Козелков очень любезно поздоровался с Праведным и боязливо взглянул на Гремикина, который, в свою очередь, бросил на него исподлобья воспаленный взор. Он угрюмо объявил десять без козырей.
– Ну-с, как дела в собрании, почтеннейший Созонт Потапыч? – любезно вопросил Козелков.
– Посредников, вашество, экзаменуем, – отвечал Праведный своим детским голоском и так веселенько хихикнул, что Дмитрий Павлыч ощутил, как будто наступил на что-то очень противное и ослизлое.
– Десять без козырей, – снова объявил Гремикин.
– Однако мой приход, кажется, счастье вам принес, Яков Филиппыч? – подольстился Козелков.
– Я иногда… всегда!.. – отвечал колосс, даже не поворачивая головы, – скорее таким манером ремизы списываются…
– С Яковом Филиппычем это, вашество, бывает-с, – вступился один из партнеров, очевидно, смущенный, – а ну-те, я повистую!
– Не советую! – мрачно цыркнул колосс и тут же смешал карты.
Игра продолжалась, но, очевидно, для одной проформы, потому что Гремикин без церемоний объявил несколько раз сряду десять без козырей и живо стер свои и чужие ремизы. Партнеры его только вздыхали, но возражать не осмелились.
– Подьячего под хреном и рюмку водки – да живо! – по окончании игры цыркнул Гремикин клубному лакею.
Дмитрий Павлыч сконфузился и принял это на свой счет.
– Так вы говорите, Созонт Потапыч, что у вас посредники… – обратился Козелков к Праведному, чтоб рассеять овладевавшее им смущение.
– Из поджигателей-с! – кротко молвил Праведный и хныкнул.
– Скажите, однако!
– Всех на одну осину! – сквозь зубы произнес Гремикин.
– Проэкзаменуем-с, – еще кротче продолжал Праведный.
– На осину – и баста! и экзаменовать нечего!
– Нет-с, зачем же-с! По форме, Яков Филиппыч, по форме-с всё сделаем-с… Позовем, этак, к столу-с, и каждый свою лепту-с…
– Но скажите, пожалуйста… может быть, я… Если б вам угодно было сообщить мне ваши соображения… я мог бы…
– Нет-с, вашество, этак-то лучше-с… Вот мы их ужо позовем-с, кротким манером побеседуем-с, а потом и по-просим-с…
– Но ежели они не согласятся?
Праведный опять хныкнул.
– Ну уж, об этом спросите, вашество, у Якова Филиппыча! – молвил он как-то особенно мягко.
Козелков взглянул на Гремикина и увидел, что тот уже смотрит на него во всю ширину своих воспаленных глаз.
– Мы, вашество, «доходить» не любим! – продолжал между тем Праведный, – потому что судиться, вашество, – еще не всякий дарование это имеет! Пожалуй, вашество, еще доказательств потребуете, а какие же тут доказательства представить можно-с?
– Поверьте, почтеннейший Созонт Потапыч, что я всегда готов! – горячо вступился Козелков, – я просто по одному слову благородного человека…
– Знаем, вашество! и видим это! Это точно, что у вашества чувства самые благородные…
– Следовательно, отчего ж вам не обратиться ко мне? обратитесь с полною откровенностью, доверьтесь мне… откройтесь, наконец, передо мной! – затолковал Дмитрий Павлыч и в самом деле ощутил, что в груди его делается как будто прилив родительских чувств.
– Дожидайся! – прошипел Гремикин, но так ясно, что шип его проникнул во все углы комнаты.
– Нет-с уж, вашество, зачем вам беспокоиться! мы это сами-с… сперва один к нему подойдет, потом другой подойдет, потом третий-с… и всё, знаете, в лицо-с!..
– «Поджаривать» это по-нашему называется, – отозвался из угла чей-то голос.
– Это так-с, это точно-с. Потому, он тут, вашество, словно вьюн живой на сковороде: и на один бок прыгнет, и на другой бок перевернется – и везде жарко-с!
Праведный вздохнул и умолк; прочие присутствующие тоже молчали. Гремикин смотрел на Козелкова так пристально, что последнему сделалось совсем неловко.
– А нельзя ли, голубчик, стаканчик чайку мне? – обратился Праведный к лакею, – да жиденького мне, миленький, жиденького!
Митенька вздрогнул при звуках этого голоса; ему серьезно померещилось, что кто-то словно высасывает из него кровь. Снова водворилось молчание; только карты хляскали по столам, да по временам раздавались восклицания игроков: «пас»; «а ну, где наше не пропадало!» и т. д. или краткие разговоры вроде следующих:
– Опять-таки ты, Семен Иваныч, характера не выдержал! ведь тебе говорено было, что сдавать тебе не позволим!
