Гамма для старшеклассников - Щупов Андрей Олегович 7 стр.


— Искусство не бывает периферийным.

— К сожалению, бывает…

Не выдержав, я зевнул.

— Пардон. Не спал две ночи, и вот… — я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.

— Две ночи копали картошку?

— Не было никакой картошки, — признался я. — Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.

— Я вам постелю, — глаза Тамары скользнули в сторону. — Выбирайте, диван или раскладушка?

Вопрос не был риторическим. И она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.

Помедлив, я кивнул на диван.

— Здесь, если не возражаете.

— Не возражаю, — лицо Тамары просветлело и вроде даже еще чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. И самые старые женщины — самые нелюбимые. Молоды — те, кого мы любим. Отсюда и решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.

— Вы очень хорошая, — пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов — вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.

— Честное слово, вы замечательно выглядите!

На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.

— Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? — я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.

— Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…

Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.

— Вы…

— Молчи! — я взял ее за тонкую горячую кисть и притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице — маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.

Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи и по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?.. Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то — влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался бы по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?.. Сравнение меня покоробило.

— Застели диван, — голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, — от Толечкиного спирта.

Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.

— Ты очень ласковый, — разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, — вот ты уже и галант — нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует.

Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются — знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание — телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать — именно такую роль я избрал с самого начала — гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли — каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она — Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. А через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.

Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова сорока лет с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.

— Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?

Я промычал что-то себе под нос. Это еще один бзик женщин — считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.

— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.

Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.

— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?

— Почему я должен на злиться?

— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…

— Скажи что-нибудь, а?

Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.

— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.

Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.

— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.

— Значит, мне нужно над тобой поплакать?

— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.

— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.

— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.

— Ты боишься меня?

— Я боюсь всех.

— Всех-всех? — она удивилась.

— Всего-всего и всех-всех.

— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.

Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.

— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.

— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?

— Я ничего не думаю.

— Тогда почему ты одеваешься?

— Схожу покурить. Или ты против?

Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:

— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.

— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.


Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.

— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.

— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.

— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.

Он всхлипнул еще раз.

— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?

— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…

— То-то и оно…

Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.

— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.

Он испуганно замотал головой.

— Я не могу! Ты что? Нет!..

— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.

— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.

— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?

Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.

— Что хочешь, то и говори.

— Легко сказать!..

— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.

— Она обидится, ты что?!

— На меня, но не на тебя.

— Я так не могу!..

— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.

— Но ты мне друг!

— Именно поэтому я ухожу.

Я шагнул к выходу и оглянулся.

— Иди к ней, дурила. Иди!..

С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.

ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ

Ночь меня не устраивала, ночь мне была не нужна, и время, попятилось, с ворчанием уступив припозднившемуся гуляке вечер.

Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных — словом, на любой выбор и на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд и усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, временами представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.

На улицах моего чужого города сыпал снег, и я способен был видеть себя со стороны и с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами — этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, искательно огляделось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.

Все так же сверху я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться искренне. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика — девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…

Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.

Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната — каждый на свою сторону.

Назад Дальше