Всегда, всегда? (сборник) - Дина Рубина 21 стр.


Я поднял на него глаза.

Оттого, что я сидел, а Гриша стоял, он показался мне еще выше – огромный, с атлетической грудью, которую красиво облегал синий свитер. Солнце из окна мягко освещало левую сторону его лица, широкую бровь, темный глаз и великолепный ржаной ус, спускающийся почти до скульптурного подбородка.

– Гришка, – спросил я, – в тебе есть метр девяносто?

– Обижаешь, – сказал он, – девяносто два. Так, может, останешься? Ты ведь умный, хрыч, наблюдательный, из тебя через пару лет…

– Нет, Гришка, – сказал я, – слово дал. Понимаешь?

Мы еще постояли с ним у окна, глядя, как Люся собирает костер из листьев и сора. Гришка открыл форточку и крикнул: «Люся! Сейчас пожарную охрану вызову!»

Люся разогнулась, подняла голову и знаком показала, чтобы мы бросили сигаретку. Гриша достал из портфеля пачку «BT» и бросил ее через форточку, к ногам Люси. Та подняла пачку, изумленно покачала головой и послала Гришке воздушный поцелуй – смешная, в старом мужнином пиджаке и стоптанных белых туфлях…

– Ты домой? – спросил я.

– Нет. Дежурю, – ответил Гришка. – А ты так и не пришел ко мне. Галя пирог с капустой пекла. И Аленка ждала тебя, невеста твоя. Ей в пятницу четыре стукнуло.

Я взглянул на него и подумал – что ж я с ним делаю? С ним, с Галей? Почему укрываюсь от них? Почему боюсь их лиц, их глаз? Себя потревожить жалко? И сказал:

– Прости, Григорий. Я обязательно приду, с Маргаритой. В эту субботу, хорошо? Только не надо с капустой. Я с картошкой люблю.

– Да не переживай так, – сказал он и обнял меня за плечо. – Прямо лица на тебе нет. Ты еще всеми нами командовать будешь. У тебя же не башка, а чистое золото.

Я махнул рукой и пошел к дверям.

– А рапорт? – спросил Григорий. – Так и не написал?

Я вернулся, взял листок со стола, смял и бросил в корзину, чтоб он не мозолил глаза.

– Завтра напишу, – твердо сказал я. – Что я – не успею?

– Успеешь, конечно, – сказал Григорий и почему-то хитро рассмеялся.

Я хлопнул дверью и пошел по коридору. И слышал, как Григорий все еще смеется в кабинете.

* * *

…Наверное, не нужно было идти сегодня к Наде, но я пошел. Одно к одному, день сегодня такой выдался. Я поднялся на четвертый этаж и позвонил в квартиру тридцать восемь. Открыл мне довольно несвежий парень, в мятой голубой майке и таких же мятых брюках. Судя по всему, он был уже прилично «поддатый».

«Это не мое дело, – сказал я себе. – Все. Я почти свободен. Я не следователь, я нормальный гражданин. Мне нет дела до того, сколько сомнительных элементов проживает в нашем районе».

– Здравствуйте, позовите, пожалуйста, Надю, – попросил я.

– А ты кто есть? – спросил он.

– Володька! Закрой дверь, сквозит! – крикнул из комнаты мужской голос.

– Надю позовите, пожалуйста.

– А Надька здесь больше не живет, – почему-то злорадно сказал он. – Квартиру получила.

– По какому адресу? – спросил я. – Адрес скажите, пожалуйста!

– Нет адреса, – с удовольствием проговорил он. – Не оставила, ясно? Не хочет с родней знаться, ясно тебе? Вот и дуй отсюда, пока уши торчком.

Я повернулся и стал спускаться вниз. «Ладно, – подумал я, – Надю я найду и так. Все остальное – не мое дело».

Парень в голубой майке стоял в дверях и с видимым удовольствием смотрел мне вслед.

– Володька, кто там еще? – крикнули из квартиры. – Закрой дверь, сквозит!

– Надькин мужик какой-то… – громко ответил Володька. – Смотреть не на что… А та, голубица, тоже, строила из себя… – и он так же громко сказал о Наде слово, к которому я до сих пор не могу привыкнуть.

