Е.Н. Герасимов – «благополучный Герасимов, сам многолистный прозаик».
Б.Г. Закс – которому «ничего не хотелось от художественной литературы, кроме того, чтобы она не испортила ему конца жизни, зарплаты, коктебельских солнечных октябрей и лучших зимних московских концертов», человек, «равнодушный к тому, каким получится журнальный номер».
И.Л. Сац – «собутыльник Твардовского», «мутно-угодливый Сац».
А.Г. Дементьев – «партийный обруч и партийная крышка над литературой», «распаленный яростный кабан» и т. п.
Читаешь, и будто слышишь голос Собакевича. Конечно, разные все это люди, со своими слабостями, недостатками, но в этой злой карикатуре я не узнаю ни одного из них.
Непритязательный, в мятой кепке и драном пальто, вечно взъерошенный и растрепанный, едва начавший в свои 60 лет печатать свои повести Герасимов – «благополучный, многолистный прозаик»?
Закс, беспредельно преданный Твардовскому и журналу, незаменимый знаток журнального дела – равнодушен к тому, какой получится номер?
Кондратович – годы упорно и изобретательно проводивший в печать книжку за книжкой журнала, выдерживавший с честью многочасовые баталии в Главлите – «запуганный цензурой»?
Блестяще образованный, остроумный и скромнейший Сац – в прошлом литературный секретарь Луначарского, ближайший друг Андрея Платонова и Георга Лукача, заслуживший один липучий эпитет – «мутный»?
Меня Солженицын пощадил и не припечатал в «Теленке» каким-нибудь словом-кличкой. Он даже сделал мне честь разобрать мои взгляды, личность и «эволюцию» в специальном «этюде», в рассмотрение которого я, по понятным причинам, входить не буду. Но дух всех его высказываний об авторе этих строк тот же, собакевичевский: «один-де во всем городе порядочный человек прокурор, да и тот, если правду сказать, свинья».
Словом, на кого в той редколлегии ни взгляни, у всех, за исключением Твардовского, оставалось мало «доглядчивости, вкуса, энергии делать веские художественные замечания», все они были озабочены лишь, чтобы «тащить и не пущать», представляя собой «камуфляжную кукольную верхушку»).
Как быстро забыл Александр Исаевич некоторые наши обсуждения его вещей, где речь шла, между прочим, и о художественных промахах талантливого автора. Помню, как упрекали его в неправдоподобии сюжетного поворота в рассказе «На станции Кречетовка», где его герой (актер) в 1942 году не помнил и не знал, что Царицын давно переименован в Сталинград, и тем возбудил у молоденького лейтенанта роковые для себя подозрения. Все сочли тогда эту мотивировку натяжкой. Многие возражали против дешевой карикатурности Авиэтты в «Раковом корпусе», да и мало ли еще делалось «веских художественных замечаний», в том числе и о словесных его экспериментах, часто замечательных, а иной раз – наглядно неудачных: живорожденные слова рядом с искусственными мертвяками. Я как-то, помню, даже подарил ему после одного спора этимологический словарь Преображенского, куда не грех всякому литератору заглядывать для проверки рискованных словообразований. Многое еще можно было бы вспомнить из наших литературных взаимообщений. Но автору «Теленка» вспоминать все это не хочется, и он делает окружение Твардовского сворой изощренных иезуитов и политиканствующих ничтожеств.
Оттого не приходится удивляться и его выводу, что в создании такого журнала, как «Новый мир», повинна никак не его редколлегия, а «подпор свободолюбивых рукописей», которые «сколько ни отбрасывай и не калечь» (этим редакторы «Нового мира» как раз и занимались в охотку), в нем остается еще немало ценного.
Неясно одно только, почему «подпор рукописей» не привел к тому же эффекту в «Октябре» или «Москве»? Или автор «Теленка» думает, что редколлегия, какой он ее описал, не смогла, если бы захотела, укротить «либеральные тенденции» Твардовского? Кстати уже и был опыт, когда в 1954 году, во время первой полосы редактирования Твардовским журнала (1950–1954) А.Т. вынужден был уйти, а редколлегия, «признав ошибки», а в лице некоторых своих членов и подвергнув критике главного редактора, благополучно продолжала работать с новым.
Правда заключается в том, что с 1958 года Твардовский особенно тщательно подбирал себе редколлегию. Ему никто не навязывал людей, о которых Солженицын отзывается теперь так презрительно.
Твардовский приглашал в журнал тех, чьему литературному вкусу доверял, чьи общественно-нравственные убеждения были ему близки. Большинство членов редколлегии были его многолетними товарищами и сотрудниками, а таких, к примеру, как И.А. Сац или А.Г. Дементьев, можно просто назвать и ближайшими его друзьями.
