Пять четвертинок апельсина - Джоанн Харрис 6 стр.


Старый Дени Годэн взглянул на немца и с улыбкой сказал:

— Скрипка, mein Негr, она как хорошая женщина. По рукам не ходит.

И осторожно прикрыл дверь. Сначала снаружи было тихо, немцы переваривали услышанное. Жаннетт ошарашенно глядела на деда. И вдруг они услыхали, как немецкий офицер засмеялся, все время повторяя:

«Wie eine Frau! Wie eine Frau!»[39]

Офицер больше не приходил, и скрипка у Дени еще долго хранилась, почти до самого конца войны.

4.

Внезапно в то лето немцы для меня отступили на второй план. Мои мысли и наяву, и во сне, похоже, были заняты только одним: как поймать Матерую. Я перебрала в уме весь рыболовный арсенал. И удочки для речных ужей, и плетеные ловушки для раков, и бредень, и обычные сети, и приманивание на живую наживку, и подкидывание приманки на воду. Пошла к Уриа и не отставала от него до тех пор, пока тот не выложил мне все, что знал, насчет наживки. Копала жирных червяков на прибрежных откосах, выучилась держать их во рту, чтоб были теплые. Ловила навозных мух, нанизывала, как причудливое ожерелье, на лески, ощеренные крючками. Делала из ивняка и ниток клети, цепляла наживку из объедков. Достаточно потянуть за одну ниточку — и клеть мгновенно захлопывается, согнутая ветка под ней выстреливает вверх, увлекая за собой из воды немудреное устройство. Я перегораживала сетью неглубокие речные протоки с одного песчаного берега до другого. Расставляла на дальнем берегу воткнутые в песок удочки с шариками тухлого мяса. На них попадалось много всяких окуньков, уклеек, пескарей, миног и речных угрей. Некоторых я относила домой на еду и наблюдала, как мать их готовит. Кухня стала единственной нейтральной территорией во всем доме, местом краткой передышки в пору нашей тайной войны. Я стояла рядом с матерью, слушала ее тихое монотонное бормотанье, и вместе мы готовили ее bouillabaisse angevine — рыбу, тушенную с красным луком и тимьяном, — и окуня, запеченного в фольге с эстрагоном и лесными грибами. Часть своего улова я развешивала на Стоячих Камнях: яркие зловонные гирлянды — грозное предупреждение, вызов.

Но Матерая не объявлялась. По воскресеньям, когда у Рен с Кассисом не было занятий, я пыталась и их втравить в свой охотничий азарт. Но с того момента, как Рен-Клод тоже приняли в college, брат и сестра стали для меня белой костью. Кассис был старше меня на пять лет, Рен — на три года. Хотя между ними разница как бы стиралась, и в своем ореоле взросления они стали так схожи между собой, оба загорелые, скуластые, что вполне могли бы сойти за близнецов. Они часто таинственно перешептывались, обменивались тихими смешками, упоминали новых, незнакомых мне людей, хохотали над только им понятными шутками. Сыпали неизвестными мне именами. Мсье Тупей, мадам Фруссин, мадемуазель Кюлур. Кассис выдумывал прозвища всем учителям, изображал, подражая их голосам, смешил Рен. Были имена, которые произносились шепотом, под покровом темноты, когда предполагалось, что я сплю, и принадлежали они, вероятно, совсем новым друзьям. Хейнеман. Лейбниц. Шварц. И смешок, сопровождавший эти чуть слышно произносимые имена, был непонятный, злорадный, надсадный, в нем сквозил привкус нечистой совести.

Имена были ни на что не похожи, чужие имена, и когда я спросила, Кассис с Рен-Клод только прыснули, а потом, взявшись за руки, унеслись от меня в глубину сада.