Это слово гулким веселым эхом покатилось по подъезду.

Тогда я повернулся и побежал вверх, к нему. Мне показалось, что я бегу слишком долго, слишком медленно, как во сне или в воде, а он почему-то так и стоял в дверях и смотрел на меня с любопытством. Может быть, он думал, что я возвращаюсь узнать – не сильно ли сквозит на папашу Булдыка? Во всяком случае, он почему-то не сопротивлялся, когда я схватил его за обе лямки голубой майки, выволок на площадку и стал колотить о лестничные перила. От неожиданности он просто потерял ориентир и только впустую махал руками, ища опоры. Я успел прилично отделать его морду о перила, когда из квартиры выскочил папа Булдык, одной рукой схватил сына за ту же многострадальную майку и впихнул в квартиру, а меня сильно пнул в спину, так что я слетел вниз на целый пролет и дальше уже мчал на своих двоих, не оглядываясь.

Мне было весело. Все-таки здорово я отделал Володьку, хотя, конечно, нельзя забывать, что он был пьян и, значит, это несколько снижает торжество по поводу победы.

Я шел домой и думал, почему у меня так нелепо складываются отношения с будущими родственниками… Что Маргаритин отец Толя-рыжий, что эти голубки…

Куда я все лезу и что хочу доказать? Что я страстно хочу изменить в этих людях? И почему думаю, что я, именно я, имею право заставить их поступать так, а не иначе? Ведь я всего лишь один из них… Дурак, думал я, ты ж сам себя убеждал, что отныне свободен, что тебе нет дела… Значит, все-таки не свободен? Значит, есть, черт возьми, дело?

– Все! – сказал я бабе в коридоре. – Завтра напишу рапорт. Вы довольны? Вы счастливы наконец? Теперь мне все равно. Устраивайте меня. Пристраивайте меня. В метро. В «Торгпиво». В городскую ассоциацию ассенизаторов! В хорошую семью!

– Тихо, – сказала баба. – Деду делают укол. Валентина Дмитриевна прислала к нам очаровательную девочку, Надюшу. Пойди познакомься и веди себя как человек. Впрочем, разве тебе кто-нибудь понравится! Скажешь – книг мало читала и на одной ножке плохо вертится… Что ты уставился на меня?

Я расстегнул деревянными пальцами пуговицу на рубашке у ворота и сказал бабе:

– Только не вздумай совать ей свои злосчастные деньги. Это моя будущая жена…

* * *

Утром меня разбудил телефонный звонок. Я судорожно выхватил из-под подушки ручные часы. Четверть седьмого. Вчера я вернулся поздно, потому что провожал Надю и мы долго сидели на раскладушке в ее новой, совершенно пустой квартире, а под другую раскладушку спрятался Надин сын Митька. Он стеснялся меня и не хотел вылезать.

Телефон все звонил, и я снял трубку. И не сразу узнал Сережу Темкина.

– Саша, – сказал он странным голосом, – хорошо, что застал тебя…

– А, привет работникам следственного отдела! – стараясь, чтобы получилось бодро, воскликнул я. – А я вам нынче волк свинье не товарищ, сыскные вы крысы! Копошитесь, братцы, а я вольный орел! Сокол! Ястреб! Беркут!

– Саша, Григория убили… – тихо сказал он.

И не ожидая моего голоса в трубке, словно понимая, что я не смогу ни выдохнуть, ни выдавить из горла слова, добавил:

– Приезжай, надо помочь.

* * *

Мы шли по коридору, по которому каждый день ходили с Гришей, и Сергей рассказывал:

– Рутинный вызов. Хулиганство. Пьяный муж дебоширил… Молодой мужик, жена, ребенок… Поехали Григорий с Ядгаром.

– Подожди, – сказал я, – пьяный муж дебоширил. Какой адрес?

– Ну, я не помню, старик.

– Подожди! – я остановился, сердце у меня колотилось. – Улица Космонавтов, дом семь, квартира… квартира, кажется, четырнадцать?

– Ну, кажется…

– Дом такой старый, трехэтажный?..

– Да… – Он смотрел на меня удивленно, не понимая.

– Мужик этот – слесарь?