Кстати, о друзьях Твардовского. Солженицын и в этом ему отказывает, утверждая, что «Твардовский мало имел друзей, почти их не имел…» (с. 28), что у него «не было способности объединяться с равным». Читай так: с Солженицыным не подружился, а стало быть, и друзей иметь не мог. Смешно тут что-то объяснять и доказывать. Не стану поэтому вспоминать о его дружбе с Маршаком, Казакевичем, Соколовым-Микитовым, Исаковским… Скажу одно: если то замечательное товарищество, какое возникло у нас в «Новом мире», в кругу близких Твардовскому людей, не называть дружбой – то что тогда на человеческом языке зовется этим словом?
* * *Отчего же, хочу спросить, так искаженно и пристрастно, с каким-то внутренним раздражением и злорадством рисует автор «Теленка» жизнь журнала? Почему в Твардовском-редакторе я лишь изредка, лишь в немногих эпизодах узнаю живого Твардовского, а портреты хорошо знакомых мне людей, работавших с ним, выглядят карикатурами?
Одна причина на виду: Солженицын мало знал Твардовского и плохо его понял. В свои приезды в журнал, в вечной спешке, занятый одним собою, он очень поверхностно мог наблюдать то, что делается в редакции, и, собравшись писать об этом, ухватил лишь внешние фельетонные черты, писал с недобрым взглядом, многого не понимая, о многом судя по ложной догадке. В его книге немало найдется улик такого непонимания людей, обстоятельств, даже разговоров наших, которые он фиксировал, услышав вполуха и сообщив им превратный смысл.
Крохотный пример. Солженицын описывает, как вместе с автором этих строк он едет на дачу к Твардовскому. Твардовский – нехорош, он в полосе своего недуга и, встретив нас на пороге дома, обращается ко мне со странными словами: «Ты видишь, друг Мак (?), до чего я дошел». В контексте воспоминаний Солженицына фраза эта звучит как сумеречный пьяный бред, и не зря после словечка Мак – у Солженицына недоумевающий знак вопроса. В самом деле, с чего это взбрело Твардовскому меня так называть? Первую минуту, прочтя эти строки, и я встал в тупик. Что за иероглиф? И вдруг понял. Солженицын верно пишет дальше, что на слова А. Т. я рассмеялся и легонько обнял его за плечи. А дело все в том, что автор «Теленка», как и в некоторых других случаях, услышал звон, поспешно зафиксировал его в памяти или на бумаге и истолковал, не поняв резона.
В ходу у А.Т. были бесчисленные народные присловья, шутки, смешные литературные цитаты, которые в нашем кругу понимались с полуслова.
встречал он, бывало, входившего в кабинет посетителя и приглашающе разводил руками. Или в ответ на расспросы, которых хотел избежать:
«А Никодим помалкивает», – добавлял он иногда лукаво.
Так и тогда, вместо приветствия он процитировал слова австрийского генерала Мака из «Войны и мира» Толстого, неудачника, проигравшего сраженье и явившегося с этим признаньем в ставку: «Вы видите несчастного Мака». Твардовский с милым юмором любил относить эти слова к себе в некоторых, не весьма приятных случаях жизни – и шуткой утешался сам и утешал других.
К изумлению своему, читая «Теленка», я обнаружил, что Солженицын совершенно не ощущал обычного живого юмора Твардовского, не слышал обертонов его речи. А лукавую усмешку трактовал впрямую и плоско. Чего стоит одна история с солженицынской бородой, к которой мемуарист возвращается несколько раз с какой-то самолюбивой досадой. Очень хорошо помню, как добродушно посмеивались в редакции над этим новым украшением солженицынского лица, и Твардовский шутил, не хочет ли он обмануть бдительность властей и бежать в Америку. Сегодня выясняется, что Александр Исаевич воспринял эту незлобивую шутку болезненно и всерьез, как озабоченность, как бы он в самом деле не сбежал с бородой!..
Помню, как-то встречал Твардовского, возвращавшегося из Италии, он ездил туда с Сурковым. На обратном пути Сурков задержался где-то, кажется, в Киеве. «Где Сурков? – спрашиваю, не увидев его на аэродроме. «Он выбрал свободу», – с комической серьезностью сказал А.Т., и мы от души посмеялись этой шутке, вообразив Суркова, попросившего политического убежища в Италии.