Непостижимость происходящего не на шутку меня задевала. Еще вчера мы были вместе, и вдруг брат с сестрой заимели от меня секреты. Вдруг наши общие игры показались им детскими. И Наблюдательный Пункт, и Стоячие Камни имели теперь смысл только для меня. Рен-Клод заявила, что изза змей боится ходить на рыбалку. И теперь торчала у себя в комнате, придумывала себе всякие невообразимые прически и вздыхала над фотографиями киноактрис. Кассис с вежливым равнодушием выслушивал мои горячечные идеи, затем под разными предлогами меня бросал: то ему надо упражнение написать, то выучить латинские глаголы для мсье Тубо. Брата с сестрой я пойму потом, когда подрасту. Они тогда изо всех сил старались от меня отделаться. Назначали встречи, на которые не являлись, отправляли меня в дальний конец Ле-Лавёз с непонятными поручениями, обещали, что придут к реке, а сами шли в лес, а я ждала, и в глазах закипали жгучие, злые слезы. Когда я их припирала к стенке, Кассис с Рен изображали святую невинность, лживо всплескивали руками: «Что ты говоришь! Неужели мы условились у старого вяза? А мы в полной уверенности, что у второго дуба!» Хихикали мне вслед, когда я поворачивалась к ним спиной.

На реку купаться они ходили редко. Рен-Клод ступала в воду боязливо, только там, где глубже и вода прозрачней, куда не суются змеи. Я, отчаянно стараясь привлечь их внимание, предпринимала головокружительные прыжки в воду с берега и держалась под водой так долго, что Рен-Клод начинала вопить, что я утонула. Но брат с сестрой все дальше и дальше удалялись от меня, и я чувствовала себя брошенной.

Только Поль все это время меня не покидал. И хоть был старше Рен-Клод и почти ровесник Кассису, он казался моложе их, не таким образованным. В их присутствии молчал, улыбаясь вымученно, смущенно, когда те рассказывали про школу. Поль едва умел читать и писал крупно и коряво, совсем как маленький. Правда, он обожал всякие истории, и я читала ему их из журналов Кассиса, когда Поль приходил на Наблюдательный Пункт. Мы сидели на сбитых досках, он строгал своим ножичком какую-нибудь деревяшку, я читала вслух «Гробницу мумии» или «Нашествие марсиан»; между нами на доске лежала половина батона, от которого мы время от времени отрезали по ломтю. Иногда он приносил кусок rillettes, завернутый в плотную бумагу, или половинку камамбера. Я же на наше маленькое пиршество притаскивала пригоршню клубники в кармане или один из козьих сыров, обваленных в золе, которые моя мать звала petits cendrés.[40] С Пункта мне были видны все мои сети и ловушки, я проверяла их каждый час, по необходимости подправляя наживку и убирая попавшуюся мелочь.

— Чего ты загадаешь ей, если поймаешь?

Теперь уже Поль явно поверил, что я поймаю старую щуку, и в словах его слышался благоговейный страх.

Я задумалась.

— Не знаю. — Откусила хлеба с rillettes. — Что толку гадать, пока я ее не поймала. Поживем — увидим. Мне самой нужно было время, чтоб разобраться.

За эти три июльские недели мой энтузиазм нисколько не угас. Даже наоборот. А равнодушие Кассиса с Рен-Клод только распаляло мое упрямство. Матерая стала моим сокровенным талисманом, черным, тайным талисманом, который, если сумею им овладеть, выправит все, что пошло вкривь и вкось.

Я им покажу. Вот поймаю Матерую, и все восхитятся моим подвигом. И Кассис, и Рен; интересно, какое будет у матери лицо; тогда уж она точно меня заметит, хоть и сожмет от злости кулаки… или улыбнется вдруг ласково, раскинет навстречу мне руки.

На этом мои фантазии кончались; на большее я не осмеливалась.

— И вообще, — бросила я нарочито равнодушно. — Уже ведь говорила. Что желания исполняются, я не верю.

Поль презрительно взглянул на меня.

— Не веришь в желания, — с нажимом произнес он, — тогда зачем тебе все это надо?

