Ретиану и Линсею пришлось отъехать в сторону и объехать стадо кругом, потому что опасно было бы стать помехой этой лавине животных и даже рассердить хотя бы нескольких из них.
Всадники долго объезжали стадо, которое шло, пыля, ревя и мыча, сотрясая почву и распространяя густой едкий запах.
Некоторые из гаучо, подъезжая к путешественникам, вступали в разговор с Ретианом. От них он узнал, что Вермонт в позапрошлом году совершенно разорился и у него нет больше стада. Одни говорили, что его обманули торговцы, другие – что его скот весь пал от неизвестной болезни. Так или иначе, но Вермонт жил теперь в большой нужде.
Раздав гаучо несколько пачек папирос, Ретиан некоторое время ехал задумчиво, затем, видя, каким удовольствием полон Линсей, для которого все было ново и интересно, оживился и заговорил:
– Мы одеты, как гаучо, но наша, в особенности моя, одежда – это показная, праздничная сторона жизни гаучо. Вы только что видели их на работе. Их жизнь сурова: большую часть жизни они проводят в седле.
– Но разве они не отдыхают?
– Отдыхают? Раз, два в день, и то не всегда, гаучо заедет в ранчо, попьет матэ – и опять в седло. Беспрерывно, мерным шагом они объезжают стадо. Хлеб здесь редкость; едят мясо, тыквенную кашу да картофель. Если спят, то немного, больше днем.
– Почему же днем?
– Спят и ночью, по очереди. Однако ночью стадо может испугаться чего-нибудь: пробежит страус, мелькнет тень газели; бывает, животные затоскуют от раздражающего их лунного света и разбегутся, смешаются с другими стадами, наделают гаучо беспокойства и горя.
– Да, это не так просто, как я думал.
– Совсем не просто, – продолжал Ретиан. – Я знаю, что говорю, так как когда был подростком, то часто проводил с гаучо целые недели. Бывает так: бык чего-то испугался, заразил испугом несколько других, – те помчались сломя голову, за ними еще, еще – и вот стадо в десять тысяч голов мчится, все ломая и круша на своем пути. К ним присоединяются встречные стада. На сотни километров распространяется суматоха, и некоторые стада даже пропадают без вести. Проходит много дней, пока они отыщутся.
– Как ошибочно я составил себе представление о пампасах как об однообразной сухой равнине! – сказал Линсей.
– О, нет. Пампасы очень разнообразны, – отозвался Ретиан. – Вот так называемый «памперо» – гроза с ураганом, страшным громом, беспрерывными молниями – наводит панику на быков. Ища укрытия, они мечутся во все стороны, а за ними гоняются гаучо и собаки.
В детстве я слышал об одном гаучо, – кажется, его звали Мануэль. Он попал вместе со стадом в болото. Между прочим, эти болота по виду ничем не отличаются от окружающего их зеленого пространства. Прошло несколько дней, а Мануэль не возвращается к своей жене, очень его любившей. Начались поиски, и по шляпе, лежавшей над могилой несчастного, догадались, что его затянуло болото. Его жена не снесла горя: отправилась на то место и… дала себя засосать трясине.
Другой гаучо, – продолжал Ретиан, – трое суток гонялся за своим разбежавшимся стадом, на скаку меняя лошадей, которых ловил лассо; этот гаучо умер от изнурения в седле.
А между тем редкий гаучо сменит такую тревожную, трудную жизнь на спокойное городское существование. Они любят пампасы, свободу и опасности, – закончил свой рассказ Ретиан.
Легкий, чистый, как ключевая вода, воздух обвевал лица всадников, и так отрадно было дышать, рассматривая необозримое зеленое пространство, что хотелось ехать молча, отдаваясь ритму легкого галопа и чувству простора.
Чрезвычайная прозрачность атмосферы обманывала зрение: далекое казалось близким, маленькое – большим. Куст, росший на пригорке, издали казался большим деревом, севшая на возвышении «таро-таро» – гигантской птицей. На самом деле «таро-таро» – черные с белыми крыльями, похожие на русского чибиса – грациозные небольшие птицы, и их очень много в пампасах, так же, как зайцев.
Линсей видел длинноногих степных курочек, куропаток; один раз мимо всадников пронеслась антилопа. Переезжая ручьи, он любовался розовыми фламинго, стоящими в воде на одной ноге, белыми цаплями, множеством куликов всевозможной окраски и величины. Стада прирученных страусов нанду, не боящихся в этих местах человека, подпускали всадников на несколько шагов, а затем, насторожа выпуклые глаза, вскидывали кудрявые хвосты и, быстро махая крыльями, удирали подальше.