– Клянусь…
– Нечего «клянусь»! Сам своими глазами видел! Король-то бубен кому следовал? мне следовал! А к кому он попал? к кому он попал?
– Да что с ним толковать! Сдавайте за него, Терентий Петрович, – да и всё тут!
– Нет, брат! играть с тобой еще можно, но позволять тебе карты сдавать – ни-ни! и не проси вперед.
Или:
– Уж я, брат, ему рожу-то салил, салил, так он даже обалдел под конец!
– Неужто?
– Право! глядит, это, во все глаза и не понимает ни где он, ни что с ним… только перевертывается!
– Ха-ха-ха!
Козелков потихоньку встал с своего места и направил шаги в бильярдную.
– Бюрократ! – пустил ему вслед Гремикин.
«Отчего они меня так называют! отчего они не хотят мне довериться!» – мучительно подумал Козелков, услышав долетевшее до него восклицание.
Но в бильярдной происходила целая история.
– Кто смеет Олимпиаду Фавстовну здесь упоминать? – гремел чей-то голос.
– Да уж это так! была бы здесь Олимпиада Фавстовна, она бы не позволила тебе рыло-то мочить! – отвечал другой, не менее решительный голос.
– Как ты смел самое имя жены моей в этом кабаке произносить? – настаивал первый голос.
– Да уж это так! часто уж очень, брат, к водке прикладываешься!
Митенька не решился проникать далее и полегоньку начал отступать к дверям. Ему даже показалось, что кто-то задушенным голосом крикнул «караул», но он решился игнорировать это обстоятельство и только спросил у швейцара, суетившегося около него с шинелью:
– Каждый день у вас так бывает?
– Кажный, вашество, день!
Как-то легко и хорошо почувствовал себя Дмитрий Павлыч, когда очутился на улице и его со всех сторон охватило свежим морозным воздухом. Кругом было пустынно и тихо, только кучера дремали на козлах у подъездов, да изредка бойко пробегал по тротуарам какой-нибудь казачок, поспешая в погребок за вином. Козелков хотел вывести какое-нибудь заключение из того, что он видел в тот вечер, но не мог ничего сообразить. С одной стороны, он понимал, что не выполнил ни одной йоты из программы, начертанной правителем канцелярии; с другой стороны, ему казалось, что программа эта должна выполниться сама собой, без всякого его содействия.
«С Божьею помощью…» – подумал он и в это самое время поравнялся с квартирою Коли Собачкина.
Квартира Собачкина была великолепно освещена и полна народу. По-видимому, тут было настоящее сходбище, потому что все «стригуны» и даже большая часть «скворцов» состояли налицо. Митеньку так и тянуло туда, даже сердце его расширялось. Он живо вообразил себе, как бы он сел там на канапе и начал бы речь о principes; кругом внимали бы ему «стригуны» и лепетали бы беспечные «скворцы», а он все бы говорил, все бы говорил…
– Итак, messieurs! если на предстоящее нам дело взглянуть с точки зрения вечной идеи права… – заговорил было Козелков вслух, но оглянулся и увидел себя одного среди пустынной улицы.
IIIА у Коли Собачкина было действительно целое сходбище. Тут присутствовал именно весь цвет семиозерской молодежи: был и Фуксёнок, и Сережа Свайкин, и маленький виконтик де Сакрекокен, и длинный барон фон Цанарцт, был и князек «Соломенные Ножки». Из «не-наших» допущен был один Родивон Петров Храмолобов, но и тот преимущественно в видах увеселения. Тут же забрался и Фавори, но говорил мало, а все больше слушал.
Собрались; уселись в кружок против камелька и начали говорить о principes.
Юные семиозерцы были в большом затруднении, ибо очень хорошо сознавали, что если не придумают себе каких-нибудь principes, то им в самом непродолжительном времени носу нельзя будет никуда показать.
– Позвольте, messieurs, – сказал наконец Коля Собачкин, – по моему мнению, вы излишне затрудняетесь! Я нахожу, что principes можно из всего сделать… даже из регулярного хождения в баню!
Присутствующие несколько изумились.
– Во всяком случае, это не будут крестовые походы! – скромно заметил Фуксёнок.
– Не прерывай, Фуксёнок! и вы, господа, не изумляйтесь, потому что тут совсем нет никакого парадокса. Что такое principe? – спрашиваю я вас. Principe – это вообще такая суть вещи, которая принадлежит или отдельному лицу, или целой корпорации в исключительную собственность; это, если можно так выразиться, девиз, клеймо, которое имеет право носить Иван и не имеет права носить Петр. Следовательно, если вы приобретете себе исключительное право ходить в баню, то ясно, что этим самым приобретете и исключительное право опрятности; ясно, что на вас будут указывать и говорить: «Вот люди, которые имеют право ходить в баню, тогда как прочие их соотечественники вынуждены соскабливать с себя грязь ножом или стеклом!» Ясно, что у вас будет принцип! Ясно?