– Ну, в том-то и дело, старик! Черт знает, как эта отвертка у него в лапах оказалась. Саша, ты что?

Я привалился к стене, не мог дышать. Вздохи получались, а выдохи – нет.

– Сережа, это из-за меня Григория убили…

– Ты что? – крикнул Сергей.

А я не слышал ничего. Я его по губам понимал. В голове моей гулким прибоем шумела кровь.

– Подонка этого не забрал… Пожалел жену… Она умоляла…

– Брось, старик, ты это брось, ты что… – повторял Сергей и все тряс меня за плечо. – Мало ли кого мы берем или не берем? А сколько их сам Гришка не брал? А я сегодня ночью одного алкаша дочери оставил, она в ногах валялась…

Он тряс меня за плечи яростно и жестко, и эта тряска, честное слово, помогала мне дышать. Думаю, если бы Сережа ударил меня, мне бы очень полегчало, я бы выдохнул наконец из горла этот обжигающий ком ужаса и боли.

Но он отпустил мое плечо и проговорил с тоской:

– Ты мне лучше скажи, как к Лизе идти? Ведь она еще не знает…

Как я к Лизе пойду, а?.. Что Лизе скажу…

* * *

На крыльце стояла Люся – нарядная, причесанная, торжественная. В седой комсомольской стрижке сидел на затылке гребешок. Казалось, ради такого дня она даже чуть распрямилась.

– Саша, угощайся, – сказала она сурово и протянула мне пачку «BT», ту самую, Гришину.

Я взял из пачки сигарету, и мы закурили.

– Вот так, Саша, вот так… Хороним Григория… – с таким же суровым достоинством продолжала она. – Эх, Гриша, Гриша, молодой ты, красивый, – чего не жить?

Наверное, так надо, наверное, так принято у людей, чтоб и смерть обсудить толково, спокойно, с достоинством. Поговорить надо степенно, постичь все это… Но я не мог говорить, я пробормотал что-то и поднялся в актовый зал, где лежал Григорий. В дверях столкнулся с Сережей и Ядгаром. Видно было по повязкам, что их сменили у гроба.

– Иди, – сказал Сергей, – там Галя с дочкой. Поговори, успокой, ты же ее хорошо знаешь.

– А Лиза? – спросил я. – Что Лиза?

– Лизу увели, – сказал Ядгар, – неудобно, понимаешь… Стоит законная жена, понимаешь, дочка… А тут Лиза кричит…

Появился Гена Рыбник, встрял между нами и сказал убежденно:

– Жизнь человеческая – комедия…

Я отвернулся, чтобы не видеть его, и вошел в зал. Григорий лежал на столе, и в зале пахло свежеструганым деревом. Лицо у него было бледным и утомленным. Казалось, Григорий сейчас вздохнет и буркнет сквозь сон: «Дайте поспать, хрычи, тяжелое было дежурство…»

И Галя была такая же бледная, исплаканная, разве что стояла с открытыми глазами. За руку ее цеплялась Аленка.

Мы обнялись, Галя заплакала горько и сказала:

– Саша, прошу тебя, уведи куда-нибудь ребенка. С тобой она пойдет.

Я поднял Аленку на руки, обнял ее покрепче и быстро вышел из зала. Мы спустились во двор, обошли гаражи, и на заднем дворе, где росли два старых платана, я опустил Аленку на землю и присел рядом с ней на корточки.

– Смотри, Елена Григорьевна, – сказал я ей, – видишь, это осень, видишь, листья падают.

– А почему падают? – спросила она.

– Они прожили целое лето, а теперь умирают. Но весной они появятся снова. И так будет каждый год.

– Всегда-всегда? – спросила она, доверчиво глядя на меня глазами Григория.

– Всегда-всегда, – твердо ответил я…

* * *

…Мы несли Григория под голубым, глубоким, голубиным небом, долго несли Григория, медленно, целых три квартала. Потом расселись по машинам, по автобусам и поехали на кладбище – хоронить.

* * *

…Я бесшумно открыл дверь и сказал бабе, которая дожидалась меня в прихожей:

– Потом. Завтра…

– Все? – только спросила она.

– Все, – ответил я и зашел в нашу с Маргаритой «детскую».