Так ехали Ретиан и Линсей, лишь иногда останавливаясь, чтобы закурить или напиться воды из ручья, пока не захотелось есть.
– Вам, верно, хочется есть? – спросил Ретиан Линсея, указывая на белевшее далеко справа пятно, означающее чье-то ранчо, где серой ниткой вился дымок. – Но я прошу вас немного потерпеть. В двух километрах отсюда, на берегу Рио-Негро, находится бывшее ранчо моего отца. Теперь это степная гостиница «Эстансия». Там мы будем отдыхать, есть и пить матэ.
– Я давно хочу попробовать матэ, – отозвался Линсей, – но не будет ли вам грустно видеть тот дом, где вы родились, теперь ставшим чем-то вроде проходного места?
– Да, будет неприятно, но вместе с тем и любопытно, – сказал, помолчав, Ретиан. – Не забывайте, что я стал газетчиком, репортером.
Он сделался сосредоточен и больше не сказал ничего до тех пор, пока за отлогим холмом не показалась тростниковая крыша ранчо-гостиницы.
– Ретиан вернулся домой, – улыбнулся молодой человек, насмешливо указывая своему спутнику на десять гаучо, играющих под навесом во дворе в карты.
Толстый человек с красным лицом и рыжими усами расставлял на столе бутылки кашассы и жестяные тарелки с жареной бараниной, приправленной черными бобами.
IVОставим пока Ретиана и Линсея и заглянем в город Монтевидео – столицу Уругвайской республики.
За несколько дней до приезда Ретиана на станцию Месгатоп в кабинете врача-психиатра Ригоцци сидели двое мужчин: сам Ригоцци – человек сорока лет, тучный, с оливковым цветом хитрого, насупленного лица, гладко причесанный, никогда не смотрящий собеседнику прямо в глаза, – и Леон Маньяна, крупный гациендер (помещик) из окрестностей Монтевидео.
Багровый цвет лица Маньяна, его огненные, с желтизной глаза, крупная голова на короткой красной шее, орлиный нос, иссиня-черные волосы и громкий голос, звучащий при раздражении нескрываемым оттенком бешенства, выказывали неукротимую, деспотическую натуру.
Действительно, Леон Маньяна, кровный испанец, был человек опасный. За ним числилось несколько убийств, совершенных в гневе, но большие связи среди местной администрации и богатство оставили эти убийства безнаказанными.
Ревностью и угрозами загнав в гроб свою первую жену, милую и добрую Катарину, Леон Маньяна не имел от нее детей. Второй брак, с глупой и злой, но очень красивой Долорес Курталис-Орейя, дал ему дочь Инее и сына Хуана. Хуан был на три года старше своей сестры.
Теперь Хуану Маньяна шел восемнадцатый год.
– Так вы говорите, что ваши разумные беседы с Хуаном не действуют на мальчишку? – сказал Маньяна, нервно грызя дорогую манильскую сигару. – Никогда ни в нашей семье, ни у наших родственников не было такого срама, какой приходится переживать мне на старости лет. Жаль, что теперь не прежние времена, а то, поверьте, уважаемый доктор, я загнал бы сумасброда в какое-нибудь отдаленное ранчо и там держал бы его под стражей на хлебе и воде до тех пор, пока он не запросит пощады.
– Лучше ничего нельзя было придумать, как то, что мы с вами сделали, – вкрадчиво произнес доктор Ригоцци. – Нет сомнения, что страх остаться в лечебнице на всю жизнь заставит Хуана, наконец, дать нам честное слово – отказаться от идиотской мечты стать каким-то кинооператором, тогда как он, богатый и знатный наследник, мог бы с честью для себя и вас продолжать свое родовое дело – быть всеми уважаемым гациендером.
– Сеньор Ригоцци, – холодно ответил Маньяна, – я не просил вас ругать моего сына идиотом. Все остальное совершенно правильно.
– Простите, – обиделся доктор, – словцо сорвалось у меня нечаянно.
– Делайте с ним, что хотите, – сказал гациендер. – Запугайте его, уговаривайте, но не бейте и не сажайте в сумасшедшую рубашку с длинными рукавами.
– Будьте спокойны, сеньор Маньяна. Не пройдет месяца, как Хуан исправится и последует вашему желанию обучаться торговому делу у управляющего вашими холодильниками[19].
– Квен сабе![20] – пробормотал испанец. – Во всяком случае, я заплачу вам значительно больше, чем обещал, если мой сын забудет о своих глупостях.
– Прошло уже две недели, как Хуан находится в моей лечебнице. Если вы пожелаете его видеть, то убедитесь, что он несколько образумился. Обыкновенно, когда я к нему входил, он приветствовал меня бранью и разными дерзкими выходками; теперь он молча выслушивает мои увещания, и, я думаю, дело пойдет на лад.