— Не знаю, — не сразу ответила я, мотнув головой. — Может, просто для разнообразия.

— Ну ты даешь, Буаз! — сказал Поль, заливаясь смехом. — Только ты на такое способна. Ловить Матерую просто для разнообразия! Каково, а?

И он так расхохотался, что чуть было не скатился кубарем с настила, но тут привязанный внизу к стволу Малабар хрипло залаял, и мы оба затаились, чтоб никто не засек нашего тайника на дереве.

5.

Вскоре после этого разговора я обнаружила у Рен-Клод под матрасом помаду. Глупо было, ей-богу, туда прятать — там всякий ее мог обнаружить, даже мать, но Ренетт особой сообразительностью никогда не отличалась. Пришла моя очередь стелить постели, и эта штука, должно быть, выскочила снизу из-под подоткнутой простыни, я ее и увидела между краем матраса и доской кровати. Сначала не поняла, что такое. Мать никогда не красилась. Маленький золотой цилиндрик, вроде карандашного огрызка. Я потянула крышечку, та поддалась не сразу, с трудом открылась. Опасливо мазнула на руку, как вдруг сзади меня обожгло чье-то дыхание, и Ренетт с силой развернула меня за плечи. Лицо бледное, перекошенное.

— Отдай сейчас же! — прошипела она. — Это мое! Она рванула помаду у меня из рук, та упала на пол, закатилась под кровать. Пунцовая Ренетт тотчас пустилась за ней вдогонку.

— Откуда это у тебя? — с любопытством спросила я. — Мать знает?

— Не твое дело, — запыхавшись, сказала Ренетт, вылезая из-под кровати. — Как ты смеешь рыться в моих вещах? Если ты хоть единой душе пикнешь… Я усмехнулась:

— Могу не говорить. А могу и сказать! Там посмотрим.

Ренетт надвинулась на меня, но я уже вымахала с нее ростом, и сестра, хоть взвилась не на шутку, поняла, что лучше со мной не связываться.

Ренетт надвинулась на меня, но я уже вымахала с нее ростом, и сестра, хоть взвилась не на шутку, поняла, что лучше со мной не связываться.

— Не надо, не говори, — сказала она вкрадчиво. — Хочешь, я пойду с тобой сегодня на рыбалку? А можем взобраться на Наблюдательный Пункт, журналы почитать.

Я повела плечом:

— Можно. А где ты это взяла? Ренетт заглянула мне в глаза:

— Пообещай, что никому не скажешь!

— Обещаю. — Я плюнула себе в ладонь.

После некоторого раздумья она сделала то же. Мы скрепили нашу сделку обслюнявленным рукопожатием.

— Ну ладно. — Ренетт уселась на краю кровати, поджав под себя ноги. — Это в школе, весной. Был у нас такой учитель латыни, мсье Тубо. Кассис зовет его мсье Тупей, потому что, кажется, он парик носит. Он постоянно к нам придирался. Это он заставил однажды весь класс простоять целый урок. У нас все его ненавидели.

— Это что, учитель тебе дал? — недоверчиво спросила я.

— Да нет же, дурочка. Слушай дальше. Так вот, боши заняли у нас коридоры среднего и нижнего этажа и классы, которые выходят во двор. В общем, расквартировались. И муштровку проводят.

Про это я знала. Старое школьное здание, расположенное вблизи от центра в Анже, с его просторными классными комнатами и закрытыми площадками для игр идеально подходило для этих целей. Кассис рассказывал, что немцы там проводят учения в серых тупорылых противогазах и что глазеть не позволяется, приказано на этот момент плотно закрывать ставни окон, выходящих во двор.

— Но некоторые у нас все же подглядывали, припадали глазом к щелке между ставнями, — говорила Ренетт. — На самом деле ничего особенного. Просто маршируют без конца взад-вперед и орут по-немецки. Не понимаю, что тут запретного.

Она презрительно усмехнулась.

