Мертвые из Верхнего Лога - Марьяна Романова 2 стр.


Больше он ничего не помнил. И теперь, щурясь на солнце, вдыхая царапающий горло дым «Казбека», Дементий вообще не понимал — была ли страшная женщина с запрокинутой головой или нет.

Семен другу посочувствовал. Сделал ему крепкий кофе и даже в порыве человеколюбия поджарил омлет. Ел Дементий жадно и неряшливо, как бесприютный пес. Собутыльник сидел напротив, грустно смотрел на него и думал, что пора, наверное, завязывать с домашним самогоном.

Через несколько недель Дементий продал дом и уехал из Верхнего Лога на Север, в Архангельскую область, где, по слухам, быстро спился окончательно.


Сплетничали: первый день лета, прохладный и пасмурный, с бисеринками серой мороси, атакующей из низких рваных облаков, в камере N-ского СИЗО повесился некий Федор Губкин, житель Верхнего Лога. Соорудил петлю из тренировочных штанов, дождался предрассветного часа — никого из сокамерников не разбудил его надрывный хрип и сиплые выдохи, выталкиваемые судорожно дергающимся телом.

«Отмучился, — говорили потом они. — Не вынес чувства вины».

Полтора месяца назад, перебрав с яблочным самогоном, Губкин изрубил топором свою жену Татьяну, с которой прожил восемнадцать лет.

Поговаривали, молоденький милиционер, прибывший по вызову самого Федора, упал в обморок, едва переступив порог. Деревенский дом Губкиных напоминал скотобойню: пол был залит кровью на два пальца, сладковато-терпкий нутряной запах заставлял желудок в тройном сальто-мортале броситься к горлу. Куски еще теплой плоти были разбросаны по сеням — словно несчастную Татьяну Губкину разорвала стая оголодавших бенгальских тигров. Сам Федор сидел на корточках в углу, прижимая к груди окровавленный топор, баюкая его, как младенца, и даже, кажется, что-то мурлыкал себе под нос.

— Я не убивал, — твердил он потом на допросах. — Ну не убивал я! Да, выпил, было дело. И уснул. И спал, спал весь вечер! Зачем мне Таньку-то убивать? Восемнадцать лет душа в душу… Вот только детишек Бог не дал…

Время шло, Губкин начал выдавать новые подробности. Такие, что однажды дознаватели не выдержали и выбили ему передний зуб. Видимо, в СИЗО Федору приходилось трудно, вот он и решил прикинуться невменяемым.

— Я слышал, как Танька орала, — уставившись в одну точку, говорил Губкин. — Поэтому и взял топор. Я ее защитить хотел. Слышали бы вы этот крик… До сих пор кровь в жилах стынет! Вбегаю — а там уже спасать некого… И ничего не сделать… Их было трое — старик, женщина и ребенок. Ребенок, ребенок… — В этом месте подследственный, как правило, начинал рыдать и сбивчиво молиться.

— Ребенок? — устало вздыхал следователь, которому был противен посиневший от многолетнего пьянства, заросший тускло-рыжей щетиной мужик, несший ахинею.

— Да, пацан. — Губы Федора дрожали. — Лет двенадцати, не больше. Я не знаю, кто Таньку убил… Но они там были, были! И еще — они улыбались… Так страшно улыбались, так страшно…

Соседка Губкиных, Мария Петровна Панферова, сообщила следователю: Федор и Татьяна часто ссорились. «Грызлись из-за каждого пустяка, неудивительно, что так нее закончилось, — словоохотливо делилась она. — Я Таньке всегда говорила: на кой тебе сдался этот алкаш? За ней ведь по молодости многие ухлестывали, а сейчас… Бывало, Танька бежит через огороды, встрепанная, в исподнем, молотит в окна, ни стыда ни совести. А муженек-кровопивец несется за ней и вопит: „Убью, сука!“ Она бутылки от Федьки прятала, а тот с ума сходил…»

Все шло к пожизненному заключению. Видимо, и Губкин прекрасно понимал, что его ждет, и у него не выдержали нервы.

