Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд 48 стр.


— Нет, большое спасибо.

Реардэн лежал спокойно, один, в тиши своего кабинета. Он знал, что в существовании завода уже нет смысла, и полнота этого знания не оставляла места для боли сожаления об иллюзии. Он уже видел, как финал всего, дух и сущность своих врагов: бессмысленное лицо бандита с дубиной в руках. Но заставила его отпрянуть в ужасе мысль не об этом лице, а о профессорах, философах, моралистах, мистиках, которые допустили его существование в этом мире.

Он ощущал особую ясность мысли. Ее породили гордость и любовь к этой земле, земле, которая принадлежала ему, а не им. Это чувство вдохновляло его всю жизнь, чувство, которое некоторые испытывали в молодости, а затем предали, но он всегда оставался верным ему и нес его в себе как потрепанный, побывавший в переделках, неопознанный, но вечно живой двигатель, — чувство, которое теперь он испытал в полной и ни с чем не сравнимой чистоте: ощущение собственной высшей ценности и высшей ценности своей жизни. Он почувствовал абсолютную убежденность в том, что его жизнь принадлежит только ему, и прожить ее надо, не покоряясь злу, и что никогда не существовало необходимости ему покоряться. Ему было радостно и спокойно от сознания, что он освободился от страха, боли и вины.

Если правда, думал он, что существуют те, кто бросил вызов этому миру, те, кто борется за освобождение людей, подобных мне, пусть они посмотрят на меня теперь, пусть откроют свой секрет, пусть воззовут ко мне, пусть…

— Входите! — громко произнес он в ответ на стук в дверь.

Дверь отворилась, он продолжал спокойно лежать. На пороге стоял человек с растрепанными волосами, испачканным сажей лицом и покрытыми ожогами от работы с раскаленным металлом руками, одетый в заскорузлый комбинезон и покрытую пятнами крови рубашку, но стоявший так, будто на нем развевающийся на ветру плащ, — и в этом человеке он узнал Франциско Д'Анкония.

Реардэну показалось, что его сознание метнулось вперед прежде, чем его тело, которое отказывалось двигаться, скованное изумлением; его сознание смеялось, говоря ему, что это совершенно естественно, иначе и быть не могло.

Франциско улыбнулся улыбкой, которой встречают солнечным утром друга детства, будто нет ничего более естественного. И Реардэн понял, что улыбается в ответ, хотя какая-то его часть ощущала это как невероятное чудо, осознавая все же, что это неотразимо правильно.

— Вы месяцами мучили себя, — заговорил Франциско, приближаясь к Реардэну, — раздумывая, какие выбрать слова, чтобы попросить у меня прощения, и имеете ли вы право просить его, если когда-нибудь встретите меня; теперь вы убедились, что этого вовсе не нужно, не нужно ничего просить и прощать.

— Да, — ответил Реардэн, и это прозвучало удивленным шепотом, но к мгновению, когда закончил свое высказывание, он знал, что большей благодарности он не мог предложить. — Да, я знаю это.

Франциско сел у него в изголовье и медленно провел рукой по его лбу исцеляющим прикосновением, которое закрыло страницы прошлого.

— Я хотел сказать тебе только одно, — произнес Реардэн. — Я хочу, чтобы ты услышал это от меня: ты сдержал свою клятву, ты действительно оказался моим другом.

— Я понимал, что вы это знали, и знали с самого начала. Вы это знали, и неважно, что вы думали о моем поведении. Вы ударили меня потому, что не смогли заставить себя сомневаться в этом.

— Это… — прошептал Реардэн. — Я не имел права говорить тебе это… не имел права выставлять ее в качестве оправдания…

— Вы не предполагали, что я могу понять это?

— Я хотел тебя найти… и не имел права искать… а все это время ты был… — Он указал на одежду Франциско, затем его рука беспомощно опустилась, и он закрыл глаза.

— Я работал у вас горновым, — усмехнулся Франциско. — Не думаю, что вы стали бы возражать. Вы сами предложили мне эту работу.

— И ты находился здесь как мой телохранитель все эти два месяца?

— Да.

— Ты был здесь уже… — Он замолчал.

— Правильно. Утром того дня, когда вы читали мое прощальное послание над крышами Нью-Йорка, я отметился здесь на своей первой плавке как ваш горновой.

— Скажи, — медленно произнес Реардэн, — в тот вечер на свадьбе Джеймса Таггарта, когда ты говорил, что готовишься к своему самому большому завоеванию… ты ведь имел в виду меня?

— Конечно.