Но юмор Солженицын воспринимает, по-видимому, туго. Оттого еще так нередки недоразумения в «Теленке». «Кем бы я был, если бы не Октябрьская революция» – звучит как тупое самохвальство. «Освободите меня от марксизма!» – как жалостный призыв. «Я две недели был на берегах Сены» – как самодовольная фальшь. А и то, и другое, и третье говорилось с иной интонацией (я ее слышу), и напрасное занятие представлять Твардовского глупее и площе, чем он был, даже не в лучшие свои минуты.
Вообще, в тех случаях, когда Солженицын приводит прямую речь, в особенности людей, которых уже нет в живых, к этому приходится относиться осторожно. Вот он цитирует покойного Е. Дороша, будто бы сказавшего обо мне мелкую пакость. Не знаю, не хочу верить в это. Слишком далеко это от правды и от наших в ту пору отношений с деликатнейшим Дорошем. Но Солженицын вообще не вполне безразличен к сплетне, дурному слуху, недоброму пересуду. Он легко берет их за истину и скрепляет авторитетом независимого мемуариста.
Тут мне не обминуть одного лица из числа сотрудников «Нового мира», о котором Солженицын по исключению отзывается хорошо. Это сотрудница отдела прозы А.С. Берзер. Ей Солженицын доверяет. Обычная у нашего мемуариста ссылка на источник: «Хорошо зная обстановку «Нового мира», Анна Самойловна определила…» и т. д.
Берзер, как видно из книги, удалось убедить автора, что если б не ее хитроумнейший женский план – «слопали б живьем моего Денисовича три охранителя Главного – Дементьев, Закс и Кондратович». После того как Берзер, прочитавшая эту вещь в редакционном самотеке, «поразилась» ею, она взяла на себя «заманеврировать членов редколлегии», поскольку не сомневалась, что «любой из членов редакционной коллегии эту рукопись перехватит, зажмет, заглотнет, не даст ей дойти до Твардовского». Ей и принадлежит, выражаясь словами Солженицына, заслуга «вознесения моей рукописи в руки» главного редактора.
Не хочу отрицать заслуг Берзер в обнаружении и начальной оценке повести Солженицына. Но любой, кто близко был знаком с работой редакции «Нового мира», подтвердит, насколько искажена нарисованная здесь картина.
Кондратович, Закс, Дементьев, какие бы соображения журнальной осторожности ни владели ими, никогда не скрыли бы от главного редактора острой, действительно интересной рукописи, даже если она не имела шансов быть напечатанной. Я, во всяком случае, таких эпизодов не помню. Твардовский прямо требовал, чтобы ему показывали все замечательное в «самотеке» и не потерпел бы, если б узнал, что такого рода рукописи кто-то для него «просеивает» по политическим мотивам. Сколько им было перечитано рукописей, не имевших никаких надежд на публикацию, лишь из одного личного, ненасытного интереса к неизвестным литературе явлениям и фактам, запечатленным чьим-то даровитым или просто неравнодушным пером. И для меня очевидно, что Закс, Дементьев и Кондратович, даже если бы не рекомендовали рукопись к печати, никогда сознательно не утаили бы ее от главного редактора, непременно сказали бы о ней, дали прочесть.
Но, может быть, они остались бы глухи к художественным достоинствам этой вещи? Сомневаюсь. Я часто расходился во мнениях по разным журнальным поводам с А.Г. Дементьевым и Б.Г. Заксом, но никогда бы не стал отрицать за ними художественного чутья.
Поэтому, когда Солженицын пишет, что, подолгу не появляясь в журнале, «лишь по рассказам Берзер вызнавал, что там в редакции делается», очевидно, как пристрастен и узок источник его информации. Но главное, все же не информация. Главное – взгляд, разумение, позиция, с какой этот материал препарирован и подан. И тут уж, конечно, заслуга того или иного понимания принадлежит всецело автору. Тем более что от проницательного художника можно ожидать подлинно глубокого и самостоятельного понимания людей и идей.
* * *Пишу все это, думаю о Солженицыне, вспоминаю, каким знал его все 60-е годы, и дивлюсь: неужто и мы так его не понимали? Или он безупречно провел свою роль, дурача нас? А может быть, он все же прежде был несколько иным?
Помню его скромным рязанским учителем в простецкой рубашке с подвернутыми рукавами и расстегнутым воротом, помню его энергическую деловитость, крепкое рукопожатие, неожиданную на хмуром лице веселую, открытую улыбку. Казалось, его не тронули обольщения грянувшей на него внезапно мировой славы: он был тверд в убеждениях, но терпим и терпелив, прост, сердечен в отношениях с мало знакомыми людьми… И сейчас он предлагает мне согласиться, что все это поза, маска, актерство?
