Помпадуры и помпадурши - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 9 стр.


– Чтобы убедиться, что вы – единственная женщина, которая может привлечь…

– Публику?

– Вы жестоки, Татьяна Михайловна.

– Вашество! рекомендую вам пирожки! у меня для них особенный повар есть! в Новотроицком учился! – приглашал с другого конца хозяин дома.

– Ем-с, Платон Иваныч; пирожки действительно бесподобны.

– Шесть лет в ученье был, – продолжал хозяин, но Митенька уже не слушал его. Он делал всевозможные усилия, чтоб соблюсти приличие и заговорить с своею соседкой по левую сторону, но разговор решительно не вязался, хотя и эта соседка была тоже очень и очень увлекательная блондинка. Он спрашивал ее, часто ли она гуляет, ездит ли по зимам в Москву, но далее этого, так сказать, полицейского допроса идти не мог. И мысли, и взоры его невольно обращались к хорошенькой предводительше.

– Кушайте же пирожки; их шесть лет учились готовить, – насмешливо говорила между тем хозяйка.

Митенька ободрился.

– Так вы согласны будете взять на себя труд устроить spectacle de société? – спросил он.

– Да, если вы будете внимательны к нашим дамам… Mesdames! Дмитрий Павлыч просит, чтоб вы приняли участие в предполагаемом им спектакле! Но вы и сами непременно должны принять в нем участие, – продолжала она, обращаясь к Митеньке, – вы должны быть нашим premier amoureux…[31]

– Да, да! непременно, непременно! – вторили дамы.

– Увы! для меня это недоступно! Печальная необходимость… мой пост… Но я могу, если угодно, быть вашим режиссером, mesdames, и тогда – прошу меня слушаться! потому что ведь я очень строг.

– Будто бы строги? – мимоходом заметила предводительша, взглядывая на него исподлобья.

– Увы!.. боюсь, что нет!

– Это вы, вашество, их спектакль устроить приглашаете? – вступился опять хозяин, – напрасно стараетесь! Эта штука у нас пробована и перепробована!

– Mon mari va dire quelque bêtise,[32] – шепнула предводительша про себя, но так, что Митенька слышал.

– А что же? – спросил он предводителя.

– Да наши барыни, как соберутся, так и передерутся! – ответил хозяин, отнюдь не церемонясь.

– Fi, mon ami,[33] какие ты вещи говоришь! – обиделась супруга его.

– Ну, уж извини меня, Татьяна Михайловна! а что правда, то правда!

– Какие же пиесы мы будем играть? – молвила блондинка, сидевшая по левую сторону.

– Позвольте… я знаю, например, водевиль… он называется «Аз и Ферт»… le titre est bizarre, mesdames,[34] но пиеска, право, очень-очень миленькая! Есть в ней этакое brio…[35]

– Я однажды в Москве у князя Сергия Борисыча «Полковника старых времен» играла, – пискнула было вице-губернаторша, но на нее никто не обратил внимания.

– Есть еще, вашество, пиеска: «Несчастия красавца», – откликнулся хозяин, может быть, с намерением, а может быть, и без намерения, но Митенька почувствовал, что его в это время словно ударило чем в спину.

– Да, и такая пиеса есть, – сказал он, – но, признаюсь, я более люблю живые картины. Je suis pour les tableaux vivants, moi![36]

На минуту все смолкли; слышен был только стук ножей и вилок.

– Дурак родился! – сказал хозяин.

Все засмеялись.

– Но, Платон Иваныч, позвольте вам заметить, что если всегда в подобные минуты должен непременно родиться дурак, то таким образом их должно бы быть уж чересчур много на свете! – заметил Митенька.

– А вашество разве думали, что их мало?

Митеньке сделалось положительно неловко, потому что хозяин, очевидно, начинал придираться.

– Mon mari est jaloux![37] – шепнула опять-таки про себя предводительша, очень мило обгладывая крылышко цыпленка.

Начали подавать шампанское. Начались поздравления и пожелания. Предводительша мило чокнулась и сказала:

– Je désire que vous nous restiez le plus longtemps possible![38]

– А еще что? – процедил сквозь зубы Митенька.

– Nous verrons,[39] – тоже процедила хозяйка.

– Вашество! извините! тоста не провозглашаю, а за здоровье ваше выпью с удовольствием! – говорил между тем предводитель.

«Ишь ведь оболтус! и у себя-то не хочет почтения сделать!» – подумал Митенька, припомнивший теорию предводителя о государевых писарях.

– Вот у меня письмоводитель в посреднической комиссии есть, так тот мастер за обедами предики эти говорить, – продолжал хозяин, – вот он!

Тут только Митенька заметил, что в темном углу комнаты, около стены, был накрыт еще стол, за которым сидели какие-то три личности. Одна из них встала.