– Я хочу его видеть.
– Отлично. Прошу вас следовать за мной.
Психиатрическая лечебница доктора Ригоцци соединялась с его квартирой длинным белым коридором, по обеим сторонам которого были двери кладовых и комнат служителей.
Ригоцци приходился родственником губернатору Монтевидео, был богат, а потому имел большую силу.
Темные дела творились в его лечебнице. К нему обращались те, кому надо было отделаться от нежелательных наследников, от врагов, или жене – от мужа.
Получая за свои преступления большие суммы денег, Ригоцци всякий раз, когда надо было запереть в лечебницу здорового человека, созывал консилиум из двух-трех подкупленных им врачей, и дело решалось просто. Пациент объявлялся подлежащим испытанию, его запирали, а через несколько месяцев несчастный или действительно сходил с ума, или же его переправляли куда-нибудь в казенную больницу, в Рио-де-Жанейро, Пелатос или Рио-Гранде, где он сидел до тех пор, пока о нем не забывали даже его друзья.
Леон Маньяна и Ригоцци подошли к двери, стеклянный верх которой был заделан железной решеткой. Ригоцци шел впереди.
С озабоченным видом доктор сунул в замок ключ. Подозвав проходившего мимо служителя, Ригоцци велел ему стоять у дверей в комнату Хуана.
Эта предосторожность несколько удивила гациендера, но удивление его окончилось, когда доктор, открыв дверь, вскрикнул и закрылся рукой: ловко пущенная тарелка задела его по носу, едва не ушибла Маньяну и разлетелась множеством осколков по навощенному паркету.
– Отцовский характер, – пробормотал, отшатнувшись, гациендер.
– Опять ты, мошенник, явился мучить меня!? – воскликнул Хуан, не видя еще отца. – Я тебе уже сказал, мошенник-врач, что буду бросать в тебя чем попало, если ты посмеешь явиться сюда!
– Всегда такая история! – прошептал, опешив, Ригоцци, уже забыв, что говорил Маньяне перед приходом к Хуану.
Увидев отца, Хуан было обрадовался, но, заметив, как неприветливо смотрит отец, горько вздохнул.
– Отец! – заговорил Хуан. – Неужели ты хочешь меня погубить? За что? Что я сделал худого? Возьми меня от этого мошенника, от этого пройдохи-итальянца.
– Не смей так отзываться о докторе, Хуан! – сказал Маньяна, – он и я желаем тебе добра. Я пришел последний раз попытаться уговорить тебя, и если ты не согласишься исправиться, то клянусь, ты останешься у Ригоцци на всю жизнь!
– За что?
– Ты знаешь, за что. Я не потерплю срама видеть своего наследника, своего единственного сына, отпрыска уважаемой фамилии, потешным слугой жалких комедиантов, за деньги мажущих себе лицо разными красками и ломающихся на потеху публике. Маньяна и Ригоцци сели.
Хуан стоял у выкрашенного белой краской стола, на котором, кроме эмалированной чашки с молоком и пачки папирос, не было ничего. В окно, заделанное решеткой, открывался вид на обнесенный высокой стеной прекрасный сад, полный агав, пальм, тропических цветов.
Хуан был среднего роста, худощавый, веснущатый юноша с красивыми темными глазами и черными вьющимися волосами. Нервная озабоченность и тревога, отражающиеся на его честном лице, несколько старили Хуана; на взгляд можно было дать ему двадцать два, двадцать три года.
Пол, обитый зеленым линолеумом, белые стены, койка с зеленым одеялом и два табурета – больше ничего не было в этой унылой комнате первого этажа: железная решетка на окне придавала помещению вид тюрьмы.
– Ты отлично знаешь, отец, – сказал Хуан, – что кинематография уже теперь (дело происходило в 1913 году) большая отрасль промышленности. Ничего унизительного нет в работе для кино.
– Я никогда не был в кино и никогда не пойду смотреть эти разные твои картины, проповедующие разврат, легкомыслие, преступления; я не стану потакать актерам, продающим свое лицо и свои движения за жалкие гроши. Еще недоставало, чтобы лицо моего сына, Хуана Родриго Анна Себастьяна Маньяна, вызывало хохот глупой толпы, жующей апельсины в темных сараях!
– Да нет, – невольно рассмеялся Хуан, – ты горячишься, но ты забыл, что оператор кино только снимает действие; он не появляется на экране.
– Кто знает? – мрачно возразил Маньяна. – Человек, связавшийся с подозрительным обществом, должен быть готов ко всему. Нельзя быть вполне уверенным, что тебя не заставят разыгрывать какую-нибудь дурацкую роль, а матери твоей и мне нестерпимо было бы слышать, что лицо Хуана Маньяна прыгает на полотне какого-то балагана.
