Гоша-Чердак, теряя последний энтузиазм, таскал Максима Т. Ермакова куда-то на Кожуховскую, в бетонные панельки, смотрящие окнами на крысиный лабиринт зачуханного рынка; куда-то далеко за Войковскую, в пятиэтажки серого кирпича, где за царскую цену продавалась гнилая двушка, с пузырящимися полами и скользкой на ощупь теплой водой, вытекавшей из ревматических труб. Было уже не до престижа; надо было вложить имевшиеся деньги в квадратные метры — но все ускользало, буквально за сутки становилось недоступно. Город, нереально повышаясь в цене, делался призрачным; это повышение, охватившее и те жилые массивы, где вообще не продавалось ничего, сказывалось в недостоверном, словно бы разреженном составе зданий, в странном, волнообразном отсвете окон. Динамическая световая реклама банка, где хранились погибающие деньги Максима Т. Ермакова, попадалась едва не на каждой высокой крыше и напоминала школьный опыт по химии, где в результате переливания алой и зеленой жидкостей всегда получался дымный хлопо́к.
Десять миллионов. Десять миллионов долларов, блин! А поторговаться, так и больше. Вот, кажется, только протяни руку. Максим Т. Ермаков нисколько не сомневался, что стоит этих денег. Он чувствовал, что от возможности купить какую только захочешь квартиру, вообще любую недвижимость в Москве или Европе, его отделяет всего лишь упругая, полупрозрачная перепонка. Раньше он не задумывался о природе этой преграды — разве что в детстве, в шестилетнем, кажется, возрасте, когда внезапно понял, что умрет обязательно и что родители тоже умрут. Наглядным пособием послужил сердитый деда Валера, ходивший с палкой так, что в нем ощущались все его твердые кости, а потом улегшийся в длинный, обшитый материей ящик и внезапно переставший пахнуть табаком. Наваждение длилось целое лето. С той поры некоторые явления — звенящий стрекот ночных приморских зарослей, зеленый дождь в деревне, скрип качелей, жесткий полет сухой стрекозы — вызывали у Максима Т. Ермакова тихую тоску. Потом, в сентябре, все внезапно прекратилось, словно отрезало школьным звонком.
И вот теперь оно снова вернулось; ночи сделались враждебны. Не в силах уснуть, барахтаясь, как тюлень, в сырых от пота простынях, Максим Т. Ермаков измысливал способы, как ему получить свои деньги и при этом остаться в живых. Мысль его, не стесненная черепной коробкой, выделывала сложнейшие петли, то изобретая послушного, на все готового двойника, то воображая ложный выстрел на каком-нибудь не слишком высоком мосту, с падением тела в маслянистую ночную воду, в спасительную муть, где ждет заранее припрятанный верный акваланг.
Все выходило нереально, все требовало подготовки, в том числе спортивной — а спортсменом Максим Т. Ермаков не был никогда и особенно боялся нырять, зная, что под водой его виртуальная голова превращается в холодный воздушный колокол, зыбкий, как ртуть, норовящий разделиться на несколько частей. Нужны были помощники, верные люди; нужны были как минимум качественные документы на чужое имя. Следовало на всякий случай подкачать изнеженное тело, тряское на бегу, а при наклоне к ботинкам выпускавшее в голову розовый пар. Но не было возможности тайно купить тренажер, устройство, инструмент. Бдительные социальные прогнозисты всегда перлись за Максимом Т. Ермаковым в супермаркет, катили, пихая подопечного в крестец, дребезжащую тележку, куда швыряли все то же самое, что Максим Т. Ермаков набирал для своих невиннейших нужд; если товар оказывался в единственном экземпляре, то в результате краткой борьбы за коробку или флакон всегда побеждал хладнокровный, чугунный под пальто социальный прогнозист. Выкатившись с тележкой на парковку, спецкомитетчики сваливали рацион Максима Т. Ермакова в черный мусорный мешок и, завязав его узлом, шмякали пузырь в багажник — видимо, на предмет исследования, не получается ли из пельменей и шампуня пластиковая бомба. Максим Т. Ермаков был у них будто на ладони; подозревая во всякой точке на обоях и во всякой бусине жиденькой китайской люстры скрытую камеру, он изучил свою съемную квартиру лучше, чем за четыре предыдущих года.
