Больше всего его раздражали ее полные достоинства манеры. Она уже не была оказавшейся не на своем месте замарашкой, придавленной роскошью дома, в котором очутилась. Она вполне вписалась в интерьер, собранный знаменитым дизайнером. За столом она вела себя как полноправная хозяйка богатого дома. На ней было прекрасно сшитое ярко-коричневое парчовое платье в тон ее бронзовым волосам, строгость линий прямого покроя служила ее единственным украшением. Но он предпочел бы дешевые браслеты и блестящую бижутерию ее прошлого. Уже не первый месяц его тревожили ее глаза: они смотрели не враждебно и не дружественно, а настороженно и вопросительно.
— Сегодня я заключил отличную сделку, — сказал он отчасти хвастливым, отчасти просительным тоном. — Сделку, затрагивающую весь континент и полдюжины государств.
Он видел, что изумление, восторг и преклонение, которых он ожидал, исчезли без следа — вместе с маленькой продавщицей. Их уже не было в лице его жены, как не было ни гнева, ни ненависти, которые он предпочел бы ее теперешнему прямому, изучающему взгляду, — этот взгляд не обвинял, а спрашивал, и это уже совсем никуда не годилось.
— Какую сделку, Джим?
— Что значит «какую сделку»? Что ты подозреваешь? Почему ты сразу начинаешь допытываться?
— Извини. Я не знала, что это тайна. Ты не обязан мне отвечать.
— Это не тайна. — Он остановился, но она молчала. — Ну, ты ни о чем не хочешь спросить?
— Да нет. — Это было сказано просто; очевидно, она не хотела вызывать его недовольство.
— Так тебе совсем неинтересно?
— Я думала, ты не хочешь говорить на эту тему.
— Нечего юлить! — взорвался он. — Сделка большая. Тебе ведь нравится большой бизнес. Так вот это будет еще побольше, нашим мальчикам такое и не снилось. Большинство бизнесменов собирают состояние по крохам, а мне достаточно сделать вот так. — Он щелкнул пальцами. — Такой куш еще никто не срывал.
— Ты сорвал куш, Джим?
— Я заключил сделку.
— Сам?
— А ты не веришь? Нашему толстому дурню, Орену Бойлу, этого и за миллион лет не провернуть. Тут требуются знание, умение и расчет. — Он заметил искорку интереса в ее глазах. — И понимание психологии. — Искорка погасла, но он, не обращая внимания, продолжал, как заведенный: — Надо было знать, как подъехать к Висли, как нейтрализовать дурное влияние на него, как заинтересовать мистера Томпсона, но чтобы он не узнал лишнего, как подключить к делу Чика Моррисона и исключить Тинки Хэллоуэя, как вовремя устроить в нужных домах банкеты в честь Висли и… Слушай, Шеррил, есть у нас в доме шампанское?
— Шампанское?
— Пусть сегодня у нас будет особенный вечер. Почему бы нам не отпраздновать мой успех?
— Конечно, Джим, шампанское у нас есть.
Она позвонила и распорядилась в своей обычной странной манере, апатичной и безучастной, — полное согласие с его желаниями при полном эмоциональном самоустранении.
— Кажется, на тебя это не произвело большого впечатления, — сказал он. — Впрочем, что ты понимаешь в бизнесе. Дела такого масштаба тебе не по уму. Вот дождись второго сентября. Увидишь, что будет, когда они услышат.
— Кто они?
Он взглянул на нее, словно неосторожно сболтнул лишнее:
— Мы, то есть я, Орен и кое-кто еще устроили так, что сможем контролировать всю промышленную собственность к югу от границы.
— Чью собственность?
— Ну… народную. Речь идет не о старомодных методах присвоения собственности ради личной выгоды. Эта сделка имеет достойную, общественно значимую цель — управление национализированной собственностью ряда народных государств Латинской Америки с тем, чтобы научить их рабочих современным методам и технологиям производства, помочь обездоленным, которые никогда не имели возможности… — Он резко оборвал себя, хотя она все так же сидела и слушала его, не отводя взгляда. — Знаешь что, — вдруг с неприятным, циничным смешком сказал он, — если тебе так хочется свое происхождение, не мешало бы проявлять больше интереса к проблемам общественного благосостояния. Гуманных чувств не хватает именно бедным. Надо родиться богатым, чтобы тонко чувствовать альтруизм.
— Я никогда не пыталась скрыть, что вышла из низов, — сказала она простым, безличным тоном, которым констатируют факт. — И я не сочувствую философии социального равенства. Я достаточно видела собственными глазами и понимаю, откуда берутся бедняки, которые хотят получить что-то ни за что. — Он молчал, и она неожиданно для него и себя продолжила удивленным, но окрепшим голосом, словно выражая свой окончательный вывод из долгих размышлений и сомнений: — Джим, тебе и самому это безразлично. Тебе ровным счетом наплевать на болтовню о социальном равенстве.