— В общем, однажды старик Тупей нас за этим делом застукал. Прочел длиннющую лекцию — Кассису, мне и еще… а ладно, ты все равно их не знаешь. Сказал, что лишает нас положенного в четверг выходного. Надавал кучу всяких заданий по-латыни. — Она зло скривила губы: — Уж ему-то нечего из себя святого корчить. Сам за бошами подсматривал. — Она дернула плечиком и продолжала уже более весело: — Словом, нам после удалось ему отомстить. Старик Тупей живет при коллеже, его комнаты рядом с мальчишечьей спальней, и Кассис как-то раз, когда того не было, к нему зашел и — что бы ты думала?

Я повела плечами.

— У него там оказался приемник под кроватью. Ну, этот, длинноволновый. — Тут Ренетт, внезапно смешавшись, осеклась.

— Ну и?.. — Я смотрела на маленький золотой цилиндрик у нее в руках, пытаясь обнаружить связь.

Ренетт улыбнулась до противности по-взрослому.

— Нам, понятно, не следует иметь дело с бошами, но нельзя же все время обходить их стороной, — заметила она важно. — Ведь же постоянно с ними сталкиваешься, то у ворот, то в Анже, когда в кино ходим.

Я отчаянно завидовала Рен-Клод и Кассису, что им разрешается по четвергам ездить на велосипедах в центр города и ходить в кино или в кафе. Я сморщила нос:

— Ты рассказывай, рассказывай!

— А я что делаю? — вскинулась Ренетт. — Ну тебя, Буаз, потерпеть не можешь! — Она поправила волосы. — Так вот, иногда приходится с немцами общаться. Среди них попадаются и хорошие. — Опять та же улыбочка. — Бывает, даже очень. Уж куда приятней, чем старик Тупей!

Я равнодушно повела плечами.

— Короче, один из них дал тебе помаду, — сказала я презрительно.

Подумаешь, дело какое. Вполне в духе Ренетт раздувать бог знает что из ерунды.

— Мы им сказали — ну, так, одному, как бы вообще, — про Тупея и про его радио. — Тут Ренетт почему-то покраснела, щеки заалели, как пионы. — Он нам и дал помаду, еще сигареты для Кассиса, ну и всякое разное. — Теперь она тараторила быстро, без перерыва, глаза горели. — А потом Ивонн Крессоннэ сказала, что видала, как они зашли в комнату к старику Тупею, забрали приемник и его вместе с собой, и теперь вместо латыни у нас еще один урок географии с мадам Ламбер, а что с ним — никто не знает.

Она подняла на меня глаза. Помню, они у нее были почти золотистые, цвета кипящего сахарного сиропа, когда он только начинает застывать.

— Не думаю, чтобы что-то серьезное, — сказала я, слегка поразмыслив. — Ведь не пошлют же они из-за радио такого старика на фронт.

— Нет, конечно же нет! — подхватила Ренетт с необычной поспешностью. — И потом, ведь он не имел права хранить у себя приемник, правда?

Я согласилась, что не имел. Хранить приемник было не положено. Учитель должен был это знать. Рен смотрела на помаду, перебирая ее в пальцах нежно, любовно.

— Так ты не скажешь? — Она ласково взяла меня за плечо. — Ведь не скажешь, да, Буаз?

Я отстранилась, машинально потирая плечо в том месте, где она коснулась. Я всегда терпеть не могла всякие нежности. Я спросила:

— Вы с Кассисом часто видитесь с немцами? Сестра повела плечом:

— Иногда.

— И что еще им выкладываете?

— Ничего не выкладываем, — быстро сказала Ренетт. — Просто так болтаем. Послушай, Буаз, ты никому не скажешь?

Я улыбнулась:

— Ну, может, и не скажу. Не скажу, если ты кое-что для меня сделаешь.

Она пристально взглянула:

— Что именно?