У Максима Т. Ермакова имелось перед социальными прогнозистами только одно преимущество: у него было время. А вот у них времени не было. Грохнулся мегамаркет «Европа». Двести двадцать шесть погибших, пожалуйста. Максим Т. Ермаков демонстративно поехал посмотреть. Стеклянистое тело мегамаркета напоминало теперь теорему, покончившую с собой из-за отсутствия доказательства: дикий хаос треугольников вздыбленной арматуры кое-где еще держал стеклянные полотна, вкривь и вкось отражавшие серую облачность, словно само небо над катастрофой было расколото; перекрытия опасно висели над черными ямами этажей. Всюду ходили насупленные мужики в оранжевых жилетах; возле заграждения из мокрой, заплаканной сетки лежали на асфальте раскисшие гвоздички, похожие на свежие пятна масляной краски.
Постояв для приличия, подивившись на уцелевшие манекены, маячившие в строгих костюмах над слоеным хаосом бетона и стекла, Максим Т. Ермаков полез за руль. По пути домой его обливало смесью веселья и ужаса. Мир становился податлив, как пластилин. Максим Т. Ермаков не смог бы сформулировать, в чем заключается его новообретенная власть. Но чувство власти было таким несомненным, что «тойота», сопровождаемая скромным, пособачьи виляющим фургончиком, буквально распарывала трафик. Они заплатят, никуда не денутся. Они оказали Максиму Т. Ермакову большую услугу: дали пощупать тонкую преграду между тем и этим светом и сделали так, что Объект Альфа не испугался. Несмотря на слабую материальность собственной головы, Максим Т. Ермаков не верил ни в какие райские и адские области, представлявшие собой всего лишь пар от человеческой мысли. Он признавал только реальные, конкретные вещи. Для него «тем светом» были теперь престижные квартиры в старых, хорошо отреставрированных московских дворянских домах — туда он попадет, как только вытащит свои деньги, вкусные долларовые кирпичики, ясно видные сквозь близко проступившую холодненькую плеву. На всякий случай, раз уж негативные прогнозы стали осуществляться, Максим Т. Ермаков решил не ходить пока в большие магазины, а покупать продукты близко от дома, в симпатичном подвальчике, где его всегда приветствуют добродушный задастый охранник и пожилая кассирша с желтой челкой, в обильном золоте, стекающем в теснины крапчатого бюста. «А выстрела не будет, не будет, господа!» — напевал Максим Т. Ермаков на какой-то веселенький мотив, отпирая магнитной пипкой железную, пупырчатую от воды и краски дверь своего подъезда.
В квартире ожидал сюрприз. Посреди единственной комнаты, в единственном кресле сидел, одетый в спортивный костюм с размахрившимися лампасами, Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной. За спиной начальника стояли, сцепив лапы на причинных треугольниках, геометрические фигуры, числом четыре. Перед Зародышем, на валком журнальном столике, хромавшем так, словно одна из ветхих ножек была костылем, золотился взятый без спросу из бара французский коньяк.
— Ну что, полюбовались? — поприветствовал подопечного ведущий специалист.
— А как поживают ваши причинно-следственные связи, начальник? — ехидно откликнулся Максим Т. Ермаков, сбрасывая пальто. — Все вегетативно размножаются? Как они себя чувствуют? Не хворают, нет?
— Хворают, — подтвердил Зародыш, зыркнув из-под голых надбровий, словно там провернулись тусклые шарниры. — Да вы же сами все видели, только что с места события. Лишний вопрос. Давненько я не видел такого наглеца.