— Ладно, если тебя интересуют только деньги, — взвинтился он, — позволь доложить, что эта сделка принесет мне целое состояние. Тебя ведь это всегда восхищало, огромное состояние?
— Смотря какое.
— Полагаю, что в конце концов я стану одним из богатейших людей в мире, — сказал он, не спросив ее, какое же состояние ее действительно восхищало. — Я смогу позволить себе все что угодно. Все что угодно. Только прикажи. Я смогу дать тебе все, что ты захочешь. Давай, приказывай.
— Мне ничего не надо, Джим.
— Но я хочу сделать тебе подарок! Отметить это событие, понимаешь? Проси все, что придет в голову. Все что хочешь. Все. И получишь. Я хочу доказать тебе, что могу все. Могу удовлетворить любой твой каприз.
— У меня нет капризов.
— Ну, давай же. Хочешь яхту?
— Нет.
— Хочешь, я куплю тебе весь район в Буффало, где ты жила?
— Нет.
— Хочешь сокровища короны Народной Республики Англия? Их тоже можно купить, да будет тебе известно. Их правительство давно уже намекает об этом на черном рынке. Но больше не осталось магнатов-мастодонтов, которые могли бы это себе позволить. А я могу, точнее, смогу после второго сентября. Ну, хочешь их?
— Нет.
— Тогда чего же ты хочешь?
— Я ничего не хочу, Джим.
— Но ты должна! Ты же должна, черт побери, чего-то хотеть!
Она смотрела на него, слегка встревожась, но в общем равнодушно.
— Ну хорошо, извини, — сказал он. Казалось, его удивила собственная горячность. — Мне просто хотелось сделать тебе что-нибудь приятное, — продолжал он потухшим голосом, — наверное, все это выше твоего понимания. Ты не можешь взять в толк, как это важно. Не можешь пред ставить себе, какой великий человек твой муж.
— Я пытаюсь разобраться, — медленно произнесла она.
— Ты все еще думаешь, как раньше, что Хэнк Реардэн — великий человек?
— Да, Джим, я так думаю.
— Так вот, я его победил. Я выше любого из них, важнее, чем Реардэн, важнее, чем тот другой любовник моей сестры, который… — Он умолк, решив, видимо, что зашел слишком далеко.
— Джим, — ровным голосом спросила она, — что должно произойти второго сентября?
Он посмотрел на нее исподлобья, взгляд его заиндевел, хотя мышцы лица распускались в циничную полуулыбку; он, видимо, разрешал себе нарушить какое-то священное табу:
— Национализация «Д'Анкония коппер», — сказал он. Прежде чем она ответила, он услышал долгий, хриплый рев: где-то в темноте над крышей пролетал самолет; следом послышался тоненький звон — в серебряной чаше для фруктов звякнул тающий кубик льда. Тогда она сказала:
— Он ведь был твоим другом?
— О, замолчи!
Он больше ничего не произнес и долго не смотрел на нее. Потом снова взглянул ей в лицо, она все следила за ним и заговорила первая, странно строгим тоном:
— Как здорово выступила по радио твоя сестра!
— Слышал, слышал, ты повторяешь это уже целый месяц.
— Ты так и не ответил ей.
— А что отвечать?..
— И твои приятели в Вашингтоне тоже так и не ответили ей.
Он молчал.
— Джим, я не меняла тему разговора.
Он не отвечал.
— Твои приятели в Вашингтоне как воды в рот набрали. Они ничего не отрицали, ничего не объяснили, не попытались оправдаться. Ведут себя так, будто выступления не было. Наверное, думают, что люди забудут. Конечно, кто-то забудет. Но остальные помнят, что она сказала, и понимают, что ваши люди боятся ее.
— Неправда! Соответствующие меры были приняты, теперь инцидент исчерпан, и я не понимаю, зачем ты все время возвращаешься к нему.
— Что же за меры, как ты говоришь?
— Бертрам Скаддер снят с эфира, его программу признали не соответствующей интересам общества в настоящий момент.
— Это и есть ответ твоей сестре?
— Это закрывает вопрос, и больше незачем об этом рассуждать.
— А о правительстве, которое действует методами шантажа и вымогательства?
— Ты не можешь говорить, что ничего не было сделано. Всенародно объявили, что программа Скаддера носила подрывной, разрушительный и неблагонадежный характер.
— Это и есть ответ твоей сестре?