«С Божьею помощью…» – подумал он и в это самое время поравнялся с квартирою Коли Собачкина.
Квартира Собачкина была великолепно освещена и полна народу. По-видимому, тут было настоящее сходбище, потому что все «стригуны» и даже большая часть «скворцов» состояли налицо. Митеньку так и тянуло туда, даже сердце его расширялось. Он живо вообразил себе, как бы он сел там на канапе и начал бы речь о principes; кругом внимали бы ему «стригуны» и лепетали бы беспечные «скворцы», а он все бы говорил, все бы говорил…
– Итак, messieurs! если на предстоящее нам дело взглянуть с точки зрения вечной идеи права… – заговорил было Козелков вслух, но оглянулся и увидел себя одного среди пустынной улицы.
IIIА у Коли Собачкина было действительно целое сходбище. Тут присутствовал именно весь цвет семиозерской молодежи: был и Фуксёнок, и Сережа Свайкин, и маленький виконтик де Сакрекокен, и длинный барон фон Цанарцт, был и князек «Соломенные Ножки». Из «не-наших» допущен был один Родивон Петров Храмолобов, но и тот преимущественно в видах увеселения. Тут же забрался и Фавори, но говорил мало, а все больше слушал.
Собрались; уселись в кружок против камелька и начали говорить о principes.
Юные семиозерцы были в большом затруднении, ибо очень хорошо сознавали, что если не придумают себе каких-нибудь principes, то им в самом непродолжительном времени носу нельзя будет никуда показать.
– Позвольте, messieurs, – сказал наконец Коля Собачкин, – по моему мнению, вы излишне затрудняетесь! Я нахожу, что principes можно из всего сделать… даже из регулярного хождения в баню!
Присутствующие несколько изумились.
– Во всяком случае, это не будут крестовые походы! – скромно заметил Фуксёнок.
– Не прерывай, Фуксёнок! и вы, господа, не изумляйтесь, потому что тут совсем нет никакого парадокса. Что такое principe? – спрашиваю я вас. Principe – это вообще такая суть вещи, которая принадлежит или отдельному лицу, или целой корпорации в исключительную собственность; это, если можно так выразиться, девиз, клеймо, которое имеет право носить Иван и не имеет права носить Петр. Следовательно, если вы приобретете себе исключительное право ходить в баню, то ясно, что этим самым приобретете и исключительное право опрятности; ясно, что на вас будут указывать и говорить: «Вот люди, которые имеют право ходить в баню, тогда как прочие их соотечественники вынуждены соскабливать с себя грязь ножом или стеклом!» Ясно, что у вас будет принцип! Ясно?
«Стригуны» молчали; они понимали, что слова Собачкина очень последовательны и что со стороны логики под них нельзя иголки подточить; но в то же время чувствовали, что в них есть что-то такое неловкое, как будто похожее на парадокс. Это всегда так бывает, когда дело идет о великих principes, и, напротив того, никогда не бывает, когда идет речь о предметах низких и обыкновенных. Так, например, когда я вижу стол, то никак не могу сказать, чтобы тут скрывался какой-нибудь парадокс; когда же вижу перед собой нечто невесомое, как, например: геройство, расторопность, самоотверженность, либеральные стремления и проч., то в сердце мое всегда заползает червь сомнения и формулируется в виде вопроса: «Ведь это кому как!» Для чего это так устроено – я хорошенько объяснить не могу, но думаю, что для того, чтобы порядочные люди всегда имели такие sujets de conversation,[50] по поводу которых одни могли бы ораторствовать утвердительно, а другие – ораторствовать отрицательно, а в результате… du choc des opinions jaillit la vérité![51] Так точно было и в настоящем случае. «Стригуны» сознавали, что Собачкин прав, но в то же время ехидные слова Фуксёнка: «А все-таки крестовых походов из этого не выйдет!» – невольно отдавались в ушах. Собачкин угадал молчание, последовавшее за его словами.
– Я понимаю, – сказал он, – вас сбивают с толку крестовые походы… Mais entendons-nous, messieurs![52] Я совсем не из тех, которые отрицают важность такого исторического précédent,[53] однако позвольте вам заметить, что ведь в крестовых походах участвовали целые толпы, но разве все участвовавшие получили право ссылаться на них? Нет, это право получили только les preux chevaliers![54] Вы слышите… вы чувствуете, что и здесь сила совсем не в факте участия, а в праве ссылаться на него… Ясно?
Собачкин окинул присутствующих торжествующим взором; «стригуны» поколебались и начали что-то понимать.
