Когда лекция закончилась, слушатели вновь окружили Гипатию. Не понимаю, как у меня хватило смелости подойти к ней и, не дожидаясь, пока она меня спросит, рассказать о себе: что я пришел в Александрию изучать медицину, что намерен провести в городе пять лет, пока не закончу учебу, после чего вернусь на родину и займусь врачеванием. Гипатия внимательно слушала, и это подбодрило меня. С отчаянной решимостью я заявил, что намерен посещать все ее лекции, в том числе по математике. Когда я замолчал, она произнесла:
— Значит, мы с тобой увидимся в следующее воскресенье, дорогой мой лекарь с юга.
— Госпожа… А ты не читаешь лекции по медицине?
— Нет, друг мой, к моему великому сожалению.
Отвечая на мой неожиданный вопрос, Гипатия улыбнулась, и этого оказалось достаточно, чтобы я перестал ощущать страх, голод и чувство одиночества. Указав на одного из стоящих рядом мужчин, Гипатия сказала:
— Вот этот наш очаровательный коллега Синесий из Кирены{57} тоже сначала хотел изучать медицину, но занялся философией. — И, немного помолчав, добавила: — Хотя сейчас он разочаровался в философии и уверовал в ее противоположность.
Человек, которого она назвала Синесиусом, заразительно засмеялся, слегка запрокинув голову, а затем, обратившись ко мне, дружелюбно сказал, положив руку на мое плечо:
— Не верь этому педагогу, брат мой, она уже дважды погрешила против истины, рассказывая тебе все это. Первый раз, когда назвала меня коллегой, хотя я всего лишь ее ученик… А второй раз, когда заявила, что я разочаровался в философии. То, что я встал на сторону церкви, не означает, что я отвергаю философию и поверил в ее противоположность.
Все, кроме меня, рассмеялись и направились к выходу из зала. Этого человека по имени Синесиус из Кирены я больше никогда не встречал, но слышал, что он стал не только одним из крупных церковных иерархов в пяти западных городах, известных под названием Ливия, но даже епископом в одном из них. По-моему, в Помарии{58}.
Я немного отстал от всех и шел, тяжело передвигая ноги. Куда идти после этой закончившейся вопреки моему желанию лекции, я не знал. Но прежде чем за мной захлопнулась дверь, я заметил, что Гипатия разглядывает меня, будто надеется запечатлеть мой образ в памяти и вспомнить, когда увидит в следующий раз. Лучше бы этот следующий раз никогда не наступал! Замешкавшись у ворот, я видел, как она садится в свою колесницу. Полы ее платья были украшены вышивкой — и это последнее, что я запомнил тогда. Последнее очаровательное воспоминание о ней… Когда повозка скрылась из виду, я вновь оказался в одиночестве. В растерянности я озирался по сторонам, и в сердце мешались самые противоречивые чувства. Сгорбившись, я побрел по саду и наткнулся на большое дерево, под которым множество людей прятались от солнечного зноя. Удивительно, но среди прочих там оказались и мои прежние товарищи по школе в Наг Хаммади, все, как один, в церковных одеяниях.
Они окружили меня, восторженно приветствуя и радуясь внезапной встрече. Монахи спросили, почему я в мирском платье, и я объяснил, что ряса истрепалась и испачкалась, поэтому я держу ее в котомке, чтобы при первой же возможности выстирать. Кроме того, сказал я, не хочу, чтобы надо мной насмехались язычники. На вопрос, куда держу путь, я ответил, что у меня есть рекомендательное письмо к монаху Юаннису-ливийцу. Они его знали и проводили меня к нему. Так я впервые оказался в церкви Святого Марка.
Когда Юаннис-ливиец закончил читать рекомендательное письмо моего учителя, он поднял глаза и степенно и коротко спросил о его здоровье и делах. Я ответил, что у того все хорошо, но не признался, что знаю, как эти двое отвергают идеи прежнего епископа Феофила и обмениваются посланиями на этот счет, хотя оба в молодости были его учениками. Поначалу они верили, что Феофил борется с язычниками, уже давно выступавшими против христиан, но, когда увидели, что тот намерен превратить свою полемику в бесконечную войну, отвернулись от него и перестали его поддерживать… Я не стал говорить и того, что после смерти епископа ахмимский священник отправил меня в Александрию в надежде, что ситуация успокоится. Я лишь упомянул о том, что учитель рассказывал мне о том времени, когда они оба были монахами в монастыре преподобного отца Антония и жили по соседству с преподобным игуменом Шенудой{59}, главой «объединившихся» в Ахмиме, после чего черты лица Юанниса заметно смягчились. Когда я закончил говорить, он пригласил меня отдохнуть после долгого путешествия и позвал служку, чтобы тот проводил меня.