— Это закрывает вопрос, и больше незачем об этом рассуждать.
— А о правительстве, которое действует методами шантажа и вымогательства?
— Ты не можешь говорить, что ничего не было сделано. Всенародно объявили, что программа Скаддера носила подрывной, разрушительный и неблагонадежный характер.
— Джим, я вот чего не пойму. Скаддер ведь не принадлежал к ее сторонникам, он поддерживал вас. Не он организовал ее выступление. Он ведь действовал по указке из Вашингтона, разве не так?
— А я полагал, что ты не жаловала Бертрама Скаддера.
— Не жаловала и не жалую, но…
— Тогда какое тебе дело?
— Виноват ведь был не он, а твои друзья из Вашингтона.
— Я бы предпочел, чтобы ты не лезла в политику. Ты мало что в ней смыслишь.
— Но ведь не он был виноват?
— Ну и что?
Она смотрела на него, широко, изумленно раскрыв глаза:
— Значит, его просто сделали козлом отпущения.
— Нечего сидеть с видом Эдди Виллерса!
— У меня такой вид? Мне нравится Эдди Виллерс. Он честный человек.
— Недоумок, черт бы его побрал, он понятия не имеет о практических делах!
— А уж ты, конечно, имеешь, Джим?
— Можешь не сомневаться!
— Тогда почему ты не помог Скаддеру?
— Я? С какой стати? — Он безудержно, зло расхохотался. — Ну когда ты повзрослеешь? Да я сделал все что мог, чтобы выбросить Скаддера на свалку! Кого-то ведь надо было. Ты что же, не понимаешь, что я сам был на очереди. Кого-то срочно надо было подставить под топор, иначе полетела бы моя голова.
— Твоя голова? Почему не Дэгни, если виновата она? Выходит, она права?
— Дэгни совсем другое дело. Выбор был — Скаддер или я.
— Почему?
— Интересы страны требовали, чтобы наказание понес Скаддер. Так не надо обсуждать ее выступление, а если кто-то поднимет этот вопрос, мы его тут же урезоним: выступала она в программе Скаддера, а эта программа дискредитировала себя, и сам Скаддер оказался лжецом и явным прохвостом и так далее, и тому подобное. Уж не думаешь ли ты, что люди сами разберутся? Все равно ведь никто никогда не верил Бертраму Скаддеру. Не надо так смотреть на меня! Ты что же, хочешь, чтобы полетела моя голова?
— Почему не Дэгни? Не потому ли, что ее выступление нельзя опровергнуть?
— Тебе так жаль Бертрама Скаддера, а он из кожи вон лез, чтобы мне вмазали на полную катушку. Он копал под всех все эти годы, как, ты думаешь, он пролез наверх? Карабкаясь по трупам. Считал, что вошел в силу, видела бы ты, как лебезили перед ним большие тузы. Но на сей раз номер у него не прошел, не на ту карту поставил.
Приятно развалившись в кресле, блаженно улыбаясь, радуясь возможности расслабиться и отдохнуть, Таггарт начал смутно осознавать, что это-то ему и нужно, — наслаждение быть самим собой. Быть собой, и все тут, а каким собой — это неважно; он словно в тумане проплыл мимо самого опасного тупика, в конце которого маячил вопрос — что же он такое?
— Понимаешь, он принадлежал к тусовке Тинки Хэллоуэя. Какое-то время ни у кого не было перевеса, весы колебались, то ли тусовка Хэллоуэя, то ли Чика Моррисона. Но мы взяли вверх. Тинки пошел на попятный, ему пришлось пожертвовать своим дружком Бертрамом в обмен на кое-что от нас. Слышала бы ты, как взвыл Бертрам! Но поезд ушел, и бобик сдох.
Таггарт заколыхался от смеха, но тут же осекся: дымка самодовольства улетучилась, он увидел, как смотрит на него жена.
— Ах, Джим, — прошептала она, — такие-то ты одерживаешь победы?
— Ради Христа, прошу тебя! — Он снова завелся и ударил кулаком по столу. — Где ты была все это время? В каком мире, по-твоему, ты живешь? — От удара опрокинулся бокал с водой, и по вышитой скатерти поползли темные пятна.
— Я пытаюсь разобраться, — тихо проговорила она. Плечи ее поникли, лицо вдруг осунулось и постарело, она выглядела потерянной и изможденной.
— А что я могу сделать? — вырвалось у него в наступившем молчании. — Приходится принимать все, как есть. Не я создал этот мир!
Его поразило, что она улыбнулась, — улыбкой такого яростного презрения, какое казалось совершенно невозможным на ее нежном, терпеливом лице. Она не смотрела на него, она вглядывалась в себя, в свою память.