– Не зажигай свет, – попросила баба тихо, – Маргаритка засыпает.

Я раздевался в темноте молча, бесшумно, отупело. Маргарита еще не заснула и бормотала что-то, рассказывала самой себе сказку.

Я стянул через голову свитер и вдруг прислушался к ее бормотанию:

– …и он сказал громовым голосом: «Раз так, то я нашлю на тебя оглохлую тишину, и ты захочешь слово сказать, да не сумеешь…»

Я вдруг больно поперхнулся сухим колючим всхлипом, рванувшим грудь. Схватил свитер, скомкал его и ткнулся в него лицом, чтобы Маргарита не слышала, как я плачу – впервые за сегодняшний страшный день.

Я плакал и не мог остановиться. Плакал и ничего не мог с собой поделать. Я молча трясся и давился в скомканный свитер, и в ушах моих звучал эхом смех Григория в кабинете, тот хитрый непонятный смех. Что ты хотел сказать этим дурацким смешком, Гришка? Что ты понимал обо мне такое, чего сам я не понимал?

Маргарита засыпала и бормотала все глуше, тише, утопая в детском безмятежном сне:

– …И будет везде кругом высоченная тишина… выше травы, выше домов, выше деревьев… И над ней только птица будет летать.

Я поднялся, не вытирая слез, распахнул дверь и сказал бабе негромко и твердо:

– Заведи будильник, пожалуйста. Мне завтра как обычно…

1983

Двойная фамилия

А в чем, собственно, дело, сказал я ему, чем тебя смущает моя двойная фамилия?

В конце концов, твою я взял, вот она, красуется в паспорте, вполне благозвучная, – Воздвиженский. Хоть поклоны бей. А? Я говорю – хорошая, звучная, церковнославянская…

Ты смотри на дорогу, сказал я ему, а то мы в дерево врежемся…

Да, мамина не такая звучная, но, понимаешь, меня все-таки мать воспитывала. Да если хочешь знать, сказал я ему, я б и фамилию Виктора себе присобачил, только боюсь, что на строчке не поместится. И потом, тройную уже вряд ли кто запомнит. Особенно в армии, представляешь, как меня из строя вызывать или на гауптвахту сажать? Так что не переживай, сказал я ему, вполне прилично: Крюков-Воздвиженский.

Не дуйся, что тебе – тесно? Неуютно?.. Почему – глупо? А Голенищев-Кутузов, сказал я ему сразу, а Лебедев-Кумач, а Борисов-Мусатов, а Римский-Корсаков? А Семенов-Тян-Шанский, а Мусин-Пушкин? Ну?

Да, я начитался, сказал я ему. Есть такая слабость. Вот именно, не порок. И даже, как принято считать, – достоинство…

…Ну конечно, изменился, сказал я ему, мы ж три года не виделись. Я ж расту, па, сказал я ему, я в принципе живу дальше…

И пусть тебя моя двойная фамилия не тревожит. На Западе, знаешь, почти у каждого человека двойное или даже тройное имя. Почему это тебе плевать на Запад, поинтересовался я, плевать никуда и ни в кого не следует, па, это некрасиво. А то плюнешь, сказал я ему, и попадешь ненароком в Эриха Марию Ремарка, или в Федерико Гарсиа Лорку, или в Габриэля Гарсиа Маркеса. Будет неловко… Запад люблю? Конечно, люблю, па, я все люблю: и Запад, и Восток, и Юг, и Север.

Я не дер-зю, сказал я ему, я поле-мизи-рую. И потом, у меня ж переходный возраст еще не кончился, так что не расстраивайся.

Да ты смотри на дорогу, сказал я ему, мы же о столб шмякнемся!

…Ой, не спрашивай, не береди открытую рану. Еле переполз. По алгебре трояк, по физике – переэкзаменовка. Мать надеется, что за лето ты со мной подзанимаешься. Думаю, это был решающий момент в пользу моей поездки к тебе. Ты же знаешь, сказал я ему, она всегда косо смотрела на эти поездки.

