Времена не выбирают… - Александр Кушнер


Александр Кушнер Времена не выбирают…

Шестидесятые

«Когда я очень затоскую…»


Когда я очень затоскую,


Достану книжку записную,


И вот ни крикнуть, ни вздохнуть —


Я позвоню кому-нибудь.


О голоса моих знакомых!


Спасибо вам, спасибо вам


За то, что вы бывали дома


По непробудным вечерам,


За то, что в трудном переплете


Любви и горя своего


Вы забывали, как живете,


Вы говорили: «Ничего».


И за обычными словами


Была такая доброта,


Как будто Бог стоял за вами


И вам подсказывал тогда.

Рисунок


Ни царств, ушедших в сумрак,


Ни одного царя —


Ассирия! – рисунок


Один запомнил я.


Там злые ассирийцы


При копьях и щитах


Плывут вдоль всей страницы


На бычьих пузырях.


Так чудно плыть без лодки!


И брызги не видны,


И плоские бородки


Касаются волны.


Так весело со всеми


Качаться на волне.


«Эй, воин в остром шлеме,


Не страшно на войне?


Эй, воин в остром шлеме,


Останешься на дне!»


Но воин в остром шлеме


Не отвечает мне.


Совсем о них забуду.


Бог весть в каком году


Я в хламе рыться буду —


Учебник тот найду


В картонном переплете.


И плеск услышу в нем.


«Вы всё еще плывете?» —


«Мы всё еще плывем!»

Графин


Вода в графине – чудо из чудес,


Прозрачный шар, задержанный в паденье!


Откуда он? Как очутился здесь?


На столике, в огромном учрежденье?


Какие предрассветные сады


Забыли мы и помним до сих пор мы?


И счастлив я способностью воды


Покорно повторять чужие формы.


А сам графин плывет из пустоты,


Как призрак льдин, растаявших однажды,


Как воплощенье горестной мечты


Несчастных тех, что умерли от жажды.


Что делать мне?


Отпить один глоток,


Подняв стакан? И чувствовать при этом,


Как подступает к сердцу холодок


Невыносимой жалости к предметам?


Когда сотрудница заговорит со мной,


Вздохну, но это не ее заслуга.


Разделены невидимой стеной,


Вода и воздух смотрят друг на друга.

«Декабрьским утром черно-синим…»


Декабрьским утром черно-синим


Тепло домашнее покинем


И выйдем молча на мороз.


Киоск фанерный льдом зарос,


Уходит в небо пар отвесный,


Деревья бьет сырая дрожь,


И ты не дремлешь, друг прелестный,


А щеки варежкою трешь.


Шел ночью снег. Скребут скребками.


Бегут кто тише, кто быстрей.


В слезах, под теплыми платками,


Проносят сонных малышей.


Как не похожи на прогулки


Такие выходы к реке!


Мы дрогнем в темном переулке


На ленинградском сквозняке.


И я усилием привычным


Вернуть стараюсь красоту


Домам, и скверам безразличным,


И пешеходу на мосту.


И пропускаю свой автобус,


И замерзаю, весь в снегу,


Но жить, покуда этот фокус


Мне не удался, не могу. ёё

«О здание Главного штаба!…»


О здание Главного штаба!


Ты желтой бумаги рулон,


Размотанный слева направо


И вогнутый, как небосклон.


О море чертежного глянца!


О неба холодная высь!


О, вырвись из рук итальянца


И в трубочку снова свернись.


Под плащ его серый, под мышку.


Чтоб рвался и терся о шов,


Чтоб шел итальянец вприпрыжку


В тени петербургских садов.


Под ветром, на холоде диком,


Едва поглядев ему вслед,


Смекну: между веком и мигом


Особенной разницы нет.


И больше, чем стройные зданья,


В чертах полюблю городских


Веселое это сознанье


Таинственной зыбкости их.

Старик


Кто тише старика,


Попавшего в больницу,


В окно издалека


Глядящего на птицу?


Кусты ему видны,


Прижатые к киоску.


Висят на нем штаны


Больничные, в полоску.


Бухгалтером он был


Иль стекла мазал мелом?


Уж он и сам забыл,


Каким был занят делом.


Сражался в домино


Иль мастерил динамик?


Теперь ему одно


Окно, как в детстве пряник.


И дальний клен ему


Весь виден, до прожилок,


Быть может, потому,


Что дышит смерть в затылок.


Вдруг подведут черту


Под ним, как пишут смету,


И он уже – по ту,


А дерево – по эту.

«Бог семейных удовольствий…»


Бог семейных удовольствий,


Мирных сценок и торжеств,


Ты, как сторож в садоводстве,


Стар и добр среди божеств.


Поручил ты мне младенца,


Подарил ты мне жену,


Стол, и стул, и полотенце,


И ночную тишину.


Но голландского покроя


Мастерство и благодать


Не дают тебе покоя


И мешают рисовать.


Так как знаем деньгам цену,


Ты рисуешь нас в трудах,


А в уме лелеешь сцену


В развлеченьях и цветах.


Ты бокал суешь мне в руку,


Ты на стол швыряешь дичь


И сажаешь нас по кругу


И не можешь нас постичь!


Мы и впрямь к столу присядем,


Лишь тебя не убедим,


Тихо мальчика погладим,


Друг на друга поглядим.

Велосипедные прогулки


Велосипедные прогулки!


Шмели и пекло на проселке.


И солнце, яркое на втулке,


Подслеповатое – на елке.

Подслеповатое – на елке.


