Всегда, всегда? (сборник) - Дина Рубина 16 стр.


Только буйная радость, только азарт обмена – пустая, никому не нужная бутылка на одно из волнующих чудес заветной тележки, только буйная радость, только азарт…

Почему же каждый раз, заглядывая в наш сундук с «вещдоками», я вспоминаю тележку «Шара-Бара»? Отчего? Что за мучительная нить связывает их в моем воображении?

– Сашенька-а, приве-ет, – пропел за моей спиной женский голос.

– Привет, красотка, – сказал я, не оборачиваясь.

– Сидишь над сундуком, скупой рыцарь. – Она подошла и обняла меня сзади за шею. – Маленький ты мой!

– Разомкни объятия, – сказал я, не шевелясь, потому что мне приятно было ощущать шеей и щеками шершавость ее свитера. – Сейчас войдет твой Шуст и зарежет меня одним из вещественных доказательств.

– Шуст к тебе не ревнует, – возразила она, захлопнула крышку сундука и села на нее. Теперь Лиза сидела лицом ко мне.

– Почему это не ревнует? – заинтересовался я.

В лице ее мне чудилось что-то испанское – яркое и трагическое. Да что там – просто хороши были оливковые насмешливые глаза под летучими бровями и всегда печальные, даже в улыбке, губы. Лиза нравилась мне, поэтому в разговоре с нею я старался почаще упоминать Григория. Себе напоминал, на всякий случай.

Гришка был женат, но любил не жену, а Лизу. Лизу любил, но и дочку свою четырехлетнюю любил. Так и жил вот уже два года, с тех пор как Лизу встретил. Вырывался к ней после дежурств, раз в неделю, все остальные дни они только смотрели друг на друга, как очумелые, да я вертелся между ними. Лизин сын Ванька называл Григория «папой».

– Мать-Испания… – сказал я, любуясь ее прелестным нервным лицом, – скажи, что отдать за тебя: коня? фамильную шпагу? презренную мою жизнь?

– Ну, как дела в метро? – спросила Лиза. – Договорился?

– Ага, – сказал я, – совсем было договорился, да понимаешь, секретарша там…

– Что секретарша? – насторожилась Лиза.

– Да вот, хорошенькая такая, ласковая, на шее повисла, на грудь припала, говорит, ах, какая у вас романтическая профессия – следователь, у вас, наверное, и наган есть? Прямо не представляю вас без нагана, говорит…

– Врешь ведь? – засмеялась Лиза.

– Ты лучше скажи, почему это Шуст тебя ко мне не ревнует, а? – переспросил я.

– Ты маленький, – ласково объяснила Лиза. Говорила она быстро, с придыханием, с мягким «г». – Ты мой хорошенький, лапонька моя, сынулечка-пупулечка…

– Что за гадости ты говоришь мне, Лизавета? – возмутился я. – Твой Шуст занимался только на два курса раньше меня!

– Все равно, он взрослый, а ты маленький. Надо тебя женить.

– Меня женить трудно, Лиза. Я женщина с ребенком.

Тут вошел ее ржаной красавец Шуст, и она сразу переключила все внимание на него.

– Гришенька, – проворковала Лиза, – в чем это ты рубашку извозил? Нет, не здесь, на локте?

– Ладно, ребята, я в тюрьму поехал, – сказал я, собирая в портфель бумаги. – Если кто придет – буду часа через два.

– Да не на этом локте, а на том!

Гришка выворачивал локти, как кузнечик. Я посмотрел на них обоих, одурелых от безвыходной любви, и вышел из кабинета.

* * *

Прежде чем сесть в автобус, я зашел в гастроном напротив, за «Примой». Такое уж у нас было неписаное правило – едешь на допрос в тюрьму, вези подследственному курево. Законом это, конечно, не предусматривалось.

В гастрономе стояла небольшая очередь за окороком, и я, конечно же, побежал туда и пристроился крайним.