По химии тоже трояк, но более жизнеспособный…

Знаешь, сказал я ему, сам удивляюсь, в кого я такой тупой? Все-таки мать – конструктор, баба толковая, ты у меня вообще: не кот начихал, изобретатель с медалями, три кило патентов. А я как увижу эти ряды формул, так мне тошно становится, вот здесь, под ложечкой. Упрусь взглядом в цифры и ничего не хочу понимать. Организм протестует. Ну почему я должен ползти к этому дурацкому аттестату, почему?!

По сути дела, сказал я ему, происходит многолетнее насилие над человеческой личностью… Как – над чьей? Над моей, конечно! Чего ты смеешься? Это очень серьезно. У меня надорванная психика.

Ну, по литературе, по истории пятерки, конечно, сказал я ему, а что толку? Недавно доклад сделал, историчка просила: «Отражение истории Российского государства в полотнах русских художников». Да, ничего вроде получилось. Бегло, конечно, очень общо, сказал я ему, разве можно такую тему за полтора часа охватить… Репродукции Виктор дал, это ж его хлеб, у нас тьма альбомов дома.

Устроили, конечно, из этого мероприятие, согнали три девятых класса, историчка сидела на задней парте и тихо млела – ей же это засчитывается за внеклассную работу. А вообще, па, все это чепуха, сказал я ему…

Ни за что! Делать из этого профессию? Быть, как Виктор, каким-нибудь искусствоведом или литературоведом? Да ты что, па, ты меня не уважаешь, сказал я ему. Всю жизнь насиловать искусство только потому, что у меня неплохо подвешен язык и я прилично разбираюсь в живописи?.. Нет уж, спасибо. Существовать в искусстве достойно можно, только создавая что-то свое. А понимание – это всего лишь неплохие мозги, разве можно понимание искусства делать профессией? И потом, я как услышу это слово – искусствовед, мне смешно становится. Представляю себе этакого типа, который искусством ведает, вроде завхоза со связкой ключей. Нет и нет!

А талантов, сказал я ему, никаких за мною не водится, увы…

А никем не хочу… Нет, правда, никем не хочу быть. Ну, ты меня серьезно спрашиваешь, а я серьезно отвечаю.

Нет, ты не так понял. Не в смысле плевать в потолок. Не хочу всю жизнь быть к чему-то привязанным: к месту работы, к такой-то квартире по такому-то адресу, к такой-то женщине, записанной в моем паспорте. Это, по сути дела, крепостное право… Как представляю? А вот как, сказал я ему: я – свободен, совсем, передвигаюсь куда хочу, когда хочу и как хочу, зарабатываю необходимый минимум на хлеб, картошку и книги как получится – где вагон разгружу, где на прополку овощей наймусь… У нас такая личность называется «бич» и преследуется законом, а вот во Франции очень принято, например, наняться на сезон в Голландию – тюльпаны сажать.

Ну что ты заладил, па, сказал я ему, «Смотришь на Запад!». Я кругом смотрю, не только на Запад. Я смотрю вокруг себя, сказал я ему, а не только в указанном направлении, хотя мне с детства направление пытались указывать все кому не лень. Родители – еще туда-сюда, куда их денешь, сказал я ему, но вот тебя хватают за шиворот, суют в общий вагон, и всех в одном направлении: сначала октябрятская звездочка, потом дружный коллектив класса, потом комсомольская ячейка института, и так до конца жизни. Ой-ой-ой, испугал: единоличник! Надеюсь, сказал я ему. Надеюсь, что я – единоличник. Все, что сделано в искусстве и науке, сделано единоличниками.

Ну ладно, сказал я ему, не пугайся. У тебя, па, вид такой обескураженный. Думаешь, наверное, что я попал в лапы наших врагов. Мало ли чего я болтаю, сказал я ему, возраст такой, переходный, и три года мы не виделись. Ты меня здесь за лето обстругаешь и отполируешь до зеркального блеска. Смотри на дорогу… Грузила новые купил? Молоток… Помнишь на Голубых озерах цаплю, похожую на твоего Кирилл Саныча! Ох, умора! Па, а правда, у меня совсем уже бас установился? Почему это – баритон? Бас, бас, сказал я ему, натуральный бас. Нас с Виктором почему-то путают по телефону, говорят – голоса похожи. По-моему, совсем не похожи… При чем тут Виктор?

Назад Дальше