– Пропинационное право… – задумчиво пробормотал длинноногий фон Цанарцт.
– Mais vous concevez, mon cher,[55] что право хождения в баню я привел вовсе не с точки зрения какой-нибудь драгоценности!
– Пропинационное право полезно было бы получить… – еще раз, и задумчивее прежнего, повторил Цанарцт.
– Господа! в шестисотых годах, в Малороссии, жиды имели право… – заикнулся Фуксёнок.
– Так то жиды! – отвечал Собачкин и бросил такой леденящий взор, что Фуксёнок даже присел.
– Messieurs! расшибем Фуксёнку голову! – вдруг воскликнул князек «Соломенные Ножки», как бы озаренный свыше вдохновением.
– Браво! браво! расшибем Фуксёнку голову! – повторили «скворцы» хором.
– Chut, messieurs![56] Ваша выходка напоминает каннибальское времяпровождение нашего старичья! Я уверен, что они даже в настоящую минуту дуют водку и занимаются расшибанием кому-нибудь головы в клубе – неужели вы хотите идти по стопам их! Ах, messierurs, messieurs! – неужели же и действительно такова наша участь, что мы никогда не будем в состоянии ни до чего договориться?
Тон, которым были сказаны Собачкиным эти последние слова, звучал такою грустью, что «стригуны» невольно задумались. Вся обстановка была какая-то унылая; от камелька разливался во все стороны синеватый трепещущий свет; с улицы доносилось какое-то гуденье: не то ветер порхал властелином по опустелой улице, не то «старичье» хмельными ватагами разъезжалось по домам; частый, мерзлый снежок дребезжал в окна, наполняя комнату словно жужжанием бесчисленного множества комаров…
– Господа! необходимо, однако ж, чем-нибудь решить наше дело! – первый прервал молчание тот же Собачкин, – мне кажется, что если мы и на этот раз не покажем себя самостоятельными, то утратим право быть твердыми безвозвратно и на веки веков!
Фавори, до сих пор смирненько сидевший в уголку и перелистывавший какой-то кипсек, навострил уши.
– Новгородцы такали-такали, да и протакали! – меланхолически заметил Фуксёнок.
– «Les novogorodiens disaient oui, disaient oui – et perdirent leur liberté»; «Die Novogorodien sagten ja, und sagten ja – und verloren ihre Freiheit»,[57] – вдруг отозвались голоса из разных углов комнаты.
Лица на минуту из хмурых опять сделались веселыми.
– Я все-таки полагаю, что узел вопроса заключается в пропинационном праве, – глубокомысленно отрубил Цанарцт. – Вино, messieurs, – это такой продукт, относительно которого все руки развязаны. С одной стороны, употребление его возбраняется законами нравственности, и, следовательно, ограничение его производства не противоречит требованиям самых строгих моралистов; с другой стороны, – это продукт не только необходимый, но и вполне соответствующий требованиям народного духа. Следовательно, правильный и изобильный исток его обеспечен на долгие времена! Вот, messieurs, те данные, которые заставляют меня особенно настаивать на этом предмете!
Однако ж эта речь произвела действие не столь благоприятное, как можно было ожидать, потому что всякий очень хорошо понимал, что для того, чтоб сообщить пропинационному праву тот пользительный характер, о котором упоминал Цанарцт, необходимо было обладать достаточными капиталами. Но капиталов этих ни у кого, кроме Цанарцта, не оказывалось, по той простой причине, что они давным-давно были просвистаны достославными предками на разные головоушибательные увеселения. Поэтому, если и чувствовалась надобность в каком-либо исключительном праве, то отнюдь не в виде пропинационного, а в таком, которое имело бы основание преимущественно нравственное и философическое («вот кабы в зубы беспрекословно трескать можно было!» – секретно думал Фуксёнок, но мысли своей, однако, не высказал). Мысль эту в совершенстве усвоил себе Коля Собачкин.
– Я вполне согласен с доводами Цанарцта насчет пропинационной привилегии, – сказал он, – но могу допустить ее только на втором плане и, так сказать, между прочим. Это право носит на себе слишком явную печать эгоистических целей, чтобы можно было прямо начать с него. По мнению моему, мы обязаны прежде всего показать себя бескорыстными и великодушными; мы должны дать почувствовать, что в нас заключается начало цивилизующее. Я знаю, что и знаменитейший из публицистов нашего времени не отвергает важности пропинационного права, но, вместе с тем, он указывает и на нечто другое, на что преимущественно должны быть устремлены наши взоры. Это нечто, эта драгоценная панацея, от которой мы должны ожидать уврачевания всех зол… есть selfgovernment,[58] в том благонадежном смысле, в котором его понимают лучшие люди либерально-консервативной партии!