- Победа, друзья, победа! - закричал он еще с порога охрипшим, надорванным голосом.
Дагмару точно подбросило мощным ударом. Она вскочила, еще не веря своим глазам, и потом инстинктивным движением, не помня сама, что делает, забыв о присутствии постороннего человека, бросилась к вошедшему и обняла его, смеясь и плача.
Дерюгин, вдыхая знакомый аромат волос, невольно закрыл глаза.
Сплетаясь с радостью победы, это первое прикосновение было как крепкое, терпкое вино.
Горяинов сидел в углу и улыбался.
Настали новые дни, странные, радостные и вместе тревожные.
В городе и по всей стране на развалинах старого шла лихорадочная, горячая работа. Да и победа, как всегда бывает в таких случаях, только в первый момент казалось полной.
Старая жизнь упорно сопротивлялась. А между тем медлить было нельзя. Впереди была задача, от решения которой зависела участь всего человечества. То, что было сделано, являлось лишь прелюдией.
И Дерюгин с энтузиазмом отдался этой работе, которая тянулась всеми нитями к тому жуткому дню, когда пламенный шар, сея первые жертвы, вырвался на улицы Берлина.
Прежде всего он с жадностью набросился на газеты и всю литературу последних дней, какую мог получить, чтобы наверстать потерянное в тюрьме время и воссоздать полную картину того, что происходит. Он следил за опустошающим бегом огненного .шара за эти две недели, вчитывался в противоречившие друг другу гипотезы о его природе и возможном ходе процесса в ближайшем будущем и с каждой прочитанной статьей становился все угрюмее и задумчивее. Особенно подействовал на него мрачный тон докладов в заседании парижского конгресса физиков. Потом он принялся за сообщения из России, о которых до сих пор писали мало и вскользь. Теперь картина выяснялась.
Первые сведения о странных явлениях в Германии и Польше, о большой шаровидной молнии, наделавшей бед в восточном Бранденбурге и Познани, были встречены русской печатью очень осторожно. Телеграммы были, конечно, тоже полны необычными фактами, но передавались они больше как слухи, и всей истории не придавали серьезного значения. Однако взрыв в Торне и пожар Варшавы заставили газеты сразу изменить тон и заговорить серьезно об угрожающей с запада опасности. А не успела еще высохнуть краска первых тревожных телеграмм и статей по поводу польских событий, как уже горели леса по Березине, гибли в дыму пожаров сёла и деревни Волыни по пути нежданного гостя, и широкою лентою пролегали в долине Днепра и Буга обугленные, выжженные луга и нивы.
Эти события поставили вопрос в иную плоскость. По почину белорусских газет была открыта подписка для организации фонда помощи населению районов, пострадавших от разрушений, причиненных атомным вихрем. Вместе с тем заговорили о необходимости немедленного изучения на месте происходящих явлений и командирования к месту действия соответствующих специалистов.
Московская "Пращл" писала по этому поводу:
"Мы не можем euu ясно представить сущности событий, происходящих на нашей западной границе, и истинного размера бедствий, которыми они угрожают. Однако пример Варшавы показывает, что дело очень серьезно; тревога и паника, охватившие Европу, подтверждают это предположение. Возможно, что мы стоим перед явлением, всего значения которого в данную минуту еще не в состоянии взвесить. Пренебрежение к происходящему может стоить слишком дорого. Поэтому мы говорим открыто: приближается опасность. Слово за наукой: она должна оценить размеры этой опасности и указать, как с ней бороться. Времени терять нельзя".
И все же общественное мнение раскачивалось медленно.
Необычность положения, недостаточное знакомство с механизмом происходящего процесса в том виде, как он рисовался уже по сведениям заграничной печати,- все это не позволяло почувствовать истинный масштаб событий.
Но вот 10-го в один и тот же день пришло известие о пожаре Фастова, уничтоженного огненным шаром, и вместе с тем во многих газетах появилась в выдержках знаменитая статья, помещенная в "Фигаро", и стало известно о произведенном ею впечатлении на Западе.
Теперь сомневаться было нельзя,- то, что случилось, должно было рассматривать как небывалую катастрофу, как угрозу, значения которой нельзя было преувеличить. Как ни туманен казался самый характер явления,- его практический смысл был очевиден.
Этот день послужил переломом. Всколыхнулись широкие общественные круги, заговорили народные массы, вся жизнь была захвачена необычайным возбуждением.