Впереди меня стоял мужчина со свинцовым лицом, помеченным множеством ссадин. Иные были свежие, иные зажившие. Волосы его – серые, редкие – свалялись в косички. Он был уже «хороший» и поэтому преувеличенно трезвым голосом зычно покрикивал:

– Левко! Я здесь! Левко!

Левко – старая, когда-то белая, лет десять не мытая болонка – бегала по гастроному и обнюхивала покупателей. Шерсть ее, как волосы на голове хозяина, свалялась в бурые косицы, а влажный нос был любопытным и озабоченным.

– Левко! Я здесь!

Болонка бросилась на голос хозяина, остановилась у ног и подняла вверх косматую морду. Она с любовью смотрела в испитое лицо, она плевать хотела на все в мире, только бы он – ее кумир, ненаглядный божок – был доволен ее собачьим усердием.

Мужчина купил триста граммов окорока и две бутылки «Российской».

– Левко, пойдем! – не оглядываясь на болонку, скомандовал он, и Левко бросился следом. Через большое окно гастронома вся очередь наблюдала, как они переходят дорогу. Мужчина зыбкой походкой пропойцы, болонка – подобострастной трусцой. И даже на расстоянии видно было, как беззаветно, страстно, трепетно любит она это опустившееся, быть может, никому уже, кроме нее, не нужное существо…

Проехала машина, увлекая за собой шлейф иссохших коричневых листьев, прах лета…

* * *

Автобус остановился напротив здания тюрьмы. От остановки было видно, как по крыше розового следственного корпуса прогуливались голуби. Я вынул из кармана пропуск и пошел к воротам.

Во внутреннем дворе, возле дверей кухни, стояла телега, запряженная белой тюремной клячей. Изольда уже лет семнадцать возила арестантам продукты, вот и сейчас на телеге стояли две бочки с квашеной капустой. Изольда тупо смотрела себе под ноги, где бойко перескакивала через вонючий ручеек трясогузка, туда и обратно, туда и обратно. Изольда лениво подергивала хвостом, отгоняя мух, и было заметно, что ей неприятно это суетящееся существо под ее худыми старыми ногами.

Выводной сегодня дежурила Наташа – огромная сильная женщина лет тридцати пяти, с челкой и медленным взором наивных зеленых глаз. Арестанты ее боялись и по коридору к камерам шли молча, аккуратно.

Я зашел в свободную, одиннадцатую камеру и ждал, когда Наташа приведет «моего». Было тихо, лишь через маленькое зарешеченное окошко под потолком еле слышно доносились «ладушки» – высокий женский голос что-то кричал на волю, слов было не разобрать.

Сейчас Наташа приведет Юрия Сорокина… Сорокин, четвертая судимость. Три кражи, одна – угон автофургона. В армии служил в десантных войсках. Отец – подполковник. Говорил я с этим подполковником. Маленький, сухой, с твердым подбородком и крутым гофрированным лбом, он смотрел на меня измученными, ничему не удивляющимися глазами и кивал каждому моему слову. На сыне поставил тяжелый окончательный крест и на все вопросы отвечал:

– Что хотите… Как хотите…

Массивная дверь камеры тяжело открылась, вошел Сорокин. Наташа прислонилась к косяку могучим круглым плечом, спросила лениво:

– Ну? Когда забирать?

– Спасибо, Наташа. Попозже. Я скажу…

Она молча повернулась и вышла.

– Садись, Юра… – кивнул я.

– Саша, закурить не будет? – Он был оживлен, улыбался. Я открыл портфель и бросил на стол пачку «Примы».

Симпатяга он, Юра Сорокин, – сам здоровенный, а улыбка мягкая, ироничная, глаза внимательные. С ним можно поговорить на любую тему, он прекрасно разбирается в литературе, особенно в иностранной. Непонятно, когда успел начитаться, вероятно, между отсидками. Никак не могу в нем разобраться. Я охотно представил бы его своим сокурсником, сослуживцем. Даже бритый наголо, Сорокин выглядел вполне интеллигентно. Он сидел на деревянной скамье у стены и курил жадно и весело. Я бы даже сказал – отдохновенно.