— Франциско слегка подтянулся, словно приступая к выполнению серьезной задачи, лицо его посуровело, улыбка осталась только в глазах.

— Я должен вам о многом поведать, — начал он. — Но сначала вы должны повторить некое слово, которое однажды предложили мне, но я… вынужден был отказаться, потому что знал, что несвободен его принять.

Реардэн улыбнулся:

— Какое слово, Франциско?

Франциско склонил голову в знак того, что принял его, и ответил:

— Спасибо, Хэнк. — Затем он поднял голову. — А теперь я расскажу тебе о вещах, ради которых появился здесь и которые недосказал тебе в тот вечер, когда появился здесь впервые. Полагаю, ты уже готов их выслушать.

— Да, готов.

Сияние стали, изливающейся из домны, окрасило небо за окном. Сияние медленно прошлось красным отблеском по стенам кабинета, над пустым столом, по лицу Реардэна, будто приветствуя его и одновременно прощаясь.

Глава 7. «Слушайте, говорит Джон Галт!»

Звонок в дверь прозвучал как сигнал тревоги — длинным, требовательным визгом, прерванным нетерпеливыми ударами чьих-то неспокойных пальцев.

Вскочив с постели, Дэгни заметила холодный, бледный солнечный свет позднего утра и часы вдалеке, которые показывали десять. Она работала у себя в кабинете до четырех утра и оставила записку, что придет не раньше полудня.

Искаженное паникой белое лицо, смотревшее на нее из дверного проема, принадлежало Джеймсу Таггарту.

— Он сбежал! — закричал он.

— Кто?

— Хэнк Реардэн! Сбежал, смылся, пропал, исчез! Дэгни на мгновение замерла, держа в руках пояс от халата, который завязывала; затем, когда она все поняла, ее руки плотно завязали пояс, почти надвое перерезав тело в талии, и она разразилась смехом. Смехом победителя.

Он ошеломленно посмотрел на нее.

— Что с тобой? — выдохнул он. — Ты что, не поняла?

— Хватит, Джим. — Она презрительно отвернулась, проходя в гостиную. — О да, я поняла.

— Он смылся! Сбежал, сбежал, как и другие! Оставив свои заводы, свои банковские счета, свою собственность — все! Просто исчез! Взял кое-какую одежду и все, что у него было дома в сейфе, — нашли открытый сейф в его спальне, открытый и пустой, — и это все! Ни слова, ни записки, ни объяснения! Мне позвонили из Вашингтона, но это все уже гуляет по городу! Новости, я имею в виду, происшествие! Это уже не скрыть! Они попытались, но… Никто не знает, как это просочилось, но на заводах уже все известно: слово вылилось наружу, как из доменной печи, и все знают… и пока собирались их остановить, вся шайка исчезла! Его заместитель, главный металлург, главный инженер, секретарь Реардэна, даже заводской врач! И Бог знает, кто еще! Дезертируют, ублюдки! Дезертируют, несмотря на все наши указы! Он смылся, и остальные смылись. А заводы просто брошены и стоят себе не работая! Ты понимаешь, что это значит?

— А ты? — спросила она.

Он швырял в нее всю эту историю, фразу за фразой, будто пытался стереть с ее лица улыбку, странную неподвижную улыбку горечи и торжества; ему не удалось стереть ее.

— Это национальная катастрофа! Да что с тобой? Неужели ты не понимаешь, что это смертельный удар для нас? Он разрушит остатки морального духа и экономики страны! Мы не можем допустить его исчезновения! Ты должна вернуть его!

Ее улыбка погасла.

— Ты можешь! — кричал он. — Ты единственная, кто может! Ведь он твой любовник, разве нет?.. Да не смотри на меня так! У нас нет времени жеманничать! У нас осталось лишь время, чтобы вернуть его! Ты должна знать, где он! Ты можешь его найти! Ты должна встретиться с ним и вернуть его!

Взгляд, который она бросила на него, оказался еще ужаснее ее улыбки — она смотрела на него так, будто он стоял перед ней совершенно голый и этот вид вызывал у нее омерзение, которого она не могла сдержать.

— Я не могу его вернуть, — сказала она, не повышая голоса. — И не сделала бы этого, даже если бы могла. А теперь — вон отсюда.

— Но национальная катастрофа…

— Вон отсюда.