На заводах по всем промышленным центрам огромной страны шумели многолюдные собрания под знаком настроения, выраженного одним из выступавших на "Красном выборжце" ораторов в конце его страстной речи двумя словами:
- Даешь науку!
Мы не знаем, что надо делать, чтобы отвратить надвигающуюся грозу,говорилось на этих собраниях,- но это должны сказать нам наши ученые. Нам ясно одно: нельзя сидеть, сложа руки; укажите нам дело, и мы его выполним под вашим руководством.
Зашевелились и общественные организации. И прежде всех выступил Авиахим. На экстренном заседании его президиума уже 11-го числа было постановлено начать энергичную кампанию в печати по ознакомлению населения с создавшимся положением дел в возможно популярной форме, а вместе с тем обратиться, с одной стороны, к правительству, а с другой, к научным учреждениям с требованием немедленно, не теряя ни одного дня, взяться за дело научной организации борьбы с грозной опасностью.
Правительство не заставило себя ждать. 12-го числа во все уголки Союза по радио и телеграфу было сообщено, что организована особая комиссия, составленная из представителей центральной власти, делегатов от общественных организаций и научных работников-специалистов. Чрезвычайные полномочия позволяли ей под контролем правительства руководить непосредственно всем делом предстоящих работ на территории Союза.
В числе членов комиссии Дерюгин прочел фамилии двух известных профессоров, у которых он работал в Москве и лично хорошо знал. Вся эта картина постепенно охватывающего страну деятельного возбуждения, начало планомерно организованной работы, вся лихорадочная атмосфера горячего дела глубоко потрясли молодого инженера. Он почувствовал, что не усидит здесь, что он должен во что бы то ни стало окунуться в него с головой.
Он сидел еще за ворохом газет и журналов, когда пришел Горяинов.
- Что, батенька, услаждаетесь дымом отечества? - спросил он, пожимая руку хозяина.
- Да,- улыбнулся тот,- хорошо теперь у нас там...
- Гм,- промычал гость,- решетом воду носят. Резолюциями и воззваниями собираются заливать мировой пожар.
Дерюгин пожал плечами.
- Человек работает с толком, когда крепкие руки в союзе с ясной головой. Общество достигает цели, когда трудовые массы - в союзе с коллективным разумом, осуществляемым в науке.
- Туманно и невразумительно. А по-моему - все это российская болтовня. Вообще же - пустое предприятие и бесполезное потрясание воздуха. Эту занозу из тела Земли уже не вырвать. Вы видите, генералы от науки говорят красивые слова, пишут умные статьи, делают ученые доклады, а дело ни на шаг не двинулось вперед. Между тем огненный ком растет и набухает с каждым днем, и остановить его рост не в силах человеческая мысль... Чему, впрочем, остается только радоваться,- закончил старик с обычной усмешкой.
Дерюгин пожал плечами.
- Вы рано радуетесь, многоуважаемый. Разве вы не читали сегодняшних газет?
- Это вы насчет ползающих магнитов, при помощи которых собираются взять в плен бунтующую стихию? Но ведь это же просто покушение с негодными средствами...
Речь шла о сообщении из Парижа относительно предложенного одним из членов конгресса физиков плана задержать движение атомного вихря при помощи колоссальных подвижных электромагнитов, которые создаваемым ими магнитным полем должны были влиять на электрические излучения шара и вместе с тем на направление и скорость его собственного движения.
- Да, об этом,- ответил Дерюгин, чувствуя, как растет в душе глухое раздражение к странному собеседнику,- почему же вы считаете это дело невыполнимым?
- Да вы прекрасно и сами знаете. Пока вы успеете соорудить такие махины,- потому что ведь они должны быть поистине чем-то грандиозным,- ваш миленький шар распухнет в такой пузырь и будет полыхать зноем на такое расстояние, что все ваши магнитики окажутся никому не нужными игрушками...
Дерюгин молчал, не находя возражений.
- Но допустим даже, что удалось бы взять его в плен и остановить его веселое путешествие,- продолжал Горяинов,- а дальше что?
- Во всяком случае это дало бы отсрочку, возможность использовать время, чтобы найти способ ликвидировать несчастье...
- Так. А разве вы не помните,- смеялся старик,- что работы в Кембридже рассчитывают дать ощутительные результаты не раньше, чем этак годика через три-четыре. Вы не подсчитали, во что обратится за такой срок шар, если он будет расти даже с той скоростью, как и до сих пор, что, как вы знаете, очень маловероятно?