Третьего июня тело Федора Губкина кремировали.

На его похороны не пришел никто.

Глава 1

— Мамочка! Это опять случилось! Они опять там, у меня в комнате!

Босоногая девочка лет десяти-двенадцати, одетая в ночное платье с вышивкой, вбежала в гостиную, где на дощатом столе уютно теплилась керосиновая лампа, потрескивали березовые поленья в русской печи, пахло старым деревом, сандаловыми ароматическими палочками, скисшим молоком и акварельными красками.

Женщина, красивая, темноволосая, круглолицая, нехотя оторвала взгляд от холста. Ей было не до детских ночных кошмаров. В очередной раз залатывая кровоточащую рану на оскорбленном самолюбии, она рисовала жирафа, немного скособоченного, уныло склонившего шею к земле и почему-то сиреневого.

— Дашенька, иди спать. Все хорошо, тебе просто приснилось.

Мать старалась говорить ласково, чтобы дочь не заметила раздражения, стоявшего в горле горьким комом.

Женщину звали Ангелина. Она была несчастна, и это давно приняло хроническую форму. Несколько дней назад она выпила два бокала «Ламбруско» и позвонила подруге, уютной плюшевой жене именитого скульптора, с которой приятельствовала со студенческих лет, и с веселой удалью сообщила: «А я опять одна!» Подруга сначала ахнула, потом восхитилась Ангелининой смелостью, затем несколько минут формально поволновалась за ее будущее, но в конце концов все-таки сделала то, ради чего ей и позвонили: сообщила по секрету, что в глубине души она, домашняя кошка, завидует тем, кто одинок. Слова подруги улучшили настроение Ангелины, хотя и ненадолго.

Дело было в том, что мужчина, согревавший ее постель на протяжении последних пяти месяцев, оставил Ангелину (мужчина был немолод, тучен, талантлив и страстен — она всегда влюблялась именно в таких), и теперь ей было грустно.

Ангелина сняла дачный домик в живописной деревне, в двух сотнях километров от Москвы. Взяла с собою дочь, мольберты, краски, холсты. Но — декорации стали другими, а грусть не спешила улетучиваться.

— Мне здесь не нравится, — насупилась дочь. — Когда мы поедем домой?

Ангелина крепче сжала кисточку. Все нормально, Даша еще ребенок. Глубже дышать, глубже дышать… Бывают дни, когда все вокруг, даже собственная дочь, воспринимаются как изощренные мастера инквизиторской пытки. В свои двенадцать Даша взрослее большинства сверстников, но все же слишком маленькая для того, чтобы, разгадав черноту в маминых глазах, перестать терзать родительницу.

— Сегодня двенадцатое июля, — терпеливо объяснила она. — Мы сняли этот домик на два месяца и вернемся в Москву перед школой… Тебе же здесь понравилось. Мы будем ходить на речку и за черникой.

— А теперь мне здесь не нравится, — топнула Даша босой ногой. — Здесь они, и я их боюсь.

— А ну марш спать! — все-таки повысила голос мать. — Ты меня должна бояться, я тебя ремнем отхлещу!

Плаксиво выпятив нижнюю губу, девочка попятилась обратно в комнату. Женщина с трудом удержала себя от того, чтобы остановить дочь, притянуть ее к себе, ласково потрепать по взлохматившейся голове… Она должна быть твердой — любое проявление нежности вывернет нутро проснувшейся болью, откроет шлюзы для слез, а ведь она и так на антидепрессантах. Вовсе незачем ей оплакивать того, кто так неожиданно и грубо выкинул ее из своей жизни.

Обернувшись уже от двери, Даша выдала последний аргумент.

— Мама, мне кажется, они — мертвые, — сама пугаясь своих слов, в отчаянии прошептала она.