Перво-наперво служка повел меня в трапезную, представлявшую собой большой и просторный зал, и мы вместе поели горячей пищи. Затем он отвел меня в странноприимный дом, состоявший из множества чрезвычайно узких комнат. Отсюда, как он пояснил, через какое-то время я смогу переселиться в свободную келью… Через два дня я был уже полностью погружен в бескрайнее море Церкви… Десятки священников и монахов, сотни прихожан и паломников целыми днями толпились в храме, кто зачем: кто — помолиться, кто — испросить благословения, кто — исповедаться. Церковь — это пчелиный улей, в котором идет работа по прославлению Царствия Небесного. Жизнь в церкви не замирает даже глубокой ночью, когда в ней горит одно огромное и роскошное паникадило, подвешенное к церковному своду. Мне казалось, что это место — средоточие вселенной, частичкой которой являюсь и я. Не раз в те дни я убежденно говорил себе, что не принадлежу к прожигателям тленной жизни… Что меня избрал Господь для одного Ему ведомого дела, и да сбудется воля Его!
Я нашел пристанище в небольшой келье. По соседству проживали подобные мне служители Господа. В основном это были монахи из пяти западных городов (Ливии) и Верхнего Египта, но встречались и священники, ненадолго приезжавшие по своим делам из далеких краев, например из Эфиопии. Эти говорили на странном наречии. В первые дни на меня никто не обращал внимания, за исключением одного странствующего монаха, живущего в соседней келье в ожидании, когда он сможет отправиться вместе с эфиопами в их страну, чтобы поселиться там навсегда. Сейчас я уже и не помню, как его звали. Может, Бишва? По-египетски это означает «высокий», но тот монах был коротышкой. Меня он привлек своей степенностью, добрым нравом и своеобычностью. Ему было около тридцати. На коптском он изъяснялся как уроженец Верхнего Египта, как и я. Мы часто болтали в перерывах между молитвами и обеднями или по пути в трапезную и вскоре стали неразлучными братьями во Христе. Как-то в субботу, когда я сообщил ему, что хочу пойти послушать лекцию Гипатии, он вдруг встрепенулся и закричал:
— Брат мой, этого делать ни в коем случае нельзя! Ты не должен даже имени ее произносить! — И, явно испугавшись, заявил: — Она великая грешница! Неужели ты не пойдешь слушать проповедь отца Кирилла, величайшего из епископов, а вместо этого отправишься смотреть на эту дьяволицу? Господь не простит тебе такого греха! С моей стороны тебе ничего не грозит: я буду считать сказанное тобой проявлением дурного настроения и никому не расскажу о том, что услышал!
И потянулась бесконечная ночь. Я не мог уснуть, меня терзали беспокойные мысли: неужели я смогу забыть о встрече с Гипатией? Неужели ограничусь лишь тем, ради чего приехал? А может, мне стоит навсегда покинуть церковь? Уйти прямо завтра с утра и никогда больше сюда не возвращаться? Не замурован же я навечно в этих стенах! И какой смысл оставаться здесь? Ведь Иисус Христос начал проповедовать среди людей, а не среди священников и монахов, запертых в кельях! Вокруг него бурлила настоящая жизнь — так зачем же мы превращаемся в мертвецов, если еще не умерли? Но… в церкви я чувствую себя в безопасности, а ведь еще совсем недавно я был таким неприкаянным. Верующие — вот моя настоящая семья, а вовсе не та мирская, не считая, конечно, дяди, мучившегося от болезни печени «гаг»[8]. Вряд ли он доживет до моего возвращения. И кого я застану, когда вернусь на родину? И где теперь моя родина? Дядина деревня, в которой он дожидается смерти? Или деревня моего отца, где меня никто не знает? Или деревня, в которой поселилась моя мать? Мать, каждую ночь засыпающая в объятьях человека, обагрившего руки кровью! Как я ненавижу его, и ее тоже! Ненависть убьет меня! Меня, который должен возлюбить врагов своих и платить добром за содеянное зло, чтобы превратиться в настоящего христианина и по-настоящему любящего человека… Но истинную любовь я познал только с язычницей, случайно встреченной на морском берегу. Она три ночи и четыре дня дарила мне райское наслаждение. О, если бы можно было снова вернуться к Октавии! Не отвергнет ли она меня и не обзовет ли вновь мерзавцем и подлецом? Октавия оказалась первой и, вероятно, последней, кто меня оскорбил. Больше никто и никогда не посмеет насмехаться надо мной, пока я, как монах, принадлежу к великой церкви. А может, мне удастся продвинуться по церковной лестнице и в один прекрасный день я стану епископом в каком-нибудь большом городе… Но нужна ли мне эта должность? Заменит ли она мечту стать великим врачевателем и научиться лечить болезнь «гаг»? Удастся ли мне отрешиться от мирских радостей, выполнив обещание, данное дяде, что посвящу свою жизнь Иисусу Христу? Не утрачу ли я при этом смысл существования? А если я скажу Гипатии, что готов жить в ее доме как прислуга, лишь бы перенимать у нее знания? А вдруг она согласится и поможет мне изучать медицину в Мусейоне{60}, и я всего за два года стану знаменитым врачом? Ведь я уже многое успел узнать за время обучения в Ахмиме, мне не хватает только знаний по анатомии, а доктора в Мусейоне практикуют хирургию уже сотни лет, им ведомы все тайны медицинской науки.