- Так. А разве вы не помните,- смеялся старик,- что работы в Кембридже рассчитывают дать ощутительные результаты не раньше, чем этак годика через три-четыре. Вы не подсчитали, во что обратится за такой срок шар, если он будет расти даже с той скоростью, как и до сих пор, что, как вы знаете, очень маловероятно?
Дерюгин, ходивший по комнате из угла в угол, вдруг круто остановился перед собеседником и сказал, глядя в упор в бесцветные усталые глаза:
- Ну, я вам вот что скажу, милейший: если бы даже то, что вы говорите, оказалось правдой, и борьба была бы бесполезна в смысле окончательного результата... если бы даже эта общая гибель была неизбежна, то все же человеческое достоинство требует борьбы до последней минуты! Мы должны сопротивляться, должны оставаться на посту до конца. Пусть нас с него снимут, но сами мы не уйдем!
- Ну, это другое дело,- усмехнулся Горяинов,- только я думаю, что человеческое стадо взбесится задолго до этой последней минуты, несмотря на все ваши старания, и мне очень хотелось бы взглянуть на этот мировой бедлам.
Глава XIII Выход найден
Дни по внешности были обычными; вовремя вставало солнце в привычном месте из-за моря крыш и леса труб знакомого города, вовремя разукрасились цветами клумбы скверов и наливались зеленью бульвары; по-прежнему приходили и отходили тысячи поездов к двумстам городским вокзалам, грохотали и звенели трамваи, неслись автобусы, автомобили, велосипеды; по-прежнему катились нескончаемые людские волны.
В установленные часы открывались и закрывались учреждения, рестораны, театры, кинематографы,- весь сложный механизм большого города, пережевывавший четыре миллиона тесно набитых в каменных коробках людей.
Но такова была только видимость. Дни были, точно годы, и каждый час нес что-нибудь необычное в необузданном беге времени.
Страшно стало утром развертывать газету. Не потому, чтобы удручали развертывавшиеся события, а потому, что дикая стремительность жизни, сорвавшейся с твердых устоев, давила именно этой чрезмерной скоростью. Только накануне отшумели события в Берлине, опрокинувшие старую жизнь; третьего дня была охвачена восстанием Вена; вчера телеграф принес известие, что в Варшаве, глухо бурлившей после недавнего пожара, кипит на улицах бой, и правительство бежало в Краков; в Париже биржевая паника охватила уже весь финансовый мир, и одно за другим лопались крупнейшие предприятия, а предместия ощерились баррикадами.
Балканский полуостров, который пересекал сейчас по долине Дуная атомный шар, весь охвачен был паникой и заревом пожаров.
Дагмара воспринимала все это, как тяжелый болезненный кошмар, от которого мучительно хотелось проснуться. Два дня после встречи с Дерюгиным она не замечала окружающего.
Поглощенная новыми переживаниями, захваченная безраздельно личной, интимной жизнью, вся трепещущая в таинственном и полном неожиданностей мире, она словно стеной отгородилась от всего постороннего. Но назойливое, оглушительно грохочущее настоящее оказалось сильнее ее. Уже на третий день Дерюгин с утра исчез из квартирки на Лейбницштрассе, где они устроились вместе, и явился только к вечеру озабоченный, возбужденный и усталый.
Он был по-прежнему ласков, и знакомыми волнующими нотками звучал его голос, но он был уже не тот. Неотвязные мысли, видимо, волновали его; то и дело рассеянно и невпопад отвечал он на вопросы и всю ночь напролет затем работал над какими-то вычислениями и выкладками.
А Дагмара, уткнувшись в подушки, тихо плакала, не в силах сдержать душевную боль. Это повторилось и на следующий день; вечером же, вернувшись домой, Дерюгин сказал как бы между прочим:
- А. знаешь, мне придется съездить в Москву. Я не могу оставаться в стороне от огромной работы, которая идет там сейчас.
Дагмара почувствовала, как кровь хлынула к неистово заколотившемуся сердцу.
- Надолго?
- Видишь ли, я и сам еще не знаю. Все зависит от того, как пойдут дела, и что я найду там. Возможно, что застряну основательно.
- Ты едешь один?
- Сейчас во всяком случае один - слишком неопределенно положение. И потом мне удалось получить место на пассажирском аэроплане, отправляющемся завтра ранним утром...
- Как? уже завтра?
- Да, ведь ты понимаешь, время такое, что нельзя терять ни одного часа. А я волею обстоятельств оказался, так сказать, у истока событий. Во всяком случае я тебе буду писать... Там видно будет. Возможно, что скоро и тебе можно будет присоединиться. Но пока...
