Гамма для старшеклассников - Щупов Андрей Олегович 3 стр.


Интересно, что происходит с теми, кто идет против времени да еще наискосок? Я хочу сказать, что происходит с ними в конце концов?.. Впрочем, ни о чем подобном я, конечно, не думал в эту минуту. Я просто бежал со всех ног. Как говорится, спасался бегством. Почему бы и нет? При Аустерлице тоже драпали заячьим драпом — и не одиночки вроде меня, а десятки тысяч вооруженных до зубов вояк. Вероятно, во все времена и во всех странах те или иные полководцы вынуждены были отступать. Всю жизнь человечество то наступало, то отступало, перетаптывалось взад-вперед, то преследуя, то петляя. Глупое времяпровождение, если вдуматься, но какой-то азарт в этом, наверное, есть. Дети играют в ляпы — догоняют, ляпают и убегают. Взрослые, как известно, происходят из тех же детей. Так что связь и некая убогонькая тенденция налицо. Да, братцы мои, — налицо!..

Кто бегал по мелководью — знает, до чего запышливое это занятие. Очень быстро я выдохся. Лампасы генерала пару минут мелькали где-то сбоку, а потом пропали. Мне хотелось думать, что я обогнал его, но скорее всего все вышло иначе. Хрипящие и оглушенные стуком собственных сердец, мы влетели в какой-то гулкий грот и, тесня друг дружку, помчались кривым коридорчиком.

Кто-то впереди радостно взвизгнул. Может быть, ударившись о низкий свод и приняв всполохи в глазах за близкое спасение. Но нет, кажется, действительно спасение маячило где-то рядом. Иначе не оживились бы так мои попутчики. Мы все теперь были единым стадом, и органы чувств у нас были объединенные, стадные. Заскрипела оттираемая телами дверь на пружинах, и мы стали тесно утрамбовываться в загадочную комнатушку.

— Да не сюда же, черти! В ванну… В ванну лезьте! Там выход.

«В ванну, а там выход, — машинально повторил я. — Выход и спасение в некой ванне…»

Абсурдность происходящего дошла до сознания не сразу. Это оказалось действительно ванной. Я нашарил чугунные края, ногами ступил на эмалированную поверхность. Человек, сопевший впереди меня, куда-то пропал. Я попробовал наклониться и ударился лбом о рукоятку крана.

— Лезь же! Чего топчешься!

— Куда?! — яростно огрызнулся я. Руки щупали по сторонам, но выхода не находили.

— Куда-куда!.. В сливное отверстие, конечно!

— Дайте ему по ушам, чтоб не телился! — сердито зашипели во тьме. Правая нога чуть надавила в том месте, где по моим расчетам находилось сливное отверстие. «Что за чушь? Они издеваются?» Я силился понять, куда же исчезли мои предшественники, но мысли тупыми бревнами крутились в водовороте, на мгновения превращаясь в аллигаторов, раздражено покусывая друг дружку зубками.

Однажды, когда пробка в доме куда-то подевалась, я мылся в ванной, заткнув сливное отверстие пяткой. Было не очень удобно, но в общем все обошлось и я покинул ванную чистым. Сейчас от меня хотели чего-то иного.

— Нашел отверстие?

— Ну?

— Баранки гну! — рявкнули за спиной, но советчик, оказавшийся рядом, решил проявить терпение.

— Да не орите вы! Он же совсем растеряется… Послушай, вот в этот сток и надо пролезть. Ты, главное, постарайся. Поначалу кажется узко, но если поднажать да изловчиться, все получится.

Кто-то в темноте пошловато загыгыкал. Я постарался не обращать на хихиканье внимания.

— Как же я пройду туда?

— Все прошли, и ты пройдешь. Главное, попробуй…

Я поднажал, я даже крякнул от натуги, и правая нога в самом деле проскочила. Черт возьми! Я даже не сообразил толком, как это произошло. Раз — и все. Колено еще торчало наружу, а все прочее было уже там.

— Ну как? Вышло?

— Точнее сказать, вошло…

И снова в спину зашипели.

— От, балагур! Тянет резину и не стесняется!.. Эй, удалец, за тобой еще люди. И море вот-вот доберется.