Так я рассуждал той ночью, не ведая, что Мусейон уже два года как перестал существовать!
Путаные мысли бередили сердце и смущали дух. А если я выйду из церкви, восстану против нее, после того как все откроется, то меня сочтут ренегатом и ополчатся против меня, как против тех, кто отрекался от веры во времена императора Юлиана{61}? Христианство сегодня — целиком и полностью официальная имперская религия. Мне не уберечься от доносов монахов, которых называют парабаланы{62}. Благодаря им меня будет ожидать участь отца, к их вящей радости, такой же, как радость моей матери… Но меня распирало желание на следующий же день встретиться с Гипатией, побеседовать с ней на философские темы, почувствовать, как растет ее уважение ко мне. Ведь как бы то ни было, она с уважением относится к каждому человеку. Недаром ее имя — Гипатия — на греческом означает «Небесная»… Она всего на десять лет старше меня, ну, может, на пятнадцать, а это небольшая разница! Пусть она усыновит меня или назовет своим младшим братом, и, кто знает, быть может, наступит день, когда она полюбит меня. И меж нами воцарится согласие, о котором пророчествовала Октавия: когда женщина любит мужчину младше ее по возрасту, она делает его самым счастливым человеком на земле. Но в этом мире не может быть ни счастья, ни радости!
Вихрь моих мечтаний был прерван звоном колоколов, возвещавшим о начале проповеди епископа Кирилла. Выйдя из кельи, я присоединился к другим монахам, и вместе с еще сотней прихожан мы вошли в церковь. Внутреннее пространство церкви заполнилось народом настолько, что невозможно было шагу ступить и приходилось топтаться на месте в окружении монахов, священников и дьяков, читающих Евангелие, наставляя и старых, и малых, борющихся друг с другом за новообращенных среди приверженцев бичевания, кающихся последователей учения Долгих братьев, монахов, прибывших из отдаленных монастырей Вади Натрун… Я был зажат со всех сторон армией Господа. Выкрики заполняли церковный свод и сотрясали стены; все говорило о том, что близится час какого-то великого события… Когда шумное ожидание достигло апогея и человеческие глотки готовы были разверзнуться, перед нами в своей ложе восстал епископ Кирилл.
В тот день я видел его впервые, и внушительная фигура епископа ошеломила и смутила меня.
Стоя во весь рост в ложе, стены которой были целиком отделаны золотом, епископ Кирилл взирал на нас сверху вниз. Над ним возвышался огромный деревянный крест с фигурой распятого Христа из раскрашенного гипса. На лбу Христа, его кистях и ступнях проступали ярко-красные капли крови.
Я стал разглядывать лохмотья, в которые была обряжена фигура Христа, а затем перевел взгляд на одеяние самого епископа. Если на Иисусе было надето какое-то рванье, кое-как прикрывавшее грудь и чресла, то служитель церкви был одет в расшитое золотыми нитями платье, из которого едва проглядывало его лицо. В руках Христос не держал ни одной суетной мирской вещи, а епископ опирался на посох, судя по блеску — из чистого золота. На голове Иисуса был колючий терновый венец, а голову епископа украшала переливающаяся золотом митра. Христос выглядел покорным и готовым принести себя в жертву на кресте, а Кирилл показался мне человеком, прочно стоящим на земле обеими ногами.
Епископ окинул взором свою паству, пристально оглядев собравшуюся внутри церкви толпу, и все замолкли. Он поднял золоченый посох, и шум окончательно утих. Затем он стал говорить:
— Дети Христа, во имя Бога живого благословляю вас сегодня и во все времена. Я начну свою проповедь с наставления апостола Павла из его Второго послания к Тимофею{63}, в котором он говорит, обращаясь ко всякому христианину во всяком месте и во всякое время: «Итак переноси страдания, как добрый воин Иисуса Христа. Никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтобы угодить военачальнику. Если же кто и подвизается, не увенчивается, если незаконно будет подвизаться»{64}.