Максим Т. Ермаков любезно поклонился. Сесть ему в собственной комнате было не на что, кроме как на раскрытую постель, где в хаосе белья голубели раздавленной бабочкой кружевные Маринкины трусы. Максим Т. Ермаков вздохнул и плюхнулся.
— А как насчет незаконного проникновения в частное жилище? — осведомился он, скользя насмешливым взглядом по лицам охраны, на которых резкие морщины были как боевая раскраска туземцев. — Или у вас, извиняюсь, ордер имеется? Может, я какой-нибудь закон нарушил? Кого-нибудь убил? Или вы успели насыпать кокса в мой стиральный порошок и ждете понятых?
— Бросьте, Максим Терентьевич, — поморщился Зародыш. — Дверь у вас была не заперта, мы и вошли, как старые знакомые. Сидим, стережем ваше имущество. А приехали мы только для того, чтобы задать единственный вопрос: что больше — двести двадцать шесть или один?
— Конечно, один, если этот один — я. А вы как думали? — живо откликнулся Максим Т. Ермаков. — Вы мне другую жизнь можете дать? А тем, кого в «Европе» поубивало, — можете? Чем приставлять ко мне наружку, рыться в моих покупках, курить у меня в подъезде, лучше бы за террористами следили! Да, ездил, видел. Это не я виноват, это вы виноваты! И не надо мне ваших арифметических задачек. Плохо работаете, господа!
— Конечно, один, если этот один — я. А вы как думали? — живо откликнулся Максим Т. Ермаков. — Вы мне другую жизнь можете дать? А тем, кого в «Европе» поубивало, — можете? Чем приставлять ко мне наружку, рыться в моих покупках, курить у меня в подъезде, лучше бы за террористами следили! Да, ездил, видел. Это не я виноват, это вы виноваты! И не надо мне ваших арифметических задачек. Плохо работаете, господа!
— Ну вы и наглец, — задумчиво повторил Зародыш, грея хозяйский коньяк в бескровной пясти, покрытой с тыла, точно изморозью, полупрозрачными волосками. — Да, у государства задачи в основном по арифметике. Мы имеем натуральный ряд чисел: сто сорок миллионов жителей страны. И с этой, арифметической, точки зрения один меньше, чем двести двадцать шесть, ровно в двести двадцать шесть раз. Меня другое удивляет. Вы, Максим Терентьевич, держитесь так, будто совсем нас не боитесь. А зря. Всякого можно ухватить за чувствительное место. А уж если мы возьмемся…
— Ничего у вас не выйдет! — радостно сообщил Максим Т. Ермаков. — Я гладкий и круглый колобок, весь внутри себя, меня даже ущипнуть местечка не найдется. Хотите честно? Мне никто, кроме самого себя, не нужен. То есть любил я когда-то маму с папой, а сейчас — ну, попечалюсь недельку, если что. Может, напьюсь. Даже если померещатся чувства, не страшно. И так у всех, между прочим. Женщины, конечно, есть приятные, но не настолько, чтобы ради них стреляться. Я бы вас боялся, конечно, если бы вы могли как-то силой на меня воздействовать. А вы беспредельничать не можете, спасибо причинно-следственным связям! Стало быть, у нас идеальная ситуация: если гражданин не нарушает законов, к нему никаких вопросов нет. Кстати, если я возьму ваш пистолет и примусь палить в людей на улице, что будет?
— А вот тогда мы, без всякого беспредела, вас арестуем, — со вкусом проговорил Зародыш, и по тому, как умягчился маслом его тяжелый взгляд, сделалось понятно, что такой поворот событий был бы весьма желателен для представляемого им комитета. — Арестуем, стало быть, и запустим вполне законные процедуры следствия и суда. Но придадим им такие формы, что вы сами попросите на минуточку в камеру наш пистолет.