Но мать посмотрела на нее так, что Даша предпочла отступить в слегка подсвеченный желтой луной мрак спальни. Ах, как было бы здорово, если бы у нее был хотя бы карманный фонарик! Его крошечным лучиком можно было бы вдребезги разбить колышущиеся тени на стене… Зажмурившись, Даша на ощупь отыскала дорогу к кровати. Сердце колотилось так, что, казалось, могло прорвать грудную клетку. Ничего, ничего, она справится. Ей двенадцать с половиной лет, а это уже почти не детство. Главное — не открывать глаза. Если она не будет их видеть, ничего страшного не случится.

Они стояли возле окна. Их было трое — старик, женщина неопределенного возраста и мальчик лет десяти. У всех троих были бескровные спокойные лица, женщина даже слегка улыбалась — как человек, которому известен некий секрет. У старика не было руки — пустой рукав его домотканой рубахи был испачкан высохшей бурой кровью, но, судя по всему, боли он не чувствовал. Лицо мальчика закрывала длинная густая челка. В какой-то момент он вздернул руку, чтобы откинуть ее со лба, — и стало видно, что глаза его вытекли, оставив бурые борозды на щеках, пустые глазницы были черными, в комках запекшейся крови. Не глядя на него, женщина провела ладонью по его вихрастой голове, возвращая челку на место. Из уголка ее рта вытекла темная струйка вязкой слюны.

* * *

Когда уже подъезжали к Ярославлю, у Виктории вдруг разболелась голова. Вернее, она пожаловалась на головную боль, а Марк ей, разумеется, не поверил. Вика всегда им манипулировала, всегда привирала, чтобы поступить по-своему, капризно кривила губы, если он разгадывал ее тактику. И спорила. Спорила, спорила, спорила. Даже в мелочах. Если Марк говорил, что хочет послушать старый концерт Metallica, то вдруг оказывалось, что ее настроение идеально соответствует хрипловатой меланхолии Тома Уэйтса. Ему хотелось пойти в кино, и вдруг выяснялось, что у Виктории уже заготовлены билеты на джазовый фестиваль. Они не совпадали по девяносто девяти из ста пунктов и, если бы природа не скроила Вику по формуле «губы-грудь-ноги», вряд ли смогли бы прожить вместе восемь месяцев.

Они стояли возле окна. Их было трое — старик, женщина неопределенного возраста и мальчик лет десяти. У всех троих были бескровные спокойные лица, женщина даже слегка улыбалась — как человек, которому известен некий секрет. У старика не было руки — пустой рукав его домотканой рубахи был испачкан высохшей бурой кровью, но, судя по всему, боли он не чувствовал. Лицо мальчика закрывала длинная густая челка. В какой-то момент он вздернул руку, чтобы откинуть ее со лба, — и стало видно, что глаза его вытекли, оставив бурые борозды на щеках, пустые глазницы были черными, в комках запекшейся крови. Не глядя на него, женщина провела ладонью по его вихрастой голове, возвращая челку на место. Из уголка ее рта вытекла темная струйка вязкой слюны.

* * *

Когда уже подъезжали к Ярославлю, у Виктории вдруг разболелась голова. Вернее, она пожаловалась на головную боль, а Марк ей, разумеется, не поверил. Вика всегда им манипулировала, всегда привирала, чтобы поступить по-своему, капризно кривила губы, если он разгадывал ее тактику. И спорила. Спорила, спорила, спорила. Даже в мелочах. Если Марк говорил, что хочет послушать старый концерт Metallica, то вдруг оказывалось, что ее настроение идеально соответствует хрипловатой меланхолии Тома Уэйтса. Ему хотелось пойти в кино, и вдруг выяснялось, что у Виктории уже заготовлены билеты на джазовый фестиваль. Они не совпадали по девяносто девяти из ста пунктов и, если бы природа не скроила Вику по формуле «губы-грудь-ноги», вряд ли смогли бы прожить вместе восемь месяцев.