И свист, и скрип, и скрежетанье


Из всех кустов, со всех травинок,


Колес приятное мельканье


И блеск от крылышек и спинок.


Какой высокий зной палящий!


Как этот полдень долго длится!


И свет, и мгла, и тени в чаще,


И даль, и не с кем поделиться.


Есть наслаждение дорогой


Еще в том смысле, самом узком,


Что связан с пылью, и морокой,


И каждым склоном, каждым спуском.


Кто с сатаной по переулку


Гулял в старинном переплете,


Велосипедную прогулку


Имел в виду иль что-то вроде.


Где время? Съехав на запястье,


На ремешке стоит постыдно.


Жара. А если это счастье,


То где конец ему? Не видно.

«Уехав, ты выбрал пространство…»


Уехав, ты выбрал пространство,


Но время не хуже его.


Действительны оба лекарства:


Не вспомнить теперь ничего.


Наверное, мог бы остаться —


И был бы один результат.


Какие-то степи дымятся,


Какие-то тени летят.


Потом ты опомнишься: где ты?


Неважно. Допустим, Джанкой.


Вот видишь: две разные Леты,


А пить все равно из какой.

Ночной дозор


На рассвете тих и странен


Городской ночной дозор.


Хорошо! Никто не ранен.


И служебный близок двор.


Голубые тени башен,


Тяжесть ружей на плече.


Город виден и не страшен.


Не такой, как при свече.


Мимо вывески сапожной,


Мимо старой каланчи,


Мимо шторки ненадежной,


Пропускающей лучи.


«Кто он, знахарь иль картежник,


Что не гасит ночью свет?» —


«Капитан мой! То художник.


И клянусь, чуднее нет.


Никогда не знаешь сразу,


Что он выберет сейчас:


То ли окорок и вазу,


То ли дерево и нас.


Не поймешь по правде даже,


Рассмотрев со всех сторон,


То ли мы – ночная стража


В этих стенах, то ли он».

Гофман


Одну минуточку, я что хотел спросить:


Легко ли Гофману три имени носить?


О, горевать и уставать за трех людей


Тому, кто Эрнст, и Теодор, и Амадей.


Эрнст – только винтик, канцелярии юрист,


Он за листом в суде марает новый лист,


Не рисовать, не сочинять ему, не петь —


В бюрократической машине той скрипеть.


Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор.


Куда удачливее Эрнста Теодор.


Придя домой, превозмогая боль в плече,


Он пишет повести ночами при свече.


Он пишет повести, а сердцу все грустней.


Тогда приходит к Теодору Амадей,


Гость удивительный и самый дорогой.


Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой.


На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест.


«На Фридрихштрассе», – говорит тихонько Эрнст.


«Ах нет, направо!» – умоляет Теодор.


«Идем налево, – оба слышат, – и во двор».


Играет флейта еле-еле во дворе,


Как будто школьник водит пальцем в букваре,


«Но все равно она, – вздыхает Амадей, —


Судебных записей милей и повестей».

Два наводненья


Два наводненья, с разницей в сто лет,


Не проливают ли какой-то свет


На смысл всего?


Не так ли ночью темной


Стук в дверь не то, что стук двойной, условный.


Вставали волны так же до небес,


И ветер выл, и пена клокотала,


С героя шляпа легкая слетала,


И он бежал волне наперерез.


Но в этот раз к безумью был готов,


Не проклинал, не плакал


Повторений боялись все.


Как некий скорбный гений,


Уже носился в небе граф Хвостов.


Вольно же ветру волны гнать и дуть!


Но волновал сюжет Серапионов,


Им было не до волн – до патефонов,


Игравших вальс в Коломне где-нибудь.


Зато их внуков, мучая и длясь,


Совсем другая музыка смущала.


И с детства, помню, душу волновала


Двух наводнений видимая связь.


Похоже, дважды кто-то с фонаря


Заслонку снял, а в темном интервале


Бумаги жгли, на балах танцевали,


В Сибирь плелись и свергнули царя.


Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точь


Сто лет назад, не зная отклонений.


Вот кто герой! Не Петр и не Евгений.


Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь.

Монтень


Монтень вокруг сиянье льет,


Сверкает череп бритый,


И, значит, вместе с ним живет


Тот брадобрей забытый.


Монтеня душат кружева


На сто второй странице —


И кружевница та жива,


И пальчик жив на спице.


И жив тот малый разбитной,


А с ним его занятье,


Тот недоучка, тот портной,


Расшивший шелком платье.


Едва Монтень раскроет рот,


Чтоб рассказать о чести,


Как вся компания пойдет


Болтать с Монтенем вместе.


Они судачат вкривь и вкось,


Они резвы, как дети.


О лжи. О снах. О дружбе врозь.


И обо всем на свете.

Варфоломеевская ночь


В ряду ночей одну невмочь


Забыть. Как в горле ком.


Варфоломеевская ночь,


Стоишь особняком.


Я напрягаю жадный слух


И слышу: ты гудишь,


Из окон гонишь серый пух


И ломом в дверь стучишь.


Тот был в дверях убит, а тот


Задушен в спальне был.


«Ты кто, католик? гугенот?»


А он со сна забыл.


А этот вовсе ничего


Не понял – гул шагов.


Один сказал: «Коли его!»


Другой сказал: «Готов».


А тот лицом белей белья,


Мертвей своих простынь.


«Католик я! Католик я!» —


«Бог разберет. Аминь».


Иной был пойман у ворот —


И страх шепнул: соври.


«Ты кто, католик?» – «Гугенот». —

Дальше