– Это та же фотография. Я с детства увлекался фотографией, и ты мне не препятствовал.
– То – другое дело.
– Ваш отец прав, – вмешался Ригоцци. – Что хорошего занять подчиненное положение и за гроши вертеть ручку аппарата, когда стоит вам пожелать, как у вас будет все?
– Вы говорите со мной, как с больным или как со здоровым? – хмуро спросил Хуан.
– Настойчивое и низменное желание ваше выказывает, что вы одержимы манией, – уклончиво ответил доктор, – но, поскольку вы рассуждаете логично, мы обращаемся именно к этой вашей способности рассуждать.
– Почему же стремление работать в такой интересной, с таким большим будущим области – мания? – возразил юноша, мельком взглянув на доктора и обращаясь к отцу. – Во-первых, кроме плохих картин, есть много хороших, а, во-вторых, неимущий человек, который не может путешествовать, знакомится на экране с жизнью и природой всех стран земного шара. Я уже не говорю о научных съемках, о том, что медленный пуск ленты дает возможность изучать движения животных и полет птиц.
Кинооператор может попасть в такие интересные углы мира, куда, просто путешествуя, за деньги, никогда не заедешь. Кинооператор часто рискует жизнью – и на войне, и на съемке диких зверей, и там, где ему приходится работать в самых неудобных, опасных положениях: на аэропланах, крышах поездов, среди пожара, наводнения… А вы говорите, что тут все дело в том, чтобы вертеть ручку аппарата! О! Это увлекательная работа! – вскричал Хуан. – С тех пор, как Генри Рамзай, съемщик здешней фирмы Ван-Мируэра и Ко, пообещал взять меня с собой в экспедицию на Огненную Землю, я ни о чем другом думать не хочу. Под его руководством я стал бы мастером этого дела.
– Хуан! Мое решение неизменно! – крикнул Маньяна. – Я не унижусь до спора с мальчишкой. Или ты немедленно дашь мне клятву, что отказываешься от своей затеи, или я оставлю тебя у сеньора Ригоцци до… полного выздоровления! Выбирай!
– Пусть я лучше умру! – сказал, побледнев, Хуан.
– По всей вероятности, – заметил Ригоцци, разозленный оскорблениями Хуана, – придется еще раз созвать консилиум, так как нервозность и раздражительность вашего сына все увеличивается.
Маньяна встал.
Ригоцци подошел к двери и открыл ключом замок.
– Я ухожу, – сказал Маньяна. – Доктор сообщит мне, если ты образумишься.
Мать Хуана не любила своих детей-сына и дочь, а потому Хуан спросил только, как поживает его сестра.
– Инее здорова. Она скоро поедет в гости к тете Клементине, – сухо ответил Маньяна. – Прощай.
– Каково упрямство! – сказал доктору гациендер, когда они вышли из комнаты.
– Будьте спокойны, – ответил Ригоцци, – я имел дела с большими упрямцами и все-таки одолевал их сопротивление.
– Надеюсь, – мрачно отозвался Маньяна, а затем, дав доктору значительную сумму денег, уехал в автомобиле в свой городской дом.
VВсадники въехали в огороженный кустарником и колючей проволокой двор.
Никто не обратил внимания на их прибытие. В степи сталкиваются самые различные люди, а костюмы путешественников были обычной для этих мест одеждой. Заведя лошадей в кораль – огороженное место для лошадей и скота – и привязав их там у желоба с водой, Ретиан принес из сарая мешок с маисом, задал лошадям корм. Затем он и Линсей пошли в главную комнату ранчо, представляющую собой большое квадратное помещение, из которого две низкие двери вели во внутренние комнаты.
Пол был земляной, но чисто вымазан затвердевшей глиной, стены аккуратно выбелены; на них висели олеографии в рамках, изображающие семейные и охотничьи сцены.
Здесь не было крыши, это помещение, служащее кухней и столовой, окружалось квадратом жилого здания, разделенного на пять комнат.
У задней стены был сложенный из камней очаг с протянутыми над ним проволоками для подвешивания котлов и плитой – для жарения.
На устилавших пол циновках стояло несколько табуретов и длинный деревянный стол.
Когда путешественники уселись за стол, к ним подошел пеон, которого они попросили дать поесть.
Кроме них, тут были еще два человека: мальчик и гаучо. Они спали в углу на циновке.
Взяв две жестяные тарелки, пеон вынул длинной вилкой из котла несколько кусков баранины, облил их тыквенным соусом, наложил бобов и принес проголодавшимся путникам.