- Да, да, конечно... Дело прежде всего. Я помогу тебе укладываться...
Больше между ними ничего не было сказано, но глухая боль и недоумение остались в душе неуемными.
С отъездом Дерюгина одиночество сомкнулось вокруг девушки, казалось, еще угрюмее, чем в те дни, когда между ними была тюремная решетка.
Горяинов также исчез: он уехал накануне в Париж, чтобы взглянуть поближе на "парламент генералов от науки".
Правда, теперь появился Гинце, который просиживал у нее целыми часами, но его присутствие не облегчало Дагмару. Он сам был удручен всем происходящим, ворчал и жаловался, что в мире творится какая-то нелепость, что сейчас не время заниматься революциями; или сидел молча, как будто собираясь заговорить о чем-то более важном, но не решался.
На улице как-то Дагмара встретила брата. Он шел в штатском (рейхсвер был распущен, и набиралась новая армия) и имел такой унылый, растерянный вид, что девушке стало жалко его.
Она его окликнула и тут же раскаялась. Эйтель на секунду остановился, но при виде сестры лицо его застыло в маске угрюмой злобы, и он, заложив руки за спину, прошел мимо, не сказав ни слова.
Так замыкался все теснее круг одиночества...
Дерюгин в пятницу к вечеру опустился в Москве на Ходынском поле.
Москва показалась ему тихой и пустой после грохочущего, суматошливого, словно готового взорваться, разлететься на куски от избытка внутренней энергии Берлина.
Но уже скоро, окунувшись в знакомые кривые улицы, влившись в толпу, сновавшую по бульварам, он поймал бурливый ритм дыхания любимого города и почувствовал себя снова москвичом с головы до ног. Для этого нужно было немного: встреча с двумя-тремя приятелями и несколько часов времени, чтобы возобновить порванные связи.
Москва жила обычной жизнью, похожей на пестрый, яркий узор. Азия и Европа, заскорузлый быт и задорная новая культура, колокольный звон и море красных плакатов и флагов над шумными толпами; грузные, молчаливо ушедшие в землю стены Кремля и грохочущие сталью и железом заводы,- тесно переплетенные прошлое и будущее сливались в многоцветное сегодня, бодрое и уверенное в себе. Правда, сейчас было что-то новое в этом кипении. Тревога переживаемых дней наложила свой отпечаток на жизнь. О ней говорили афиши со стен, возвещавшие о бесчисленных лекциях, докладах и митингах на злобу дня, заголовки газет, расхватываемых на лету, как в дни особенно важных событий,- но и только. Возбуждение первых дней уже миновало, непосредственной опасности не было, и, несмотря на неулегшуюся тревогу, росло сознание, что "все образуется". Этому сильно содействовала чрезвычайная комиссия, приложившая много усилий, чтобы наряду с широким ознакомлением населения с сущностью явления внедрить в массах уверенность в конечной победе. Таким образом, здесь работали в значительно более спокойной обстановке, чем на взбудораженном Западе.
Дерюгин привез с собою довольно подробные схемы и основные расчеты по поводу выдвинутого в Сорбонне проекта постройки подвижных электромагнитов. Ему сообщил эти данные в Берлине один из профессоров института, который участвовал в Парижском конгрессе и вернулся на несколько дней в Германию по вызову только что сорганизовавшегося правительства.
В виду важности доставленных сведений Дерюгин должен был на следующий же день сделать доклад в специальном заседании чрезвычайной комиссии.
Предстоял "большой день", так как приглашен был целый ряд представителей от ученых и общественных организаций, не входящих непосредственно в состав комиссии, и, помимо сообщения Дерюгина, ходили слухи о каком-то необычайном предложении, которое собирался сделать профессор одного из окраинных университетов, работавший над взрывчатыми веществами, но до сих пор мало известный даже в академическом мире. Он выпустил несколько лет назад обстоятельную монографию о свойствах аммонала и, как говорят, работал над новым взрывчатым веществом необычайной силы. О нем ходило два-три анекдота, рисующих его как очень скромного и застенчивого человека и обладателя феноменальной памяти. Рассказывали, что он очень боялся своей жены, тщедушной и нервической дамы, прятавшей от него какую-нибудь необходимую принадлежность туалета, когда она находила, что муж слишком увлекается "несносной химией" и отбивается от рук.
Злые языки утверждали, что все же был случай, когда профессор ушел из-под ареста в таком виде, который доставил немалое развлечение праздному люду и уличным мальчишкам богоспасаемого города Н.