— Почему именно сюда? — ныла сейчас она. — Почему вообще ты выбрал это направление?! Почему мы не поехали по Варшавке или Минке? Там гораздо красивее и не так… мрачно.

— Ты вечно всем недовольна.

Марк раздраженно выбросил только что закуренную сигарету в приоткрытое окно — даже любимый Captain Black показался горьким. Похоже — все, конец. А ведь он почти поверил: у них может что-то получиться. Восемь месяцев — его рекорд.

— Просто при слове «пикник» мне почему-то представляется обед на солнечной полянке у озера, а не утомительная дорога черт знает куда.

— Там тоже есть озеро. Вернее, река. Там красиво, тебе понравится.

Виктория скривилась. Это у нее особенное выражение лица, означающее «кто как, а уж я-то понимаю, что окружающий мир — дерьмо». Губы сморщинились, плотно сжались и стали похожими на рот стервозной восьмидесятилетней язвенницы, между густыми бровями залегла борозда. А ведь раньше такая гримаса Вики казалась ему детской, забавной. И Марк умилялся, тормошил ее, смешил, утешал…

Ладно, еще один уик-энд он перетерпит, и баста. Когда в понедельник утром Виктория отчалит по своим обычным делам (которые сводятся к выщипыванию лишних волосков и удобрению питательными масками нелишних), с каким же удовольствием он сложит ее вещи в дорожную сумку! Ну а пока ей ни к чему знать о том, что ее ждет. Как, впрочем, и о том, что Марк ее обманул. Что предстоящий жизнерадостный пикник молодой «почти семьи» — не более чем декорация к спектаклю, о котором также лучше умолчать, если, конечно, нет желания, чтобы острые акриловые когти Виктории исполосовали ему физиономию. Ибо Вика, как большинство недалеких и скованных условностями особ, болезненно реагировала на любое упоминание о сексуальном прошлом партнере. Она истово ненавидела всех бывших женщин Марка, и когда-то это казалось ему трогательным доказательством любви. Потом-то он разобрался, что причина ее — вовсе не чувство к нему, а змеиная натура Вики, многолетняя привычка самоутверждаться за счет других самок.

В село Верхний Лог Марка привела любовь, давно зачахшая и бессмысленным сухоцветом оставшаяся где-то на самой пыльной полочке его сердца, но вдруг вновь пустившая слабый росток — неожиданно, болезненно.


Марк считал себя женоненавистником, умудряясь одновременно быть бабником высшей категории — из тех, что читают Есенина одной пассии, под столом настукивают эсэмэски другой. Его кровь представляла собой жизнерадостную мешанину национальностей и рас: мать Марка была украинской казачкой, а отец — темнокожим атлетом, мелькнувшим на периферии маминой жизни во время Олимпиады-80 и оставившим на память выцветший от старости черно-белый снимок да тугие кучеряшки волос. Чертами лица Марк походил на мать, к тому же уродился белокожим, однако румянец его был смуглым, губы — чувственными и полными, глаза — карими и блестящими, и все это сводило женщин с ума.

Бабником Марк был всегда, а вот женоненавистником стал с тех пор, как из его жизни исчезла Вера. Пять лет уже прошло, но надо же — ее образ этаким наскальным рисунком остался в памяти, и если бы он был художником, то смог бы до мельчайшей черточки воспроизвести ее портрет. Марк живо помнил все — зеленые глаза, веснушки на вздернутом носике, тонкий белый шрам на левой брови, крупную родинку на щеке. У нее был неправильный прикус, а между передними зубами зияла щелка, что делало девушку похожей на французскую звезду Ванессу Паради.