Вначале мне даже показалось, что, произнося эти слова, епископ имеет в виду меня, что это одно из его сокровенных чудес… А он тем временем продолжал говорить, и голос его торжественно звенел даже в самых отдаленных уголках церковного зала:
— Я начал со слов апостола Павла, чтобы напомнить вам, что мы живем в смутное время, в эпоху борьбы. Свет Христа распространился так широко, что днем озаряет всю землю, разгоняя мрак, время которого истекло. Но суеверия не перестают вить свои гнезда то там, то здесь, проявляясь на земле Господа в виде смут и ереси и прорастая в сердцах людей. Мы никогда не устанем бороться с этим, пока живы. Не для этого ли посвятили мы души свои нашему Господу Иисусу Христу? Так давайте же станем воинами истины, которые не увенчаются, пока не восторжествует небесная правда, давайте очистимся верой Спасителя, чтобы стать похожими на тех мучеников и святых, которые презрели мирскую суету и наслаждаются небесной славой и вечной жизнью.
Я заметил, как у многих на глазах навернулись слезы и лица осветились воодушевлением. Все взоры были прикованы к епископу Кириллу, завоевавшему словами души и сердца своей паствы. Обороты его греческой речи были необычайно мощны, он говорил языком пророков с искренней убежденностью первых отцов церкви. Я на минуту отвлекся и ушел в свои мысли, но его слова вновь заставили меня прислушаться.
— Что касается тех, кто называет себя Долгими братьями{65}, — вещал он, — мы не будем обращать внимание на их деяния и не станем вновь ввязываться в еретическую полемику, пытаясь отыскать истину в воззрениях их главы Оригена. Достаточно того, что его осудил папа Феофил, епископ этого великого города еще до того, как пару лет назад переселился в Царствие Небесное. Я не стану напоминать вам о решениях Священного собора Александрийской церкви сто тридцать пятого года эры Мучеников, или триста девяносто девятого года от Рождества Христова, осудивших Оригена, как не буду напоминать и о решениях последующих соборов, подтвердивших осуждение, приговоривших его к изгнанию и предавших анафеме. Таких соборов было несколько, они проходили в Иерусалиме, на Кипре и в Риме. Я не буду приводить выдержки из решений, принятых там благородными отцами, все они хорошо известны. Кто грамотен, должен сам прочесть их, а кто не умеет читать, пусть попросит в церковной библиотеке, чтобы его с ними ознакомили. Но сегодня я заявляю, что не позволю вновь возвращаться к взглядам умершего полтора века назад философа, который в своих богословских трудах наделал столько ошибок, впал в заблуждение и ересь и чьи писания не достойны священника. И пусть уймутся его ученики, эти Долгие братья[9], и смирятся, как смирился Иисус Христос. Пусть удовольствуются своей долговязостью и не шляются по стране, сея сомнения и возбуждая умы своими еретическими завираниями, вредящими истинной вере! Той вере, которую мы, как честные солдаты Иисуса Христа, поклялись защищать своими жизнями.
Внезапно кто-то из стоящих принялся так истошно орать, будто глотка его действительно была луженой:
— Да будешь благословен ты на небесах, о папа, благословенны твои слова во имя Бога живого!..
Он продолжал выкрикивать этот призыв, пока к нему не присоединились остальные, уже охваченные возбуждением. Панегирик епископу Кириллу сотрясал стены церкви… Папа сотворил перед собравшимися крест, дважды поведя в воздухе своим посохом, отчего их воодушевление стало перерастать в общее помешательство… Некоторые падали в обморок прямо под ноги стоящим, другие всем телом раскачивались в такт выкликаниям, были и такие, кто стоял закрыв глаза, из которых обильно текли слезы. Епископ, или папа, как называли его в Александрии, развернулся и исчез за дверью ложи вместе с толпой других старших священников, держащих в руках кресты, крупнее которых я никогда прежде не видел.
И началась моя повседневная и рутинная, не считая распаленных криками воскресений, жизнь в церкви Святого Марка. Постепенно я покорился воле Господа. Монах Юаннис присматривал за мной, не переставая предостерегать, чтобы я держался подальше от александрийской монашеской братии, и особенно от тех, кто называл себя «отважными» и «подвергающимися смертельной опасности». Среди них выделялся один престарелый монах, отличавшийся особой истовостью, который вызывал у меня неприязнь. Лишь спустя несколько месяцев я узнал, почему мне так противен его разбойничий вид. Этот пожилой инок был родом из Верхнего Египта, но при этом терпеть не мог никого, кто приезжал в Александрию из тех мест. Как-то раз, примерно через год моего пребывания в Александрии, я встретил его на церковном дворе. Он поманил меня клюкой, с которой никогда не расставался, и, когда я подошел, прошамкал:
— Уезжай обратно к себе, таким, как ты, в Александрии не место.