Лодки, которые вернулись последними, были привязаны у берега, и рыбаки сортировали улов для продажи. Поступавшая в продажу рыба делилась на две категории — белую и голубую. Белая рыба, например кефаль, была лучшим, что могло дать море. Она славилась не только тонким вкусом — было в этой рыбе что-то таинственно прекрасное, когда она засыпала в лодке и пунцовые пятна, просвечивая сквозь чешую, вспыхивали и гасли на ее теле. Кефаль рыбаки бережно сортировали и укладывали в ящики. Рыбу голубую, к которой относились также макрель и золотистые лини, сваливали в корзину и продавали не торгуясь. Арану, вообще-то рыбу белую, но безвкусную и имевшую ядовитый спинной плавник, оставляли валяться на дне лодки. Скатов и морских собак, считавшихся вовсе несъедобными, выбрасывали обратно в море, и их мерцающие отражения серебрились на отмелях вокруг лодок.
Когда Марта добралась до берега, там уже собралось несколько старух. Все они были, как и Марта, вдовами и пришли за так называемой вдовьей пенсией. Многие из них стеснялись и хотя от лодок не отходили, делали вид, что просто моют в воде ноги или рассматривают разложенные для просушки сети. Рассортировав улов, рыбаки отправлялись на рыёный рынок, унося с собой ящики и корзины, и тогда старухи свободно могли подходить к лодкам и брать себе рыбу, негодную для продажи, например нарочно оставленных для них в лодках аран. Марта пришла, когда рыбаки уже заканчивали свою работу, а бедные вдовы мало-помалу приближались к лодкам, где их ждали россыпи невесть каких богатств.
Марта лишь совсем недавно заставила себя приходить за вдовьей пенсией, и ей все еще было неловко и стыдно. Она ни за что не хотела утратить чувство собственного достоинства. Марта предпочла бы подойти последней и с безразличным видом взять, что останется. Но она прекрасно понимала, что может при этом уйти с пустыми руками. Не зная, на что решиться, она медлила в отдалении, рискуя опоздать, как вдруг заметила, что к ней направился с ящиком в руках один из рыбаков. Марта слишком поздно узнала в нем Селестино, пожилого рыбака, который еще мальчишкой рыбачил вместе с ее мужем. Ей было стыдно, что он увидел ее здесь, но она была слишком слаба и медлительна, чтобы уклониться от встречи. Она стояла, как никогда остро ощущая свою старческую немощность, и мягкий песок засасывал ее ноги.
Подойдя к ней, Селестино остановился и поставил ящик. Марта посмотрела на плотные ряды кефали, словно обрызганные пурпурными пятнами предсмертной агонии.
— Бери, мать, — сказал, улыбаясь, Селестино, — возьми несколько штук, не стесняйся.
Марта почувствовала, что краснеет, и обрадовалась, что густая сеть морщин скроет от посторонних глаз краску стыда. Надо же! Вообразил, будто мы уж совсем обнищали. Она покачала головой.
— У нас хватает своей. Но все равно спасибо тебе.
Селестино поднял ящик и ушел, не сказав ни слова.
Она разгневанно смотрела ему вслед. Подумать только, ведь мой-то муж и научил его рыбачить! Но теперь ее заботило другое — остальные рыбаки тоже уже уходили, старухи приблизились к лодкам, а она не могла двинуться с места — ведь Селестино еще не скрылся из виду. Марта упрямо ждала, пока черный мужской силуэт не растворился в белой пелене, отгораживавшей ее мирок. После этого она немного еще подождала, сердито соображая: хоть я его больше и не вижу, он своими молодыми глазами еще может видеть меня.
Когда Марта подошла к лодке, в ней остались только две маленькие араны. Она подобрала их и положила в передник. Спасибо и за это.
Глава IV
Дом, в котором они жили, строил человек, почтительно хранивший в подсознании память о пещерах предков. В доме отсутствовали прямые линии, все углы были срезаны и закруглены; комнаты имели уютные округлые своды, и невозможно было определить, где же стены переходят в потолки, а комнаты — в коридоры. Несколько узких окон, несомненно нехотя, пробили уже после завершения постройки. Долетавшие изредка с улицы звуки, словно плоды инжира, падали через высокий забор в тишину дворика, которую нарушали лишь негромкие домашние шумы.
Марта хлопотала около печурки в углу двора, а сидевший поблизости на ящике Коста собирался с духом, чтобы обсудить с матерью очень важный для него вопрос. Он уже дважды делал глубокий вдох, собираясь заговорить, но оба раза слова замирали на губах, и продолжалось неловкое молчание.
Старуха взяла две маленькие араны, вырезала из них ядовитые спинные плавники, быстро почистила и бросила рыбок в кастрюлю с кипящей водой. До Косты сразу же донесся резкий, отбивающий аппетит запах стряпни. Спавший на ограде худющий длинноногий кот проснулся и зевнул. Коста почувствовал легкую тошноту. Арану ели только рыбаки и, что не могли съесть сами, выбрасывали в море. Даже сваренная через десять минут после поимки арана уже отдавала тухлятиной. «Завтра я, может быть, поймаю меру, — подумал Коста, — но мы все равно будем есть арану». На рынке меру ценилась дороже всякой другой рыбы. Есть такую рыбу рыбаки считали святотатством, и многие из них даже не знали, какова она на вкус.
— Садись, — сказала мать. — Сейчас все будет готово. — Она бросила в кастрюлю коренья.
— Мне что-то не хочется есть, — сказал Коста. Он знал, что не проглотит куска, пока не облегчит душу. Снова сделав глубокий вдох, он сказал неестественно ровным голосом: — Тебе никогда не приходило в голову, что хорошо бы отсюда уехать?