Вере было всего двадцать два, и она являлась хронической, как сама выражалась, раздолбайкой, отягощенной смутным гуманитарным образованием. Ее жизнь была карнавалом. Наверное, этим она Марка и взяла — жизнерадостностью и легкостью. Рыжие волосы, цыганская юбка в лоскутах, янтарные бусы, в карманах ни гроша, а в глазах — такое счастье!

То она мечтала стать актрисой и участвовала в каких-то странных перфомансах. То рисовала акварелью и пыталась продать свои творения на Арбате. То покупала губную гармошку и устраивала концерт в подземном переходе, собирая толпу.

Вместе с тем Веру нельзя было назвать городской сумасшедшей, фриком. Во-первых, она была такой красавицей, что прохожие шеи сворачивали, а красоте простительны любые чудачества. Во-вторых, у нее имелось то, что принято называть харизмой. Ее бездарные картинки покупали за несколько сотен долларов. Ей хотелось улыбнуться, ее хотелось опекать.

А еще Вера любила срываться и уезжать в никуда. Это Марка напрягало. Утром позвонишь ей — она у себя на Бауманской. А вечером вдруг звонит сама, причем уже из Питера, и простодушно объясняет:

— Что-то захотелось сменить обстановку. Ты же знаешь, я — как сквозняк.

Они были вместе почти год. Марк сам от себя не ожидал, что способен на такое искреннее и сильное чувство. Видимо, на каждого загульного самца есть своя роковая женщина, и для него этой фамм фаталь стала Вера с ее веснушками, сбитыми коленками, обгрызенными ногтями и солнечным смехом. Он даже собирался сделать ей предложение, все подходящего случая ждал. Но не успел. Вера бросила его. Без предупреждения, без причины. Легко и походя.

Она все так делала — легко.

С тех пор прошло пять лет.

А позавчера в приемной стоматолога (два раза в год Марк отбеливал зубы) его рассеянно блуждающий взгляд наткнулся на газетную статью. «Желтая» газетенка, ничего особенного. Из тех, что пишут передовицы о том, как гуманоиды изнасиловали старушку, а Пэрис Хилтон на самом деле — транссексуал.

«В Верхнем Логе исчезают люди» — так называлась статья, которая представляла собою полное кровавых подробностей повествование об убийстве, произошедшем в Ярославской области. Видимо, то была банальная пьяная бытовуха: муж влил в себя литр паленой водки и топором изрубил в кусочки жену. Но ушлый корреспондент раздул из бесхитростно деревенской истории рассказ в стиле Стивена Кинга. Якобы мужика посадили зря, ни топора, ни другого орудия убийства так и не нашли. В Верхнем Логе это не первый случай, просто местные отчего-то предпочитают молчать… За последние двадцать лет в тех краях пропало без вести чуть ли не сорок человек, и никто так и не вернулся… В лесу иногда находят кровавые ошметки, которые списываются на разорванных волками лосей… Все бы ничего, да только местный лесник клянется, что на одном из «лосей», судя по слухам, были новенькие кроссовки, а милиции просто неохота лишнее дело на шею вешать… Ну и все в таком роде.

Марк бы и внимания на бездарную байку не обратил (он никогда не был любителем чернухи), если бы не название деревеньки — Верхний Лог.

Он слышал его от Веры. Всего однажды. За несколько часов до того, как та навсегда ушла.

— У меня тетя умерла, — вздохнула девушка. — Соболезнования приносить не надо, я ее почти не знала. Но мне в наследство остался дом, представляешь?

— Ты везучая, — обнял ее Марк. — Надеюсь, дом на Лазурном Берегу Франции?

Вера рассмеялась:

— Если бы. Наоборот — в дыре дырейшей. Есть такая деревенька в Ярославской области — Верхний Лог. Болота, леса и несколько десятков ветхих домиков. Меня туда в детстве часто отправляли, и я это место ненавидела. Домик старый совсем, но все-таки… Участок пятнадцать соток. Надо оформить и хоть за копейки его слить.

— Хочешь, чтобы я поехал с тобой?

Назад Дальше