– Дай-ка и мне сигарету, – попросил я.

– На, кури… Будешь потом своей девочке рассказывать, как курил с уголовной рожей.

Я промолчал на это, закурил и раскрыл папку с делом.

– Ну что, опознала она стекляшки? – словно невзначай спросил Сорокин.

– Нет, Юра… Путается. Говорит, вроде мои, а может, не мои.

– Дура, – спокойно отреагировал он. – Если б ей этот хрусталь дорого достался, каждую вазочку наизусть бы помнила.

– То-то тебе он дорого достался.

Он усмехнулся и вытянул ноги почти до противоположной стены камеры. Я еще раз взглянул на фотографию в деле Сорокина: он возле серванта в ограбленной им квартире показывает, где стояли три хрустальные вазы, те, что успел забрать. Выражение лица на фотографии странное, необычное для него – тупое и покорное, как с перепоя.

– Нет, Саша, я тебе и в прошлый раз говорил: надоело… Ей-богу. Я здесь целыми днями про жизнь думаю…

Старая песенка. Думает он.

– Ну и что ты думаешь о своей жизни?

– Работать буду… Как выйду, пойду вкалывать, на вечерний поступлю. Жизни жалко. Отца жалко.

Отца ему жалко. Сказки Арины Родионовны.

– Ну, смотри, Юра… Я могу помочь с работой.

– Буду на тебя надеяться. А куда бы, например, можно? – полюбопытствовал он.

– Ну… Посмотрим… – Я замялся и вдруг сказал: – В метрострой хотя бы. Там люди нужны.

Он кивнул и затянулся сигаретой. Слишком он был спокойным и веселым, Юра Сорокин. Легко и подробно рассказал все, как было. На каждом допросе охотно добавлял новые подробности. И это настораживало. На забубенную башку Сорокин похож не был.

Я вспомнил, как началось для меня дело Сорокина. После обеденного перерыва встретился на лестнице Сережа Темкин и сказал:

– Ну… Посмотрим… – Я замялся и вдруг сказал: – В метрострой хотя бы. Там люди нужны.

Он кивнул и затянулся сигаретой. Слишком он был спокойным и веселым, Юра Сорокин. Легко и подробно рассказал все, как было. На каждом допросе охотно добавлял новые подробности. И это настораживало. На забубенную башку Сорокин похож не был.

Я вспомнил, как началось для меня дело Сорокина. После обеденного перерыва встретился на лестнице Сережа Темкин и сказал:

– Беги, торопись в объятия. Там тебя раскрытая кража дожидается. Здорро-овый такой амбал! Рецидивист, Юрий Сорокин. При задержании так меня звезданул – до сих пор звон в ушах.

Я вошел в кабинет и увидел Сорокина. Он сидел и писал, неловко бряцая по столу наручниками. Гришка Шуст молча поднял на меня глаза и кивнул в его сторону.

– Знаю уже, – сказал я. – Ну что, Юра, ты, оказывается, на милиционеров бросаешься!

Он поднял голову от бумаги, внимательно посмотрел на меня и молча продолжал писать.

Потом рысцой в кабинет забежал пострадавший, Рафик – черные глазки, сухонькие ручки, черные брючки клеш и под ними нечищеные строительные ботинки.

Он подскочил к Сорокину и затараторил гортанно:

– Юра! Ну, тпер всю жизн будт твой благодарнст, что ты мне обокрал!

Сорокин лениво поднял на Рафика глаза и сказал спокойно:

– Отойди, трещотка…

Рафик работал на строительстве. В ту субботу жена выдала ему рубль на парикмахерскую, а сама побежала в ГУМ, потому что соседка справа, у которой сестра работала в ГУМе уборщицей, сообщила, что в субботу там выбросят какой-то дефицит. Шел, значит, Рафик с рублем по двору, и попался ему навстречу полузнакомый знакомый Юра, то ли когда-то жили по соседству, то ли где-то работали вместе, сейчас уже и не упомнить. Во всяком случае, он знал Рафика по имени и попросил у него рубль. Так и сказал.