Она не заметила, как он вышел. Она стояла одна посреди своей гостиной — голова опущена, плечи поникли, но при этом она улыбалась, улыбкой печали и нежности приветствуя Хэнка Реардэна. Она смутно поражалась, отчего так радуется, что он освободился, так уверена в его правоте, отказываясь все же сама от такого же освобождения. Два чувства боролись в ней: одно — как порыв торжества — он свободен, они его уже не схватят; другое напоминало молитву: ведь мы еще можем победить, но пусть я буду единственной жертвой…

Странно, размышляла она в последовавшие затем дни, разглядывая окружавших ее людей, эта катастрофа заставила их так много думать о Хэнке Реардэне, как ни одно из его достижений, как будто их сознание воспринимало лишь несчастья, а не ценности. Некоторые, говоря о нем, грязно ругались, другие говорили шепотом, с виноватым и испуганным видом, как будто неведомый меч отмщения вот-вот упадет на их головы, третьи — уклончиво, делая вид, что ничего не произошло.

Газеты подобно марионеткам кричали одинаково воинственно и в один голос: «Приписывать дезертирству Хэнка Реардэна столь важное значение является изменой обществу. Это подмена общественной морали обветшалым убеждением, что личность может иметь какое-то значение для общества». «Изменой обществу является и распространение слухов об исчезновении Хэнка Реардэна. Мистер Реардэн не исчез, он в своем кабинете, руководит своими предприятиями как обычно. На заводах „Реардэн стил“ все спокойно, если не считать мелочей вроде недавно имевшего место сведения личных счетов среди рабочих». «Это измена обществу — освещать в непатриотических тонах трагическую потерю Хэнка Реардэна. Мистер Реардэн не дезертировал, он погиб в автомобильной катастрофе, направляясь на завод, его убитая горем семья настояла на скромных похоронах».

Странно, размышляла Дэгни, узнавать новости только из отрицаний, как будто существование прекратилось, факты исчезли и только лихорадочные опровержения, произносимые официальными лицами и газетчиками, давали какую-то пищу для догадок о действительности, которую они отрицали. «Не соответствует действительности, что сталелитейный завод Миллера в Нью-Джерси прекратил свою деятельность». «Не соответствует действительности, что компания „Янсен моторс“ в Мичигане закрыла ворота». «Порочно и антиобщественно распространять лживые измышления, что машиностроители и металлообработчики оказались на грани краха под угрозой дефицита стали. Нет никаких оснований ожидать, что ее может не хватить». «Преувеличены и необоснованны слухи, что программа координации сталелитейной промышленности подготовлена и одобрена мистером Ореном Бойлом. Адвокат мистера Бойла выразил резкий протест и заверил прессу, что мистер Бойл является яростным противником подобного плана. Мистер Бойл, как стало известно, лечится в настоящее время от нервного расстройства».

Но некоторые перемены бросались в глаза прямо на улицах Нью-Йорка, в холодных, сырых сумерках осенних вечеров. Толпа собралась напротив магазина скобяных товаров, хозяин которого широко распахнул двери, приглашая покупателей самих распоряжаться тем, что осталось из его скудного запаса. А он в это время истерически хохотал, глотая рвавшиеся из груди рыдания, и на прощанье расколотил зеркальные стекла своей витрины. И толпа собралась у дверей ветхого жилого дома, рядом с которым ждала машина скорой помощи, а из дверей выносили трупы мужчины, его жены и троих детей, отравившихся газом в запертой комнате; мужчина владел небольшим предприятием по отливке изделий из стали.

Если сейчас они понимают ценность Хэнка Реардэна, думала Дэгни, почему они не понимали этого раньше? Почему они тогда не уберегли себя от неминуемой гибели и не спасли его от неблагодарных многолетних мучений? Она не находила ответа.

В тишине бессонных ночей Дэгни думала, что она и Хэнк Реардэн поменялись местами: он находится в Атлантиде, а она отрезана от него лучевым экраном; он, наверное, взывает к ней, как она пыталась подать сигнал его терпевшему бедствие самолету, но никакой зов не может пробиться сквозь этот экран.

И все же экран раздвинулся на очень короткое время — на длину письма, которое она получила спустя неделю после исчезновения Реардэна. На конверте не было обратного адреса, только штемпель какой-то деревушки в штате Колорадо. Письмо содержало два предложения:

«Я его встретил. Я не виню тебя. X Р.».