Я не стал отвечать. Тем более, что дальше дело пошло бодрее. Я просунул вторую ногу, поднатужился, втиснулся по пояс, а потом и по грудь. Несколько хуже было с головой — все-таки череп — штука костяная, твердая, но и тут я в конце концов справился. Чуть впереди меня кто-то мучительно и медленно полз. Не крот и не крыса, — человек. Так же мучительно и медленно полз за ним я. Должно быть, мы напоминали дождевых червей. Только с руками и ногами, но таких же гибких, склизких и грязных. Перемещаясь по хлюпающему тоннелю, я все еще пытался рассуждать. Море и время — ладно, но как быть с водостоком? Труба от силы — сантиметров семь или десять в диаметре. Одно мое предплечье куда толще. Я не говорю о туловище. Я не говорю о животе! А тот генерал? Неужели и он ползет вместе с нами?

И снова я проморгал ответственный момент. Довольно грубо меня ухватили за ногу и дернули.

— Наверх же, олух!

Труба разветвлялась, и, должно быть, дернувший меня за ногу был прав. Во всяком случае я не стал спорить и решил поверить ему на слово. А через пару минут я уже сидел в ванне. Перепачканное лицо, волосы, оскверненные какой-то слизью, измятая одежда. И все равно я чувствовал огромное облегчение. Все кончилось. Перебродив, компот трансформировался в вино. Я сидел в собственной ванне, я слышал приглушенную ругань соседей. Мгла окружала со всех сторон, но я не сомневался: события перебросили незадачливого путешественника на родину, домой. В отличие от многих бродяг я люблю путешествовать с одним непременным условием — всегда возвращаться. В данном случае я перехитрил всех и даже самого себя. Холод, который я предсказывал на завтра, уже миновал. Пространство, вобравшее меня, причислялось уже к иному времени. Здешнее время еще хранило тепло. Еще или уже…

ФА-ДИЕЗ

Разумеется, я отправился в гости. Выпасть из законного времени — в каком-то смысле означает потерять себя. Если это происходит в коллективе, можно укрыться в безлюдных пещерах, если потеря настигает в одиночестве, значит, бьет час выходить в люди. Именно там — в вереницах необязательных разговоров, среди пирамидальных салатных холмов и лениво-безучастных тортов вдруг обнаруживаешь с удивлением свое крохотное «я». И возвращается былая запальчивость, возрождается тяга к несбыточному, приходит знание того, что ложка — существо одноклеточное и по роду своему мужское, а вилка — напротив, обязательно дама — с грациозно изогнутой спинкой, всегда вприщур и остро нацеленная, готовая прижать и ужалить. И только в гостях взираешь на часы с оттенком снисходительности. То, что может все, не в состоянии уничтожить таинство посиделок. Ради этого я хожу в гости. И по этой же причине не беру с собой фотоаппарата.

Когда-то я любил снимать публику на дымчато-голубые ленты. Дырочки перфорации вызывали во мне священный трепет. Я закупал бездну фотомелочей и спешил запереться в своей крохотной, подсвеченной красным фонарем лаборатории. Но с некоторых пор любовь моя несколько приувяла. Я заподозрил, что дни рождений, на которых я без устали работал затвором, мало-помалу превращаются в дни моих фотографий. Праздник претерпевал странный перелом, и меня начинали таскать из угла в угол, желая запечатлеть свои незамысловатые позы и улыбки. Иногда мне просто некогда было поесть, зато и почести мне оказывались почти как имениннику. О нем, кстати, успевали забыть. На слуху было только имя фотографа. Странный азарт охватывал гостей, — в них пробуждались актерские качества, и каждый в меру своей фантазии старался изобразить что-нибудь особенно вычурное. Багроволицые кавалеры в тройках и галстуках становились на голову, кто-то пытался садиться на шпагат, а в групповых снимках начиналось совсем неописуемое. Зубастые оскалы лезли в объектив, люди лепились в ком и изо всех сил кричали, желая озвучить кадр, зарядить его своей взбалмошной энергией. Самое удивительное, что иногда это им удавалось.

Увы, именинами дело не завершалось. На следующий день начинались звонки и расспросы. Все встречные и поперечные считали своим долгом поинтересоваться, что там с фотографиями и как удалась проявка. Спрашивали, когда можно ожидать презента. Когда же «презент» расходился по рукам, начинались довольно странные воспоминания — воспоминания о том, как все они фотографировались.

Случались, разумеется, и обиды. Молодые девушки редко нравятся самим себе. Фотография — не зеркало, к ней другое отношение, и порция неприязни обязательно достается фотографу. Впрочем, может быть, вполне заслужено. Чего-то он, значит, не уловил. Какого-то прекрасного момента. И не оправдание, что такие моменты — редкость, что их караулят, как пугливую синюю птицу. Вот и карауль, коли снимаешь! Выслеживай! И нечего оправдываться и объяснять, что жизнь — не фотография. И что плакать красиво не получается. Так уж оно принято. Вой и рыдания принято называть плачем. А разудалое человеческое гавканье — смехом.