– Я от хлеба-соли никому не отказываю! потому – народ бедный, оборванцы! – ораторствовал хозяин, – прикажете ему, вашество, приветствие сказать?

– Отчего же… я с удовольствием!

– Катай, Анпетов!

– Ах, mon ami, какие у тебя выражения!

– Ну, уж, Татьяна Михайловна, не взыщи! каков есть, таков и есть! Что правда, то правда!

Анпетов вышел к середине стола и произнес:

– Почтеннейшие госпожи и милостивые господа!

Если солнцу восходящу всякая тварь радуется и всякая птица трепещет от живительного луча его, то значит, что в самой природе всеблагой промысел установил такой закон, или, лучше сказать, предопределение, в силу которого тварь обязывается о восходящем луче радоваться и трепетать, а о заходящем – печалиться и недоумевать.

Здесь вижу я, благородные слушательницы и почтеннейшие слушатели, собрание гостей именитых, в целом крае славных, и между ними некоего, который именно тот восходящий солнца луч прообразует, о коем сказано. Он еще млад, но умудрен знаниями; глава его не убелена сединами, но ум обогащен наукой. Не дерзостный и не гордостный, но благостный и душеприятный пришел ты к нам! дерзнем ли же мы пренебречь тем законом, который сама природа всещедрая вложила в сердца наши? Дерзнем ли печалиться и недоумевать в такие минуты, когда надлежит трепетать и радоваться?

Нет, не дерзнем, но воскликнем убо: за здравие и долгоденствие его вашества Дмитрия Павловича Козелкова! Ура!

– Благодарю вас! – отвечал Митенька и, обратившись к дамам, прибавил: – Mais il a le don de la parole![40]

– Приходи ужо! водки дам! – сказал хозяин.

Наконец обед кончился. Провожая свою даму в гостиную, Митенька дерзнул даже пожать ей локоть, и хотя ему не ответили тем же, однако же и мины неприятной не сделали. Митеньку это ободрило.

– Так судьба наших спектаклей в ваших руках? – сказал он.

– Да; я постараюсь… если Платон Иваныч позволит…

– О, мы нападем на него всем обществом! Но вы представьте себе, как это будет приятно! Можно будет видеться… говорить!

Предводительша легонько вздохнула.

– Репетиции… трепетное мерцание лампы… – начал было фантазировать Митенька.

– Вашество! милости просим в кабинет! господа! милости просим! – приглашал гостеприимный хозяин.

Митенька должен был покориться печальной необходимости; но он утешался дорогой, что первый толчок соединению общества уже дан и что, кажется, дело это, с Божьею помощью, должно пойти на лад.

Был уж девятый час вечера, когда Митенька возвращался от предводителя домой. Дрожки его поравнялись с ярко освещенным домом, сквозь окна которого Митенька усмотрел Штановского, Валяй-Бурляя и Мерзопупиоса, резавшихся в преферанс. На столике у стены была поставлена закуска и водка. По комнате шныряли дети. Какая-то дама оливкового цвета сидела около Мерзопупиоса и заглядывала в его карты.

– Чей это дом? – спросил Митенька кучера.

– Советника Мерзаковского!

«Га! помирились-таки! – подумал Митенька, – ну, и здесь, с Божьею помощью, дело, кажется, пойдет на лад!»

Возвратившись домой, Митенька долгое время мечтал.

«Кажется, что дело не дурно устраивается, – думал он, – кажется, что уж я успел дать ему некоторое направление!»

Он подошел к зеркалу, поставил на стол две свечи и посмотрелся – ничего, хорош!

– Что ж это они всегда смеялись, когда на меня глядели? – произнес,[41] – что они смешного во мне находили?

Митенька решил, что это было не что иное, как пошлое школьничество, и пожелал отдохнуть от трудового дня.

– Что же, когда Дюсе деньги-то посылать будете? – спросил старик-камердинер Гаврило, снимая с него сапоги.

Митенька молчал и притворился погруженным в глубокие соображения.

– Ведь Дюса-то Никиту-маркела перед отъездом ко мне присылал. «Ты смотри, говорит, как у барина первые деньги будут, так беспременно чтобы к нам посылал!»

Митенька все молчал.

– Что же вы молчите! нешто я у Дюса-то ел!

– Молчать, скотина!

– Как я могу молчать? Я дело завсегда говорить должен!

– Цыц, каналья!

Митенька лег спать и видел во сне Дюссо и хорошенькую предводительшу.

«На заре ты ее не буди»

I

К несчастию для Митеньки, в Семиозерске случились выборы – и он совсем растерялся. Уж и без того Козелков заметил, что предводитель, для приобретения популярности, стал грубить ему более обыкновенного, а тут пошли по городу какие-то шушуканья, стали наезжать из уездов и из столиц старые и молодые помещики; в квартире известного либерала, Коли Собачкина, начались таинственные совещания; даже самые, что называется, «сивые» – и те собирались по вечерам в клубе и об чем-то беспорядочно толковали… Дмитрий Павлыч смотрит из окна своего дома на квартиру Собачкина и, видя, как к крыльцу ее беспрерывно подъезжает цвет российского либерализма, негодует и волнуется.

