Сквозь ужас предсмертный и морок
Направив бессмысленный взгляд,
«Не жизни, – прошепчет по-русски, —
А жаль ему, – скажет, – огня».
И в дымке, по-лондонски тусклой,
Быть может, увидит меня.
«По безлюдной Кирочной, вдоль сада…»
По безлюдной Кирочной, вдоль сада,
Нам навстречу, под руку, втроем
Шли и пели – молодость, отрада! —
И снежок блестел под фонарем,
В поздний час, скульптурная Эллада,
Петербургским черным декабрем.
Плохо мы во тьме их рассмотрели.
Девушки ли, юноши ли мне
Показались девушками? Пели.
Блоку бы понравились вполне!
Дружно, вроде маленькой метели.
Я еще подумал: как во сне.
Им вдогон смотрели мы, как чуду
Неземному, высшему – вослед:
К Демиургу ближе, Абсолюту,
Чем к сцепленью правил и примет.
Шли втроем и пели. На минуту
Показалось: горя в мире нет.
«Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом…»
Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом,
Не люблю арабов с их маслянистым взором и фанатизмом,
Не люблю евреев с их нахальством и самоуверенностью,
Англичан с их снобизмом, скукой и благонамеренностью,
Немцев с их жестокостью и грубостью,
Итальянцев с плутовством и глупостью,
Русских с окаянством, хамством и пьянством,
Не люблю испанцев, с тупостью их и чванством,
Северные не люблю народности
По причине их профессиональной непригодности,
И южные, пребывающие в оцепенении,
Переводчик, не переводи это стихотворение.
Барабаны, бубны не люблю, африканские маски, турецкие сабли.
Неужели вам нравятся фольклорные ансамбли?
Фет на вопрос, к какому бы он хотел принадлежать народу,
Отвечал: ни к какому. Любил природу.
Сосед
Вот он умер,
сосед наш с третьего этажа.
Слава богу, он умер, жизнью не дорожа.
С той поры, как жена умерла, стал спиваться он
так, как будто за нею, ушедшей, спешил вдогон.
И собачка спешила на лапах кривых за ним,
не успела, отстала,
прибилась теперь к чужим.
В лифте как-то его мы спросили, как он живет?
Шмыгнул носом, заплакал, смутился, сказал: «Ну вот».
Помотал головой. Настоящее горе слов
не имеет.
Недаром так стыдно своих стихов.
И прозванье поэта всегда было дико мне.
И писал всего лучше я о тополях в окне.
На шестом этаже они вровень с душой кипят,
а на третьем
в их толще безвылазно тонет взгляд.
Покровительствуют мимолетным и легким снам.
Их еще не срубили, но срубят, – сказали нам.
Эту жизнь я смахнул бы, клянусь, со стола – рукой
вместе с бронзовым Вакхом в веночке, —
да нет другой!
Учинил бы скандал тем решительней, что не ждут
от меня безответственных выходок и причуд.
Уж затихли – и вдруг закипают опять в окне.
Или он, запыхавшись, подходит сейчас к жене?
«Станешь складывать зонт – не дается…»
Станешь складывать зонт – не дается.
Так и этак начнешь приминать,
Расправлять и ерошить уродца,
Раскрывать и опять закрывать.
Перетряхивать черные фалды,
Ленту с кнопкой искать среди них.
Сколько складок таких перебрал ты,
Сколько мыслей забыл проходных!
А на что эти жесткие спицы
Так похожи, не спрашивай: кто ж
Не узнает в них тютчевской птицы
Перебитые крылья и дрожь?
А еще эта, видимо, старость,
Эта жалкая, в общем, возня
Вызывают досаду и ярость
У того, кто глядит на меня.
Он оставил бы сбитыми складки
И распорки: сойдет, мол, и так…
Не в порядке, а в миропорядке
Дело! Шел бы ты мимо, дурак.
«Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять…»
Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять
Обе ветви – в одну. Для чего это нужно, не знаю.
Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать
Можно было: погоню? Проскочит – останемся с краю
Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.
Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье
Для мечтателей тех, что желают остаться одни
И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?
Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,
Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.
Постоим под листвой – и душа встрепенется во мне,
Оживет, – с возвращеньем, причудница, эфемерида!
Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,
Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —
И как будто мне рок удается на миг обмануть —
И кленовый, березовый шум приливает к затылку.
«В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая…»
В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая
Приземистый, с окном светящимся (чужая
Жизнь кажется и впрямь загадочней своей),
Подумаю: была бы жизнь дана другая —
Жил здесь бы, тише всех, разумней и скромней.
Не знаю, с кем бы жил, что делал бы, – неважно.
Сидел бы за столом, листва шумела б влажно,
Машина, осветив окраинный квартал,
Промчалась бы, а я в Клину бы жил отважно
И смыслом, может быть, счастливым обладал.
В каком-нибудь Клину, как на другой планете.
И если б в руки мне стихи попались эти,
Боюсь, хотел бы их понять я – и не мог:
Как тихи вечера, как чудно жить на свете!
Обиделся бы я за Клин или Торжок.
«Ты мне елочки пышные хвалишь…»
Ты мне елочки пышные хвалишь
Мимоходом, почти как детей.
Никогда на тропе не оставишь
Без вниманья их темных затей:
На ветру они машут ветвями
И, зеленые, в платьях до пят
Выступают гуськом перед нами,
Как инфанты Веласкеса, в ряд.
Полупризрачность, полупрозрачность,
Полудикость и взглядов косых
Исподлобья врожденная мрачность,
Затаенные колкости их.
Вот пригладят им брови и челки,
Поведут безупречных на бал.
Поведут безупречных на бал.
Как тебе мои чинные елки?
Хорошо я о них рассказал?