– Рафик, – сказал, – дай рубль. Выпить надо.

Рафик признался, что рубль у него есть, но жена дала его на парикмахерскую, чтобы Рафик постригся и не ходил патлатым, как шайтанка, потому что жена его такого видеть уже не может. Знакомый Юра посоветовал жену вместе с парикмахерской послать куда подальше, и пообещал постричь Рафика, как в Париже, и даже достал из кармана пиджака маникюрные ножнички, чтобы Рафик не сомневался. Тот согласился, рубль вынул, и они пошли в магазин, а по пути встретили еще одного знакомого, имени которого Рафик припомнить сейчас не может.

На пустыре, за ларьком по приемке стеклотары, они выпили, и все было хорошо, разговор шел интересный. А потом Юра попросил напиться. Ну, просто напиться. Воды.

В этом месте Рафик оборвал рассказ, опять скакнул черным галчонком к огромной спине отвернувшегося Сорокина и затараторил:

– Вот, Юра, какой ты мне благодарнст дал… Как в мой квартир вода напилса.

Итак, Рафик привел друзей домой, дал им напиться, а сам признался, что хочет вздремнуть, и прилег на диван, в столовой. Юра и друг с позабытым именем не стали ему мешать и сразу ушли. Это Рафик помнит точно. Он прилег на диван, а в прихожей хлопнула входная дверь, и все затихло.

Соснул Рафик хорошо, часика три. Разбудила его собственная разъяренная супруга. Рафик долго не мог понять, в чем дело, потому что жена, вцепившись в те самые патлы, для которых утром был выдан рубль, колотила мужнину голову о валик дивана и исступленно кричала:

– Шайтанка! Где посуд? Где посуд?

Исчезли, как выяснилось, три хрустальные вазы и новая югославская кофта, итого за все про все рублей на триста.

Сам Сорокин рассказывал неторопливо, скучающе. Ну, пошел он к Рафику воды попить. А этот сморчок так упился, что ключ в замке позабыл. Сам виноват, лопух. Ключ Юра приметил сразу и, когда они от Рафика вышли, спокойненько ключ вынул. Безвинного алкаша, имени которого категорически не помнит, он турнул домой, а сам, повременив маленько, зашел к Рафику, ну и… Дальше понятно – что. Торопился, боялся, как бы Рафик не проснулся, взял, что на виду было. В этот же день он загнал кофту и стекляшки базаркому Кашгарского рынка Юсуфу-ака. Да его все знают, здоровый такой, мордастый. Он скупает вещички, потом загоняет их спекулянтам. Дает, правда, гроши, но когда надо срочно сбыть товар, этот мордастый незаменим. Юре он дал за все пятьдесят рублей.

…Базарком Кашгарского рынка – айсберг с красной физиономией, – завидев из окна своей будочки наш милицейский «попугай», выскочил навстречу, кланяясь и прижимая руки к груди:

– Драстыйтэ, товарищи, драстыйтэ!

Когда из машины вслед за милиционером вылез Сорокин в наручниках, он и глазом не моргнул. Значит, успел, стервец, загнать вещи барышникам.

– Вот ему продал, – спокойно кивнул Сорокин.

И тут айсберг взорвался.

– Бродаг ты! Сволишь! – Он то подступал к Сорокину так близко, что, казалось, притрет того к «попугаю» своим огромным животом, то отскакивал назад, ко мне.

Он плевался, хватался за сердце, грозил Сорокину кулаком и вообще был великолепен.

– Ты зачем брешишъ, бродаг! Ты верно скажи! Ты правда скажи! У меня, товарищ началник, давлений высокий, мне так перживат из-за этот сволишь нельзя!

– Да хватит тебе прыгать, – негромко и скучно сказал Сорокин. – Об твою морду прикуривать можно.

Пока, не жалея своего здоровья, Юсуф-ака разыгрывал представление, из синей его будочки выскочил мальчишка лет десяти и побежал в сторону цветочных рядов.

– Самиг, – сказал я милиционеру, – ну-ка, проводи мальчика.