– И за что они мне не доверяют! за что они мне не доверяют! – восклицает он, обращаясь к правителю канцелярии, стоящему поодаль с портфелью под мышкой.

– Чувств, вашество, нет-с…

– Если им либеральных идей хочется, то надеюсь…

– Уж чего же, вашество, больше!

– Потому что хотя я и служу… однако не вижу, что же тут… предосудительного?

И Дмитрий Павлыч, с грустью в сердце, удаляется к себе в кабинет подписывать бумаги.

– Спустите, пожалуйста, шторы! – обращается он к правителю канцелярии, – этот Собачкин… я просто даже квартиры его выносить не могу!

Но и при спущенных сторах дело спорится плохо. Козелков подписывает бумаги зря и все подумывает об том, как бы ему «овладеть движением». План за планом, один другого беспутнее, меняются в его голове. То он воображает себе, что стоит перед рядами и говорит: «Messieurs! вы видите эти твердыни? хотите, я сам поведу вас на них?» – и этою речью приводит всех в восторг; то мнит, что задает какой-то чудовищный обед и, по окончании, принимает от благодарных гостей обязательство в том, что они никогда ничего против него злоумышлять не будут; то представляется ему, что он, истощив все кроткие меры, влетает во главе эскадрона в залу…

И видится ему, что, по исполнении всех этих подвигов, он мчится по ухабам и сугробам в Петербург и думает дорогой заветную думу…

– Стани…, – шепчет эта заветная дума, но не дошептывает, потому что ухаб заставляет его прикусить язык.

– Слава! Слава! Слава! – подзвякивает в это время колокольчик, и экипаж мчится да мчится себе вперед…

– А знаете ли что? – говорит Дмитрий Павлыч вслух правителю канцелярии, – я полагаю, что это будет очень недурно, если я, так сказать, овладею движением…

Правитель канцелярии не понимает, но делает вид, что понимает.

– «Овладеть движением» – это значит: стать во главе его, – толкует Козелков, – я очень хорошо помню, что когда у нас в Петербурге буянили нигилисты, то я еще тогда сказал моему приятелю, капитану Реброву: чего вы смотрите, капитан! овладейте движением – и все будет кончено!

Дмитрий Павлыч опять задумался, и опять в ушах его загудел колокольчик, позвякивая: слава! слава! слава!

– Просто, пойду сейчас к Собачкину, – заговорил он, – и скажу: «Messieurs! за что вы мне не доверяете? Поверьте, что хотя я и служу, но чувства мои, messieurs… я полагаю»…

– Это точно-с, – ввернул свое слово правитель канцелярии.

– Потому что, в сущности, чего они желают? они желают, чтоб всем было хорошо? Прекрасно. Теперь спросим: чего я желаю? я тоже желаю, чтоб всем было хорошо! Следовательно, и я, и они желаем, в сущности, одного и того же! Unitibus rebus vires cresca parvunt![42] как сказал наш почтеннейший Михаил Никифорович в одной из своих передовых статей!

Правитель канцелярии, услышав эту неслыханную цитату, чуть не захлебнулся.

– А как поступал мой предместник в подобных случаях? – спросил его Дмитрий Павлыч.

– Просто-с. Они, вашество, больше так поступали: сначала одних позовут – им реприманд сделают, потом других позовут – и им реприманд сделают. А иногда случалось, что и стравят-с…

– То есть как же это – стравят?

– А так-с, одних посредством других уничтожали-с… У них ведь, вашество, тоже безобразие-с! Начнут это друг дружке докладывать: «Ты тарелки лизал!» – «Ан ты тарелки лизал!» – и пойдет-с! А тем временем и дело к концу подойдет-с… и скрутят их в ту пору живым манером!

– Гм… Это недурно! – молвил Козелков и насупил брови, – только как же это? надобно какой-нибудь предлог!

– А вы, вашество, вот что-с. Позовите кого постарше-с, да и дайте этак почувствовать: кабы, мол, не болтали молодые, так никаких бы реформ не было; а потом попросите из молодых кого, да и им тоже внушите: кабы, мол, не безобразничали старики, не резали бы девкам косы да руками не озорничали, так никаких бы, мол, реформ не было. Они на это пойдут-с.

– Вы полагаете?

– Верно-с. И почнут они промежду себя считаться… а дня этак за два до срока вашество и напомните, что скоро, дескать, и по домам пора… Шары в руки, и дело с концом-с!

– Гм… это недурно. Благодарю.