Словом, когда я хочу просто отдохнуть и развеяться, фотоаппарат остается дома, на верхней полке моего специального фотошкафчика, а я подставляю плечи под парадный пиджак и плетусь к зеркалу.

Словом, когда я хочу просто отдохнуть и развеяться, фотоаппарат остается дома, на верхней полке моего специального фотошкафчика, а я подставляю плечи под парадный пиджак и плетусь к зеркалу.

— Полезай, полезай! — говорю я своему упирающемуся костюму. Моему костюму в зависимости от обращения дают самый разный возраст — от трех до двадцати лет. То есть, после чистки и глажки — выглядит он года на три — не больше, а вот после гулянки, дня рождения или еще хуже свадьбы — на все двадцать.

По старой привычке все же заглянул в шкафчик, но в обществе громоздкого проектора, пахучих реактивов, стопок фотобумаг и черных рулонов отснятой пленки фотоаппарат чувствовал себя более комфортно, чем у меня в сумке. Это было очевидно, и я удовлетворенно прикрыл дверцу.

В общем так или иначе я оказался в гостях — за столом, в пиджаке и без фотоаппарата. Хозяина звали весело и просто: Василий Грушин. Он мне нравился, я ему тоже, хотя друг дружку мы понимали с трудом. Он был серьезен и верил в принципы, я тоже был серьезным, но, что такое принципы, не знал. Он мечтал переустроить мир к лучшему и на собственном примере неустанно доказывал, что это вполне возможно. Про переустройство мира я опять же ничего не знал, но Васю Грушина за эту его мечту любил. Любил, но не уважал, и за это он, кажется, уважал меня. Грушин был крупным начальником, его баловали подарками, улыбками и комплиментами. Я ему ничего не дарил и улыбался только когда мне этого хотелось. Но Грушин мне нравился, и он про это знал. Судя по всему, ему было этого достаточно.

Однажды я зашел к нему на работу и застал за странным занятием. Охрану из проходной он проверял на знание Пушкина. Здоровый малый перетаптывался у него в кабинете и с туповатой растерянностью повторял:

— Мой дядя… Дядя самых чистых правил…

— Честных, — мягко поправлял его начальственный Грушин.

— Чего?

— Честных, а не чистых, хоть честь и чистота — тоже, конечно, в некотором роде… Ммм… В общем продолжай…

Чуть позже в кабинет заходили секретари, водители, бухгалтера и тоже бубнили заученные строчки. Знатоков Пушкина Грушин поощрял премиальными.

— Зачем им это нужно? — спросил я его.

— Ты спрашиваешь об этом меня?

— Ну да!

— Спрашиваешь, зачем людям нужен Пушкин?

— Да нет же! Но при чем тут они?

— Ты не считаешь их за людей?

— Тьфу ты!..

На этом наш разговор завершался. И чаще всего таким образом завершалось большинство наших бесед. Но мы друг друга любили. Я считал, что Грушины бессильны переделать мир, но я не сомневался, что он держится на их плечах. Сам Грушин, должно быть, думал про меня, что я правдив и сострадателен. Этих качеств ему вполне хватало, чтобы относиться ко мне с симпатией. Вполне возможно, что причины своего неравнодушия мы просто выдумали. На чем держится дружба и недружба? Наверное, как и любовь, на чем-то смутном и по-человечески неразрешимом.

Словом, я сидел в гостях у Грушина и отдыхал от себя самого. Шел второй час отдыха, и несмотря на гул заздравных тостов и бесед я чувствовал себя немного окрепшим.

Пасюк, сосед Грушиных, парень с голосом, не нуждающимся в мегафоне, тыкал меня кулаком в бок и радостно кричал в ухо.

— Вся жизнь — сплошное представление. Времена Ренессанса — театр. То, что сейчас, — цирк. Мы, майн либер киндер, зрители, посасывающие леденцы. Все, что от нас требуется, — сидеть на законном месте и не возбухать. К кулисам, — желтый от табака палец Пасюка мотался перед самым моим носом, — ни под каким видом не приближаться! Табу, майн либер! Что там за ними — нас не касалось и не касается. Сиди и аплодируй.

— А если я не хочу?

— Чего не хочешь?

— Аплодировать.

— Значит, свисти. Ногами топай. Желаешь помидором порченным воспользоваться, — пожалуйста! Хочешь спать, — тоже не возбраняется.

— Но допустим, я вознамерился узнать правду. То бишь, чуточку больше того, что нам показывают на сцене. Как же возможно постигнуть правду, оставаясь на месте?