За цветочными рядами здесь ежедневно собирался небольшой толчок – продавались поношенные вещи, старушки стояли с вязаными детскими чепчиками и носочками. Мальчик мог побежать в сторону толчка совсем не зря. И действительно, минут через десять Самиг привел высокую черную старуху с огромной, набитой до отказа сумкой. Старуха останавливалась на каждом шагу и отчаянно материла Самига. Увидев ее, Юсуф-ака сник и разом перестал жаловаться на высокое давление. В сумке у старухи обнаружилась кофта Рафиковой жены и две хрустальные вазы. Третью старуха успела загнать за шестьдесят рублей…

Словно очнувшись, Сорокин оторвал взгляд от стены:

– Так что, Саша, к концу катим?

– Да, Юра. Скоро составлю обвинительное заключение. Я ведь, собственно, сегодня приехал, только чтобы узнать – кто этот второй с тобой был, алкаш тот?

– Ой, Саша, и охота тебе сто раз об одно колотиться! – весело воскликнул он. – Я тебе как брату родному – не знаю, говорю! Первый раз видел. Алкаш и алкаш. В долю вошел. Тихий такой, глазки масленые. Может, покуривает чего нехорошего, не знаю… Ме-едленный такой, снулый…

– Что, и не называл себя, для знакомства?

Сорокин взглянул прямо в глаза мне, открыто, искренне:

– Да называл вроде, я не помню. Толик, что ли… или Боря…

И продолжал смотреть в глаза.

– Ну, ладно, – я закрыл «дело».

– Что новенького, Саша?

– В каком смысле? – спросил я.

– В глобальном. Что новенького в мире… в литературе, например. Что «Иностранка» печатает?

Я подпер голову кулаком и взглянул на него с любопытством.

– В «Иностранке» новая повесть Маркеса.

– А что Маркес!.. – Он пожал плечами. – Все с ума посходили. Маркес, Маркес! Этнографический писатель. Этнография плюс патология. Если хочешь знать, у Амаду есть вещи в сто раз значительнее.

Он сидел в непринужденной позе, рассуждал о прозе Амаду и стряхивал на пол камеры пепел с сигареты – руки у него были сильные, большие, красивой лепки. Я перевел взгляд с его рук на стены, крашенные темно-зеленой краской, на зарешеченное окошко под потолком и даже головой тряхнул – таким нелепым показался мне этот разговор здесь.

– Так теперь когда тебя ждать, Саша?

– В среду, наверное…

– В среду, да? В среду… Долго… – Он вздохнул, поскреб короткую щетину на затылке и с хрустом потянулся.

Я вышел в коридор и крикнул прогуливающейся Наташе, чтоб забрала Сорокина.

На дворе старая кляча Изольда все так же стояла, смиренно потупившись и вяло дергая хвостом.

– Сахару нет, – сказал я ей. – Забыл привезти. Сигаретой же тебя не угостишь.

Изольда переступила с ноги на ногу и отвернула морду.

Я сидел и ждал автобуса на крашеной лавочке, в тени под старым ясенем. Я всегда сидел здесь после допросов. Посидишь так, посмотришь, как по крыше тюрьмы прыгает живая птичка, – и глядишь, отпустит тебя немного, пройдет это странное отупение, онемение души.

«Этнография плюс патология», – вспомнил я.

«Дед прав, – подумал я, – мне нужно устраиваться юристом в какой-нибудь пищеторг, для пущей сохранности моей нежной души… Гришка выбил бы из этого Сорокина все, что нужно».

Было пасмурно, небо набухало, как тесто в кастрюле, – вот-вот вывалится через край.

* * *

Сегодня я оставался дежурить. Вечером, после комсомольского собрания, мы с Григорием заперли сундук с «вещдоками», потом заперли кабинет и пошли по нашему длинному коридору. Здесь мы должны были расстаться, мне лежал путь в дежурку, а Григорию – в лоно семьи. Но он вдруг придержал меня за плечо и сказал:

Назад Дальше