При этих словах непрошеного гостя Максим Т. Ермаков вдруг почувствовал, что весь расквашивается. Ему захотелось немедленно лечь в свою постель, прямо в офисном костюме, кусавшем шерстью в нежных сгибах под коленками, и сказаться больным. Натянуть на зыбкую голову глухое одеяло и сделать вид, что страшилищ не существует.
— А ведь вы трус, Максим Терентьевич, — попер в наступление Зародыш и сразу словно навис над жертвой, хотя ни на миллиметр не двинулся из кресла. — Сама ваша плоть труслива, каждая клеточка вибрирует и плачет, стоит вам нож показать. Помните, как были студентом и проигрались в карты? Вас тогда прессовали крутые пацаны Пегий и Казах. Чтобы выплатить долг, вы украли две с половиной тысячи долларов у своего сокурсника Владимира Колесникова. А он возьми и окажись тоже злобным, и хоть и без ножа, но со здоровенными кулаками. Помните, как прятались от него по женским комнатам общежития? Как сиживали в шкафах среди юбок и босоножек?
«А ничего себе их учат. Прямо возникают перед тобой, передвигаются в пространстве, пальцем не пошевелив. Ничего себе приемчики. Интересно, как это у них получается», — лихорадочно думал Максим Т. Ермаков, мысленно заборматывая дрожь, проходившую от пяток до мутной головы. Но было поздно. Ожил, словно вышел из тюремного блока памяти, Вован, Вованище, с небритой мордой, похожей на грязную губку, с дикой шерстью на груди, распиравшей, как сено, все его голубые и розовые рубахи, купленные в сельпо. Вован потом и правда загремел в тюрьму, ввязавшись в нехорошую драку возле мутной пивнушки у метро; это спасло Максима Т. Ермакова от физического увечья и нервного срыва. Вован, кстати сказать, тоже сидел за тем, чрезвычайно скользким, покером, но спасовал с крестьянской хитростью, отделавшись копеечным убытком. Надо было тогда не увлекаться прикупом, надо было обратить внимание, что сдающий странно ласкает колоду, а у Пегого карты буквально растут между пальцами, будто лягушачьи перепонки. И что, на нож следовало идти из-за двух с половиной штук? Нож, между прочим, реально был — хищная выкидуха с наборной зоновской ручкой. Эти двое, Пегий с Казахом, обгладили ею всего Ермакова, намазали, будто бутерброд маслом, стальным зеркальным ужасом. Максим Т. Ермаков поступил рационально: просканировал пространство и обнаружил единственно доступные деньги, достаточные для выплаты долга, в мужицком пиджаке Вованища, во внутреннем кармане, зашитом грязными белыми нитками. Зря Вованище хвастал перед игрой, что заработал на стройке и всех теперь отымеет; было делом техники нащупать в его проодеколоненном барахлишке сдобный денежный хруст.
Да, Максим Т. Ермаков спасся, поменяв большее зло на меньшее. Да, сиживал в шкафах на босоножках, будто курица на яйцах, пока Вованище ревом объяснялся с девчонками и метал стулья. Любой, кто соображает, проделал бы такую же комбинацию. Но как же страшен был густой и резкий, отдающий хирургией, запах его одеколона, когда Вован сгребал Максима Т. Ермакова за ворот и его васильковые глазки делались неживыми, будто у куклы. Этот народный парфюм, уже и тогда, в конце девяностых, снятый с производства (запасы, вероятно, хранились в кулацком семействе Вована не столько для блезиру, сколько для экономичного опохмела), теперь и вовсе кончился на всех складах, но в сознании Максима Т. Ермакова продолжал существовать. Его виртуальное обоняние, тянувшее запахи непосредственно в мозг, изредка улавливало несколько грубых, неизвестно откуда приплывших молекул; их оказывалось достаточно, чтобы вызвать панику в игравшем, как резинка, солнечном сплетении, куда, бывало, въезжал, пресекая жизнь, татуированный кулак.
