмуривал один глаз и снова засыпал. Наиль растопыривался весь, если кто-то мимо проходил. И снова притворялся, что спит. А сам, между прочим, у бабушки в доме полдня дрых, с рассвета и пока тепло не стало. Чего ночью, спрашивается, не спал. И чего меня среди ночи разбудил, спрашивается.
На вокзале мы ранец мой из камеры хранения не забрали, хотя я напомнила. А с вокзала пошли не домой, а в «Макдональдс». Нас сперва не хотели с котиком пускать, но потом все-таки пустили. Я его под куртку спрятала. И я налопалась до пузырей, как папа говорит, а чокнутый Наиль почти не ел. Хотя очень хотел, я видела. И деньги у него еще были. Котик тоже есть не стал. Он фыркал и мотал мордой. После этого мы не домой пошли, а к школе, сделали глупый круг по улицам, и Наиль смотрел то под ноги, то вверх. А там ничего интересного, все одинаково серое: под ногами асфальт и подсохшая грязь, наверху тучное небо. В лесу красивее все-таки, хоть и страшно. И лосей мне бабушка так и не показала, и сама делась куда-то, я даже не заметила.
А тут мы бродили, бродили кругами, иногда останавливались. Котик высовывался у меня из-за пазухи, чихал и снова прятался. Наиль оглядывался по сторонам, морщился, словно тоже чихнуть хотел, и мы шли дальше. А потом Наиль сел на лавочку в аллее и спрятал лицо в ладонях. Опять, что ли, спать захотел.
А мне сидеть не хотелось уже, мне домой хотелось. Там мама, папа и Аргамак. Я спросила:
– Наиль, а когда мы домой пойдем?
Он как будто не услышал, хотя слышал ведь наверняка.
Я обиделась и стала смотреть на небо. Можно было пойти домой одной, но не бросать же Наиля здесь одного. Он же сумасшедший. И еще если на меня из-за котика орать начнут, Наиль будет нужен. Чтобы доказать, что это не я одна придумала притащить грязное животное с улицы.
Небо было интересным. Недалеко и низко, ниже деревьев, с треском крутилась стая сизых голубей. Она не пускала к себе не сизых: один такой белый-пребелый, а второй гнедой, как конь, но в пятнышках. Я их, кажется, видела уже где-то. А сизые или не видели раньше, или просто вредничали, как в мультике про лебеденка. А высоко над ними очень быстро чертила линии другая птица, с вилочкой. Я ее узнала и сказала:
– Ласточка!
Наиль сипло спросил из-под ладоней:
– Как?
Не сразу спросил, а будто обдумав как следует.
Я тоже не сразу поняла, а потом воскликнула:
– О, у тебя голос прорезался?
– Как ты сказала? – спросил Наиль, выпрямляясь. Голос у него был смешной, как у медвежонка в мультике, и глаза примерно такие же.
Я объяснила:
– Ну, ты ж не говорил, а теперь голос прямо прорезался.
– До этого! – потребовал Наиль, прямо начальник какой.
Я снова обиделась и хотела уйти, но тут котик зашипел и боднул меня в плечо. Я сказала, чтобы отвязался:
– Ласточка.
Наиль застыл, глядя на меня. То ли кашлянул, то ли всхлипнул. И ясно-ясно, как мальчик из хора, сказал:
– Qarlıçaçbikä[48].
Дунул ветер, мне холодно стало. Голуби громко шарахнулись в стороны и прямо посталкивались в воздухе. Котик жалобно мяукнул. Я поежилась и спросила:
– Что?
Наиль выдохнул, счастливо засмеялся, задрал лицо и повторил:
– Карлыгачбикя!
Я не поняла, чего это он. Но Наиль стал такой счастливый, что я не стала спрашивать, а тоже задрала голову и сказала:
– Карлыгачбикя!
Котик сказал что-то совсем длинное и грустное. И тут же облака кто-то сильно рванул в разные стороны. Они расползлись, как войлочная подстилка на тех полатях в лесном домике, и в глаза ударило солнце. Не больно ударило. Неярко, тепло и весело. А ласточка исчезла. Зато два голубя, беленький и гнедой, подлетели к нам и стали кружить, как в еще каком-то мультике.
Я улыбнулась и посмотрела на Наиля. Он тоже улыбнулся, прижал меня к себе – неудобно, пуговица мне в щеку втиснулась, отпечатается теперь. Но это даже прикольно. Все стало прикольным – и яркие, как свечки, многоэтажки, и деревья, болтливые, словно девчонки из «Б»-класса, и смешное маленькое солнышко, которое вдруг отделилось от большого солнца, рассыпало искры и прокатилось между деревьями куда-то в сторону нашего дома.
Я не успела показать его Наилю. И говорить тоже не стала. Не поверит. Ладно, если повезет – сам увидит.
Наиль наконец отпустил меня, поцеловал под шапку и взял меня за руку. А другой рукой махнул голубям – и опять сунул ее к пакету со спицами.
И мы пошли домой.
Примечания
1
Ana — тетя.
2
Дедушка (дословно: «большой папа»).
3
Абый — дядя (также «старший брат» и просто уважительное обращение к старшему).
4
Дедушкина.
5
Можно мне пойти домой?
6
На кладбище.
7
Лашманлык — заготовка корабельного леса для казенных нужд.
8
Бисмилля — во имя Аллаха (араб.).
9
Abıstay — жена священнослужителя, в широком смысле просто набожная старушка.
10
Абзый — дядя, обычно обращение к старшему, не являющемуся близким родственником.
11
Бабушка.
12
Стой!
13
Сынок.
14
Я уйти должен, что ли?
15
Папочка.
16
Камыр-батыр — тесто-богатырь.
17
Кыш-бабай — Дед Мороз.
18
Здорово.
19
Бабка.
20
Бабуль, ты дома? Это твои внуки, Наиль с Дилей, из Казани в гости приехали.
21
Эй, мальчик, вы здесь чего ходите?
22
Поле, пустыня, раздолье.
23
Кумган ей дай.
24
Оружие.
25
Конный дозорный (др.-тюрк.).
26
После того как наверху было сотворено голубое небо, а внизу – бурая земля (др.-тюрк.).
27
В древнетюркском «небо» и одновременно «верховное божество».
28
Народ, рожденный для доблести, пьяным не бродит (др.-тюрк.).
29
По-татарски tan — просо, kinder — конопля.
30
Встань.
31
Следопыт.
32
Заместитель (созвучно слову ubırbasar — убыродав).
33
Народная песня, активно использующая глагол «bas» – «ступать», «топать», «давить».
34
Здравствуй (mam. и удм.).
35
Ты разве удмурт?
36
Нет. На добрые слова добрым словом отвечают.
37
Кто он?
38
Убыр тебя возьми.
39
Он что делает?
40
Овец трахаю и режу.
41
Уйди, сказал!
42
Уйди, нечистый!
43
Пошел отсюда, зверь поганый!
44
А вот так.
45
Убыров огонь, в фольклоре – болотный огонь или шаровая молния.
46
Отламывать, откусывать, жрать.
47
На заре разорванное сердце поет и плачет.
48
Госпожа ласточка (женское имя).