Она долго сидела неподвижно, будто не могла ни двигаться, ни чувствовать. Я ничего не чувствую, подумала она, потом заметила, что ее плечи дрожат непрерывной мелкой дрожью, и догадалась, что огромное напряжение в ней рождено торжествующей благодарностью, благодарностью и печалью, радостью победы, которая позволила этим двоим встретиться, окончательной победы обоих; благодарностью, что они там, в Атлантиде, все еще считали ее своей и позволили ей в виде исключения получить письмо, и одновременно печалью от сознания, что ее бесчувствие — это борьба за то, чтобы не слышать вопросы, которые она слышит теперь. Бросил ли ее Галт? Ушел ли он в долину, чтобы встретиться со своей самой великой победой? Возвратится ли он? Отказался ли он от нее? Самое мучительное заключалось не в том, что у нее не находилось ответов, а в том, что ответы были настолько просты и настолько легко достижимы, и в то же время она не имела права сделать шаг и получить ответ на свои вопросы.

Она не пыталась увидеться с ним. Каждое утро в течение месяца, входя в свой кабинет, она ощущала не пространство вокруг себя, а тоннель внизу, под полами здания, и, работая, ловила себя на том, что часть ее мозга с какой-то безжизненной активностью считала цифры, читала отчеты, принимала решения, тогда как остальная, живая, пребывала в бездействии и покое, застывшая и созерцательная, ей запретили идти дальше повторения одной и той же фразы: он там, внизу. Единственный шаг в сторону, который она себе позволяла, заключался в быстром взгляде на платежную ведомость рабочих терминала. Она видела его имя: Галт, Джон. Оно стояло прямо и открыто на листе бумаги свыше двенадцати лет. Рядом с именем она видела его адрес, и весь следующий месяц делала все, чтобы забыть его.

Прожить этот месяц оказалось трудно — даже теперь, когда она смотрела на письмо, но еще труднее оказалось переносить мысль, что Галт ушел. Даже ее отказ видеть его служил своеобразной связью с ним, ценой, которую она согласилась платить, победой, одержанной во имя его. А теперь уже ничего не осталось, если не считать вопроса, которого не следовало задавать. Его присутствие в тоннеле поддерживало ее в движении в течение всех этих дней, так же как его присутствие в городе поддерживало ее в течение всего этого лета, так же как его присутствие где-то в этом мире поддерживало ее в течение тех лет до того, когда она впервые услышала его имя. Теперь она ощущала, что все замерло, остановилось.

Она продолжала движение, потому что у нее в кармане всегда лежала сверкающая пятидолларовая золотая монета — последняя капля горючего. Она продолжала движение, защищенная от внешнего мира своей последней броней — безразличием.

Газеты не печатали ничего о прокатившихся по всей стране вспышках насилия, но она следила за ними по отчетам проводников, сообщавших об изрешеченных пулями вагонах, разобранных путях, нападениях на поезда, осажденных станциях в Небраске, Орегоне, Техасе, Монтане, — тщетные, обреченные на провал вспышки, порожденные только отчаянием и кончавшиеся только разрушениями. В некоторых беспорядках участвовали лишь местные жители, другие распространялись шире. Целые районы поднимались в слепом мятеже, там арестовывали местных чиновников, изгоняли агентов Вашингтона, убивали налоговых инспекторов, затем провозглашали независимость от страны и доводили свои действия до крайних проявлений того самого зла, которое и сгубило их, словно борясь с убийством с помощью самоубийства: отнимали всю собственность, которую можно было отнять, объявляли каждого ответственным за всех и вся — и погибали в течение недели, проев свою жалкую добычу, полные ненависти ко всему и ко всем, в хаосе, где не существовало никаких законов, кроме закона грубой силы, погибали под равнодушным натиском нескольких усталых солдат, посылаемых Вашингтоном, чтобы навести порядок на руинах.

Газеты об этом не упоминали. В редакционных статьях по-прежнему утверждалось, что самоотверженность — единственный путь к прогрессу, самопожертвование — единственная моральная установка, жадность — враг, а любовь — решение проблемы, убогие фразы оставляли во рту противно сладковатый привкус, как больничный запах эфира.

Слухи распространялись по стране циничным испуганным шепотом — и все же люди читали газеты и вели себя так, будто верят в то, о чем читают, и каждый соревновался с другими, кто лучше отмолчится, каждый делал вид, что ничего не знает, хотя все знал, каждый внушал себе, что неназванное не существует. Все это напоминало вулкан, который вот-вот начнет извергаться, в то время как люди у его подножья не хотят ничего знать о внезапно появившихся трещинах, черном дыме, клокотании в жерле горы и продолжают верить, что единственная опасность для них — осознание, что все эти признаки реальны.

«Слушайте доклад мистера Томпсона о глобальном кризисе двадцать второго ноября!»

Так в первый раз прозвучало признание того, что ранее не признавалось. Объявление начали передавать за неделю до события, и оно продолжало раздаваться во всех уголках страны.

Назад Дальше