Правитель канцелярии давно уж ушел, а Козелков все ходит по комнатам и все о чем-то думает, а по временам посматривает на окна либерала Собачкина, за которыми виднеются курящие и закусывающие фигуры.

Предложенная правителем канцелярии программа понравилась ему. Мало-помалу он до того вошел во вкус ее, что даже заподозрил, что он совсем не Козелков, а Меттерних. «Что такое дипломация?» – спрашивает он себя по этому случаю и тут же сгоряча отвечает: «Дипломация – это, брат, такое искусство, за которое тебе треухов надавать могут!» Однако и на этой горестной мысли он долго не останавливается, но спешит к другой и, в конце концов, даже приходит в восторженность. «Дипломация, – говорит он, – это все равно что тонкая, чуть-чуть приметная паутина: паук стелет себе да стелет паутину, а мухи в нее попадают да попадают – вот и дипломация!»

– A nous deux maintenant![43] – воскликнул он, весело потирая руки и обращаясь к какому-то воображаемому врагу, – посмотрим! посмотрим, messieurs, чья дипломация одержит победу!

A messieurs совсем и не воображали, что Дмитрий Павлыч строит против них ковы. Они в это время закусывали, прохаживались по «простячкам», приготовлялись публично «проэкзаменовать» мировых посредников за их предерзостные поступки и вообще шутили обычные шутки.

Уже начинали спускаться сумерки, и на улицах показалось еще больше усиленное движение, нежели утром. По так называемой губернаторской улице протянулась целая вереница разнообразнейших экипажей; тут были и пошевни, запряженные лихими тройками, украшенными лентами и бубенчиками с малиновым звоном, и простые городские сани, и уродливые, нелепо-тяжелые возки, и охотницкие сани, везомые сильными, едва сдерживаемыми рысаками. В пошевнях блистали наезжие львицы, жены местных аристократов; охотницкими санями и рысаками щеголяли молодые наезжие львы. По временам какая-нибудь тройка выезжала из ряда и стремглав неслась по самой середке улицы, подымая целые облака снежной пыли; за нею вдогонку летело несколько охотницких саней, перегоняя друг друга; слышался смех и визг; нарумяненные морозом молодые женские лица суетливо оборачивались назад и в то же время нетерпеливо понукали кучера; тройка неслась сильнее и сильнее; догоняющие сзади наездники приходили в азарт и ничего не видели. Тут был и Коля Собачкин на своем сером, сильном рысаке; он ехал обок с предводительскими санями и, по-видимому, говорил нечто очень острое, потому что пикантная предводительша хохотала и грозила ему пальчиком; тут была и томная мадам Первагина, и на запятках у ней, как дома, приютился маленький Фуксёнок; тут была и величественная баронесса фон Цанарцт, урожденная княжна Абдул-Рахметова, которой что-то напевал в уши Сережа Свайкин. Одним словом, это была целая выставка, на которую губерния прислала лучшие свои цветы и которая могла бы назваться вполне изящною, если бы не портили общего впечатления девицы Лоботрясовы, девицы пожилые и скаредные, выехавшие на гулянье в каком-то лохматом возке, запряженном тройкой лохматых же кляч.

Козелков смотрел из окошка на эту суматоху и думал: «Господи! зачем я уродился сановником! зачем я не Сережа Свайкин? зачем я не Собачкин! зачем даже не скверный, мозглявый Фуксёнок!» В эту минуту ему хотелось побегать. В особенности привлекала его великолепная баронесса фон Цанарцт. «Так бы я там…» – говорил он и не договаривал, потому что у него дух занимался от одного воображения.

И в самом деле, он ничего подобного представить себе не мог. Целый букет разом! букет, в котором каждый цветок так и прыщет свежестью, так и обдает ароматом! Сами губернские дамы понимали это и на все время выборов скромно, хотя и не без секретного негодования, стушевывались в сторонку.

Это и понятно, потому что губернские дамы, за немногими исключениями, все-таки были не более как чиновницы, какие-нибудь председательши, командирши и советницы, родившиеся и воспитывавшиеся в четвертых этажах петербургских казенных домов и только недавно, очень недавно, получившие понятие о комфорте и о том, что такое значит «ни в чем себе не отказывать». Напротив того, наезжие барыни представляли собой так называемую «породу»; они являлись свежие, окруженные блеском и роскошью; в речах их слышались настоящие слова, их жесты были настоящими жестами; они не жались и не сторонились ни перед кем, но бодро смотрели всем в глаза и были в губернском городе как у себя дома. Понятно, что все сердца к ним неслись и что какой-нибудь Гриша Трясучкин, еще вчера очень усердно приударявший за баталионной командиршей, вдруг начинал находить ее худосочною, обтрепанною и полинявшею. Понятно, что и Козелков сильнее, нежели когда-либо, почувствовал всю тяжесть, всю тоску своего административного одиночества.

Назад Дальше