— Так частенько говаривал мой отец, когда напивался в забегаловке на углу, вместо того чтобы искать работу.
— Как ты смеешь сравнивать меня с… — начал было он, но не закончил, потому что она не слушала.
То, что она сказала потом, снова посмотрев ему в глаза, удивило его, как не имеющее никакого отношения к делу.
— Дату национализации, второе сентября, установил ты? — задумчиво спросила она.
— Нет, конечно. Это не в моей компетенции. Ее назначили на своем заседании их законодатели. А что?
— Это первая годовщина нашей свадьбы.
— Ах да, ну конечно! — Он заулыбался, довольный переходом к безопасной теме. — Мы женаты уже год. И не подумаешь, что прошло столько времени.
— Подумаешь, что прошло намного больше, — бесцветным тоном сказала она.
Она смотрела в сторону, и он с досадой подумал, что тема совсем небезобидна; хорошо бы она не смотрела так, будто представила себе весь год их супружеской жизни. «Только не бояться, а учиться» — эти слова Шеррил повторяла себе так часто, что эта мысль уже казалась ей столбом, до блеска отполированным ее беспомощно соскальзывавшим вниз телом; этот столб поддерживал ее весь минувший год. Она пыталась повторять эти слова, но ей казалось, что руки скользят по гладкой поверхности, и спасительная мысль уже не спасала ее от ужаса: она начала понимать.
Если не знаешь, не надо бояться, надо учиться… Это она начала твердить себе с первых недель замужества, столкнувшись с одиночеством, и ничего не понимала. Она не могла объяснить себе поведение Джима, его угрюмую сердитость, выглядевшую как слабость характера, уклончивые, невнятные ответы на расспросы, что походило на трусость. Такие черты были невозможны в том Джеймсе Таггарте, за которого она выходила замуж. Шеррил говорила себе, что нельзя осуждать не поняв, что она ничего не знала о его среде, что незнание мешает правильно оценивать его поступки. Она принимала вину на себя, мучилась и упрекала себя, отчаянно сопротивляясь упрямым фактам, которые настойчиво твердили ей, что что-то не так и что ей становится страшно.
«Я должна знать и уметь все, что положено знать и уметь миссис Джеймс Таггарт» — так объяснила она задачу своему учителю манер и этикета. За учебу она взялась с прилежанием, напором и неукоснительностью курсанта военного училища или религиозного неофита. Иначе, думала она, нельзя заслужить то высокое положение, которое доверил ей муж; она должна стать достойной своей мечты, теперь она обязана осуществить ее на деле. Не признаваясь себе в этом, она надеялась, что, выполнив поставленную задачу, поймет его дела и узнает его таким, каким видела в день его триумфа на железной дороге.
Ее озадачила реакция Джима, когда она рассказала ему о своих занятиях. Он рассмеялся, и она не хотела верить, что в его смехе звучало злорадное презрение.
— В чем дело, Джим? Что с тобой? Над чем ты смеешься?
Он не стал объяснять, как будто самого факта презрения было достаточно и указывать причины не имелось необходимости.
Она не могла заподозрить его в недоброжелательности, ведь он так терпеливо, не жалея времени, разъяснял ей ее ошибки. Он, казалось, с удовольствием водил ее в лучшие дома города, никогда не попрекал необразованностью, неловкостью манер, спокойно реагировал на те жуткие моменты, когда по молчаливому обмену взглядами среди гостей и приливу крови к своим щекам она догадывалась, что опять попала впросак. Это его не смущало, он просто наблюдал за ней с мягкой улыбкой. Когда они возвращались домой с таких приемов, он нередко бывал весел и внимателен. Он хочет помочь мне, облегчить мою задачу, думала она и, полная благодарности, занималась еще усерднее.
В тот вечер, когда незаметно свершился переход в новое качество и она впервые получила удовольствие от приема, Шеррил ожидала его похвалы. Она чувствовала себя свободной, раскованной, способной действовать не по заученным правилам, а в свое удовольствие, в полной уверенности, что правила трансформировались в естественную привычку. Она знала, что привлекает внимание, но теперь впервые над ней не потешались — ею восхищались, искали ее общества, интересовались ею самой, а не миссис Таггарт, в ней открыли ее собственные достоинства, она перестала быть объектом снисходительного милосердия, обузой для Джима, которую терпели ради него. Она весело смеялась, и ей улыбались в ответ, она видела по лицам окружающих, что ее приняли и оценили, и, лучась радостью, все поглядывала на него, как ребенок, протягивающий дневник с отличными оценками и ожидающий восхищения. А Джим сидел один в углу и следил за ней непроницаемым взглядом.