— Хочу как-нибудь с тобой и Кассисом прокатиться в Анже, — сказала я хитро. — В кино, в кафе сходить, ну и вообще. — Я помолчала, чтоб увидеть, какое впечатление произвели на нее мои слова. Глаза Ренетт, как острые, блестящие лезвия, впились в меня. — А нет, — продолжала я с самым невинным видом, — тогда пусть мать узнает, что вы водитесь с теми, кто убил нашего отца. И еще шпионите для них. Врагов Франции. Посмотрим, что она на это скажет.

Ренетт пришла в явное смятение:

— Буаз, ты же обещала!

Я с важным видом замотала головой:

— Мало ли что, это мой патриотический долг.

Должно быть, мои слова задели ее за живое. Ренетт побледнела. Хотя для меня эти слова ничего особенно не значили. Никакой враждебности к немцам я не чувствовала. Даже когда говорила себе, что они убили отца, что его убийца, может, даже находится здесь, прямо здесь, в Анже, всего в часе езды на велосипеде по этой дороге, что он пьет «Gros-Plant» где-нибудь в табачном баре и курит сигареты «голуаз». Образ был ярок в сознании, но при этом лишен жизненной силы. Возможно, потому, что лицо отца уже почти стерлось в памяти. Возможно, это было связано с тем, что дети редко участвуют в столкновениях взрослых, а взрослые редко понимают внезапные приступы необъяснимой агрессии, внезапно возникающие у детей. Тон у меня был важный, осуждающий, но цель моя не имела ни малейшего отношения ни к моему отцу, ни к Франции, ни к войне. Я хотела, чтоб они меня снова приняли в свою компанию, чтоб отнеслись как к большой и умеющей хранить секреты. И еще я хотела в кино, хотела увидеть Лорел и Харди или Белу Лугоши или Хамфри Богарта, хотела сидеть в мерцающей тьме между Кассисом и Рен-Клод, хорошо бы с кулечком жареной картошки в кулаке или с кусочком лакрицы.

Ренетт покачала головой.

— Ты спятила, — сказала она наконец. — Знаешь же, мать ни за что не отпустит тебя в город одну. Ты еще маленькая. И потом…

— Зачем одну? Я могу проехаться на твоем или Кассисовом багажнике, — упрямо гнула я.

Сестра брала материн велосипед, а Кассис ездил в школу на отцовском — неуклюжей черной махине.

Пешком до города было слишком далеко, а без велосипедов они вынуждены были бы жить в пансионе при школе, как многие деревенские дети.

— Скоро занятия кончаются. Могли бы все вместе прокатиться в Анже, в кино пойти, по городу пошататься.

Сестра упиралась:

— Она заставит нас сидеть дома и вкалывать на ферме. Вот увидишь. Она вечно злится, если кто-то развлекается.

— В последнее время ей столько раз мерещился апельсиновый запах, — прагматично подметила я. — По-моему, она и не заметит. Удерем — и все. В таком состоянии она и не сообразит.

Это оказалось легко. Уговорить Рен обычно ничего не стоило. Пассивность пришла к ней с возрастом, природное лукавство и отзывчивость до поры смягчали ее склонность к лени, если не сказать больше. Повернувшись ко мне, она точно пригоршней песка запустила в меня свой последний жалкий довод:

— Ты сумасшедшая!

В те дни все, что бы я ни делала, казалось Рен безумством. Безумство плыть под водой, скакать на одной ножке на самом верху Наблюдательного Пункта, перечить, уплетать зеленые фиги или незрелые яблоки.

Я упрямо тряхнула головой:

— Плевое дело. Можешь на меня положиться.


Сами видите, все началось с невинных намерений. Никто из нас никому не желал зла, и все же сидит во мне, в самой глубине, по сей день камнем что-то, и оно неумолимо помнит, ясно и четко. Моя мать почуяла опасность задолго до нас. Я была отчаянная и взрывная, как порох. Она это знала, и в свойственной ей необычной манере пыталась меня защитить, не отпускала от себя, даже если хотела оттолкнуть. Она знала больше, чем я предполагала.

Назад Дальше