— О чем задумались, Максим Терентьевич? — послышался словно из-за спины голос незваного гостя, хотя Зародыш по-прежнему сидел, как на картинке, все в том же коричневом кресле.
— Да вот, вспоминаю молодость, — улыбнулся Максим Т. Ермаков, потихоньку вытирая мокрые ладони о простыню. — Верно вы всех назвали: были и Пегий, и Казах, и гражданин Колесников. Боже мой, из-за какой суммы тогда разгорелся конфликт… Мелочь, тьфу! Какими глупыми бывают люди в двадцать лет. Кажется, будто деньги нужны только молодым, а людям в возрасте они зачем? Я вот только сейчас начинаю понимать, что чем старше человек становится, тем больше надо денег на правильную жизнь. Вы согласны со мной, Сергей Евгеньевич?
— Рассчитываете дожить до своих десяти миллионов? — иронически осведомился Зародыш. — Гарантирую, что у вас это не получится.
— А у вас, значит, получится сделать из меня национального героя посмертно? — в тон ему ответил Максим Т. Ермаков. — Тоже обломайтесь: это не ко мне. Это к какому-нибудь колхознику, прочитавшему в своей избе «Как закалялась сталь». Вот гражданин Колесников мог бы, если бы когда-нибудь книжки открывал. Положить живот за други своя — это не катит. И даже не потому, что морали нету, а эстетика другая. Арт-жесты все другие. Мои клипы про шоколадки значат сегодня больше, чем все это тупое наследие, многотомники с моралью и героями. Новость для вас? Понимаю. Небось, не первый я у вас Объект Альфа. Прежние-то объекты кидались со всей дури спасать человечество, еще и благодарили за оказанную честь. Вы раньше эту дурь у человеков полной ложкой черпали, никаких проблем не имели. Строили БАМы, поднимали целину. А теперь всё. Халява кончилась, господа. Я вот на вас время трачу, а собирался поужинать и кино посмотреть.
На это Зародыш испустил неприятный смешок, откинувшись в кресле и показывая кадык, похожий на проглоченное змеей куриное яйцо. Четверо геометрических мужчин, до сих пор не издавших ни единого звука, кроме скрипа черных тупоносых ботинок, вторили начальству хором, будто болотные лягушки.
— Уж потерпите, Максим Терентьевич, — проговорил ведущий специалист, отсмеявшись. — Ваши намеки на то, что мы должны за ваше время заплатить, я все равно не пойму. Мы ведь с вами толкуем не о морали и не о современном искусстве, а о вещах чисто практических. Мне, как ответственному в каком-то смысле за государственную арифметику, нужно произвести обмен одного на многих. Вы хотите торговаться. А я вам говорю в который раз: бесполезно. И пытаюсь объяснить, что на самом деле вы нас боитесь. И правильно боитесь. Героя сделать из вас все равно придется, а способы могут быть разными.
— Да я, в общем-то, и есть герой, вы не заметили? Вы давите на меня, а я не поддаюсь! Почему, спрашивается? — Максим Т. Ермаков прилег, облокотившись на подушку, дорогое, тонкого хлопка, постельное белье показалось ему сквозь костюм и пот отвратительно шерстяным. — В своем лице я защищаю права человеческого индивида от государственной машины. И с позиций этих прав не играет роли, является индивид героем, гением или обыкновенным обывателем. Вы вот, может, трижды Герой России, но мне оно фиолетово. Свобода индивида в том, что он сам себе высшая ценность. Просто по факту своего существования. Если кому-то что-то надо от него, с ним заключают контракт. А вы контракта не хотите, заинтересовать меня не можете. Запугиваете. Я вот думаю: не собрать ли мне знакомых журналюг? Устрою пресс-конференцию, расскажу, как нарушаются свободы россиян всякими мутными государственными комитетами.