«Долго руку держала в руке…»
Долго руку держала в руке
И, как в давние дни, не хотела
Отпускать на ночном сквозняке
Его легкую душу и тело.
И шепнул он ей, глядя в глаза:
«Если жизнь существует иная,
Я подам тебе знак: стрекоза
Постучится в окно золотая».
Умер он через несколько дней.
В хладном августе реют стрекозы
Там, где в пух превратился кипрей, —
И на них она смотрит сквозь слезы.
И до позднего часа окно
Оставляет нарочно открытым.
Стрекоза не влетает. Темно.
Не стучится с загробным визитом.
Значит, нет ничего. И смотреть
Нет на звезды горячего смысла.
Хорошо бы и ей умереть.
Только сны и абстрактные числа.
Но звонок разбудил в два часа —
И в мобильную легкую трубку
Чей-то голос сказал: «Стрекоза»,
Как сквозь тряпку сказал или губку.
…………………………………………………
Я-то думаю: он попросил
Перед смертью надежного друга,
Тот набрался отваги и сил:
Не такая большая услуга.
«На острове Висбю я видел в музее…»
На острове Висбю я видел в музее
Скелеты двух викингш (а как бы назвали
Вы девушек-викингов?) Бусы на шее.
О, сколько достоинства в них и печали!
Как будто от старости и увяданья
Красавицы выбрали лучшее средство.
Как некогда Пушкин сказал о Татьяне,
Вульгарности не было в них и кокетства.
А только изящество, только смиренье,
На диво всем странникам и вертопрахам,
Всем циникам, к ним подходящим в смущенье.
Прямая победа над смертью и страхом.
«Это чудо, что все расцвели…»
Это чудо, что все расцвели,
Все воспрянули разом, воскресли,
Отогрелись и встали с земли,
Улыбнулись друг другу все вместе,
И в душе ни обиды, ни зла,
Ни отчаянья не затаили:
Смерть была, но, как видишь, прошла.
Видишь: Лазаря нету в могиле.
Снова в трубочку дует нарцисс
И прозрачна на нем пелерина.
Как не славить тебя, Дионис?
Не молиться тебе, Прозерпина?
Одуванчик и мал, да удал,
Он и в поле всех ярче и в сквере.
Если б ты каждый год умирал,
Ты бы тоже в бессмертие верил.
Бокс
Незнакомец меня пригласил прийти
На боксерский турнир. Раза три звонил:
«Вам понравится. Кое-кто есть среди
Молодых. Вы увидите пробу сил.
Это очень престижное меж своих
И ответственное состязанье, счет,
Как по Шкловскому, гамбургский». Я притих
И на третий раз, дрогнув, сказал: «Идет».
Он заехал за мной на машине; лет
Сорока, – я решил, на него взглянув,
К переносице как бы сходил на нет
Нос и чем-то похож был на птичий клюв.
Он сказал еще раньше, когда звонил,
Что когда-то стихи сочинял, но спорт
Забирает всё время, всю страсть, весь пыл,
В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.
Но они его манят игрой теней,
Отсветами припрятанного огня,
А еще, как бы это сказать точней? —
Стойкой левостороннею у меня.
Что польстило мне, но согласиться с ним
Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе:
Бокс есть бокс, и другим божеством храним,
И смешон бы в трусах был я, неглиже…
В зале зрителей было немного, лишь
Те, кто боксом спасается и живет.
Одному говорил он: «Привет, малыш».
О другом было сказано: «пулемет».
А на ринге топтались, входили в клинч,
Я набрался словечек: нокдаун, хук,
Кто-то непробиваем был, как кирпич,
И невозмутим, но взрывался вдруг.
А в одном поединке такой накал,
Исступленность такая была и страсть,
Будто Бог в самом деле в тени стоял,
Не рискуя в свет прожекторов попасть.
И я понял, я понял, сейчас скажу,
Что я понял: что в каждом искусстве есть
Образец, выходящий за ту межу,
Ту черту, где смолкают хвала и лесть,
Отменяется зависть, стихает гул
Ободренья, и опытность лишена
Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул,
Охнул тренер, – нездешняя тишина.
«Вид в Тиволи на римскую Кампанью…»
Вид в Тиволи на римскую Кампанью
Был так широк и залит синевой,
Взывал к такому зренью и вниманью,
Каких не знал я раньше за собой,
Как будто к небу я пришел с повинной:
Зачем так был рассеян и уныл? —
И на минуту если не орлиный,
То римский взгляд на мир я уловил.
Нужна готовность к действию и сила,
Желанье жить и мужественный дух.
Оратор прав: волчица нас вскормила.
Стих тоже должен сдержан быть и сух.
Гори, звезда! Пари, стихотворенье!
Мани, Дунай, притягивай нас, Нил!
И повелительное наклоненье,
Впервые не смутясь, употребил.
«Я дырочку прожег на брюках над коленом…»
Я дырочку прожег на брюках над коленом
И думал, что носить не стану этих брюк,
Потом махнул рукой и начал постепенно
Опять их надевать, и вряд ли кто вокруг
Заметил что-нибудь: кому какое дело?
Зачем другим на нас внимательно смотреть?
А дело было так: Венеция блестела,
Как влажная, на жизнь наброшенная сеть,
Мы сели у моста Риальто, выбрав столик
Под тентом, на виду, и выпили вина;
Казалось, это нам прокручивают ролик
Из старого кино, из призрачного сна,
Как тут не закурить? Но веющий с Канала,
Нарочно, может быть, поднялся ветерок —
И крошка табака горящего упала
На брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.
«Пунктуация – радость моя!…»
Пунктуация – радость моя!
Как мне жить без тебя, запятая?
Препинание – честь соловья
И потребность его золотая.