— Только так ее и постигают! — палец Пасюка вновь пришел в назидательное движение. — Кстати! Какой правды ты возжелал? Может, закулисной?.. Так я тебе еще раз повторю: вселенная познается не круговым обстрелом и не методом скверного сюрприза, вселенная познается погружением вглубь. А если тебя интересует, к примеру, что там у тебя булькает и пульсирует под кожей, так тут, паря, ничего занимательного: мозги, кишочки и прочая неаппетитная размазня. Заглянуть, конечно, получится, но понять — ты все равно ничего не поймешь. На людей надо глядеть извне! И то — лишь в случае, если они прилично одеты, с носовым платком в карманчике и капелькой дорогого одеколона на виске. Пойми, без всего этого мы — довольно-таки невзрачные создания.

— Отнюдь, — сосед, сидящий напротив, тонко улыбнулся. — К некоторым такие сентенции, вероятно, не подойдут.

— Сентенции… — Пасюк отмахнулся от тонкостей соседа и вновь задышал над ухом. — К примеру, жрем мы с тобой говяжьи языки и хихикаем над остротами застольных ораторов. Это нормально, это по-человечески. И в рот друг другу мы при этом не заглядываем. Иначе тошно станет. Вот так по всей жизни. Вместо одной правды обнаруживаем десять и тут же запутываемся. Потому как, — на этот раз палец багроволицего Пасюка согнулся крючком и, описав щедрый полукруг, постучал по голове хозяина, — здесь у нас, не поймешь, что. Думаешь, думаешь, а находит все равно будто кто-то вместо тебя.

— Ты игнорируешь энергетику, — снова возразил я. — Мы ищем не потому что надо найти, а потому, что надо искать.

— Браво! — оценил Пасюк.

— И кроме того, пусть не все, но многие из нас желают быть героями.

— Ага, либидо-фригидо! Знаем… И вот, что тебе на это отрапортуем: герой нашего времени, золотце, не супер из Чехословакии или Афганистана, а дезертир — тот, кто наотрез отказывается мчаться на Ближний или Дальний Восток сокрушать чужие дома и проливать чужую кровь.

— И свою собственную, не забывай!

— Не забываю, золотце. Зис импосибл! И все равно повторю: настоящий герой нашего времени — дезертир! Дабы не убить он идет на плаху, на вечное оплевывание и так далее. Как ни крути, это жертва. Не бунт, а именно жертва. Так что давай, братец мой, дернем одну рюмашечку за него.

— Не знаю, — я покачал головой. — А Отечественная? А революция? Один уходит, — тяжесть перекладывается на остальных.

— Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать — разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.

— Совесть — у каждого своя.

— Зато присяга — общая, — Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. — Легко жить чужой волей, верно? Сказали — сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… — что зов сердца?.. Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.

— Только если скальпелем, — хихикнул кто-то из соседей.

— Во-во! Скальпелем!.. — Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. — Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… — он развел руками. — В общем давай за терпеливых. На них мир держится.

— Только чтоб тебя успокоить, — я поднял рюмку на уровень глаз и с неудовольствием убедился, что держать посудину ровно уже не получается. Вино капало на скатерть, заливало пальцы. Чтобы окончательно не опростоволоситься и не стать сахарно липким, я торопливо перелил алкоголь в желудок.

— Вот теперь ты снова человек! — объявил Пасюк. — Когда кто-нибудь начинает делить и классифицировать — знаешь, там жанры всякие, подклассы и отряды, меня разбирает хохот. И все же… — те, кто не пьют… Как бы это выразиться помягче…

Он подпер лобастую голову кулаком, и я приуныл, изготовившись слушать его многословное и нелестное мнение о непьющих.

И все-таки минут через пять мне удалось взять тайм-аут. Совершенно неожиданно Пасюку ударили во фланг, и он вынужден был отвлечься. Я занялся жаренной картошкой, а моему собеседнику пришлось отбиваться от обрушившегося на него противника — такого же громогласного Пасюка, но с иной идейной платформой, иными претензиями к человечеству.

— Правда — она всегда правда, а ложь — всегда ложь! — красноречиво надсаживался Пасюк номер два (звали его, если не ошибаюсь, не то Эльдар, не то Эдуард и учился он, разумеется, на филфаке — кажется, уже восьмой год).

— Кое-кому, разумеется, хочется взмутить водичку, — продолжал Эльдар-Эдуард, — но историю не обманешь! В главном мир всегда диктовал двуединое начало: мужчина и женщина, солнце и луна. То же и тут: есть правда, а есть ложь. Правда — естественное благо, ложь — противозаконное зло.

Назад Дальше