Да, к концу 60-х он стал несколько меняться. Приобрел осанистость, в тоне его чаще сквозила непререкаемая самоуверенность. Присущая ему и прежде бережливость времени – все на бегу, на спеху, поглядывая на часы – переросла в суетливую торопливость, отдававшую уже невниманием к собеседнику. Тогда не хотелось оглядываться на эти мелочи. Теперь я отчетливее вижу в них логику внутренних перемен.
Солженицыну кажется, что в той цельнолитной фигуре, какую он из себя создал, не должно быть места движению, эволюции. Он вошел в литературу «готовым» и, по крайней мере, с того дня, как переступил порог «Нового мира», не менялся, а лишь развертывал свою тайную программу. Это неправда. И он менялся, и программа менялась. У меня, во всяком случае, и после чтения его автобиографической «легенды» остается впечатление, что в 1962–1964 годах он не просто пользовался обстоятельствами, но искренне пытался «врасти» в советскую литературу и общественную жизнь и, при всем своем критицизме, во всяком случае, не отвергал разнородных соприкосновений с нею. Он, хоть и неохотно, но шел на компромиссы, чтобы печататься, хотел понравиться (и понравился) высшим руководителям страны, бывал на приемах у секретаря ЦК по идеологии, готовился принять, как заслуженную награду, Ленинскую премию… Из одной оговорки в «Теленке» мы узнаем, что его автор в 1963 году, вернувшись в Рязань со встречи Н.С. Хрущева с творческой интеллигенцией, докладывал о своих впечатлениях областным писателям и общественности. В президиуме сидел рязанский «секретарь по идеологии», встретившийся потом Солженицыну на собрании, где его исключали из ССП. Словом, было время, когда и он поступал, как поступают – худо ли, хорошо ли, – большинство наших писателей.
О многом из этого ряда фактов он ныне умалчивает или подает их в ином свете. Но я иногда думаю, что займи руководство лично к нему более лояльную позицию, не помешай оно получить ему в 1964 году Ленинскую премию, дай напечатать на родине «Раковый корпус» и «В круге первом» – и Солженицына мы видели бы сегодня иным. Надо отдать должное Александру Исаевичу. Он долго проявлял известную гибкость и терпимость в отношениях с Союзом писателей, не отвергал возможности разумных компромиссов, и не его вина, что ему не пошли навстречу. Писатель – существо обостренно личное, эгоцентрическое, и этого не поняли те, кому ведать надлежит. Они оттолкнули его и сделали своим злейшим врагом. Помню, А.Т. давал такую трактовку происшедшего с Солженицыным: «Его жали, жали и дожали, так, что он потек».
Понятно, что Солженицын никогда бы с этим не согласился. Ему кажется, что он всегда был таким, каков сегодня, и вся дальнейшая история как бы лежала у него свертком в кармане. Его автобиография должна была это иллюстрировать. Книга о «Теленке» писалась долго и в разные времена, доделывалась за границей, и в ней есть следы торопливой работы – поправок, заплаток, подчисток, делавшихся, по-видимому, задним числом и необходимых, чтобы свести концы с концами. Собственная история Солженицына, как и история других людей в его книге, выпрямлена в сообразии с конечным замыслом.
Я довольно давно и близко знаю писательское племя и какой-то частью сам к нему принадлежу. Потому могу подтвердить: за малыми исключениями все авторы, в особенности понюхавшие дыма славы, амбициозны, чувствительны к похвалам, как дети, и не переносят малейшей критики, уязвимы, пристрастны, эгоцентричны. Но Солженицын не просто писатель, он писатель великий, наделенный огромным талантом, сокрушительной энергией и волей, которая стала тоже частью и качеством этого таланта, помогла ему выжить и утвердиться в крайне неблагоприятных для него обстоятельствах.
И в той же мере велики, доходят до граней крайних, его чувствительность к хуле и похвале, его сознание себя центром вселенной. «Темечко не выдержало», – комментировал Твардовский это обольщение Солженицына своей славой.
В «Теленке» сделан роковой шаг от великого до смешного. И тогда, когда автор с удовлетворением замечает, что «обминул его Бог творческими кризисами, приступами отчаяния и бесплодия»; и когда говорит, что за многие годы «ни в одном человеке и ни в одном событии не ошибся» (в то время как вся его книга – реестр ошибок и разочарований в людях), и когда, отказывая Твардовскому в благодарности за публикацию «Ивана Денисовича», заявляет, что «Троя своим существованием все-таки не обязана Шлиману».