Старуха выпрямилась, чтоб увидеть лицо сына.
— Пришло время посмотреть правде в глаза, — торопливо продолжал он. — Взять хотя бы то, что здесь уже всю рыбу выловили. Я бы больше заработал, починяя на берегу сети вместе со старухами. Вот, в общем, все, что я хотел тебе сказать.
Он ждал, волнуясь, ответа на свои слова, но мать молчала. Ей было уже семьдесят пять, за последние двадцать лет она с каждым годом становилась все меньше, так что теперь казалась чуть побольше куклы, неизменно одетой в шуршащее, черное как вороново крыло платье. Годы стерли черты ее лица тысячью нанесенных крест-накрест ударов.
— Дело в том, — заговорил он вдруг поспешно, — что я подумываю, не перебраться ли мне в Кадакес или Пуэрто и не заняться ли ловлей сардин. Рыбацким артелям там не хватает рабочих рук. Так мне по крайней мере говорили.
— Что ж тебя держит, сынок?
— Ну, тебе, конечно, тоже придется перебраться туда. Я хочу сказать, мы переедем вместе, а здесь надо со всем разделаться.
— Ты хочешь сказать — надо продать дом?
— Да, пожалуй, придется. Нам понадобятся деньги.
— Продать дом чужим людям?
Коста пожал плечами и горько усмехнулся.
— Воспоминаниями сыт не будешь. По-моему, дом — это просто место, где люди спят, это удобство. Нельзя же, чтобы он связывал человека по рукам и ногам.
«Удобство», — подумала она. Для него дом и не был ничем большим. Но для нее дом был храмом Минувшего, служительницей которого она, сама того не ведая, стала. Ее связывала с этим домом, с этим местом не память о счастливых событиях — их было мало, — а мрачные воспоминания о всех пережитых тут трагедиях: о двух революциях, когда сжигали церкви, а потом жестоко за это расплачивались; о страшной эпидемии и о страшном шторме в начале 20-х годов, после которого вся деревня несколько лет носила траур; об убитых в гражданскую войну трех сыновьях и об умершем вскоре муже; о воздушных налетах итальянцев и о бедах, выпавших на долю единственного уцелевшего сына. В сущности, она жила только этим. Пролитые слезы привязывали ее к дому и к Торре-дель-Мар; горе, которое удавалось преодолеть, всякий раз вливало в стареющее тело каплю внутренней силы. И она жила в своем беленьком, чистом, похожем на пещеру доме, где каждая вещь после смерти мужа стала для нее священной, не поддаваясь невзгодам, безропотная, хрупкая и несгибаемая.
— Выходит, ты пал духом? Говоря по правде, я думала, что ты крепче.
Он не мог разглядеть выражения лица матери, потому что только большая радость или большое горе пробивались изредка сквозь густую сеть морщин, покрывавших ее лицо, но в старческом голосе звучали горечь, жалость и презрение.
— А что мне остается?
— Ты все время вел себя как дурак. Не отступай перед ними, сынок. Пусть знают, что совесть твоя чиста. Бегством ты никому ничего не докажешь. Стисни зубы, держись уверенно, и в конце концов они поймут.
— А чем мы будем кормиться?
— Да ведь как-то мы всегда справлялись, — сказала она, — На худой конец, в желудях недостатка никогда нет.
И так она отвечала всегда. Держись! Не падай духом! Затяни потуже ремень! И в конце концов все обойдется.
Только обойдется ли? Понимала ли она всю глубину окружавшей его скрытой враждебности?
Он задумался, вспоминая, как все было. В памяти всплыли первые недели после возвращения в деревню, когда он еще носил военную форму, которую потом, раздобыв штатскую одежду, сжег: сначала гимнастерку, а после и брюки. События развертывались постепенно, словно искусно разработанная кем-то кампания; но только он-то знал, что все произошло само собой.
Он задумался, вспоминая, как все было. В памяти всплыли первые недели после возвращения в деревню, когда он еще носил военную форму, которую потом, раздобыв штатскую одежду, сжег: сначала гимнастерку, а после и брюки. События развертывались постепенно, словно искусно разработанная кем-то кампания; но только он-то знал, что все произошло само собой.
Прежде всего было зловещее нежелание о чем-либо его просить. Они не могли открыто проявлять враждебность к тому, кто оказался в рядах победителей, — полиция знала, как в таких случаях действовать, — но и обращаться к нему их никто не мог заставить.
— Когда тебе, Пако, понадобится лодка, бери мою. Бери безо всяких, ты знаешь, где она привязана.
— Спасибо, спасибо тебе. — (С улыбкой, всегда с улыбкой.)
Он должен был тогда же понять, что он осужден. Тогда же догадаться, что ему вынесен приговор — ведь даже самые бедные рыбаки ничего у него не просили, и вдовы вопреки обычаю не брали из его улова ни пригоршни рыбы, и деревенский нищий не подходил к нему с протянутой рукой.
И всегда эта убийственная вежливость. В его присутствии — как при священнике — не богохульствовали, потому что богохульствовать можно только среди своих: вместе согрешив, люди становятся ближе друг другу.
А потом, как-то сразу, на всех баркасах для ловли сардин подобрались полные команды. Для него не нашлось даже места моториста или фонарщика, хотя за это причиталась только половинная доля улова. Даже молодые парни, которые стали взрослыми уже после войны и не имели понятия, в чем тут дело, не хотели брать Косту в долю. Так или эдак, а он неудачник, и они не хотели рисковать.
— День добрый, Себастьян. Вроде западный задувает?
Ему не смотрели в глаза, не подшучивали над ним, не подталкивали локтем. С ним всегда были очень вежливы.
А потом настал роковой день отъезда Элены.
Женщины Торре-дель-Мар были согласны ждать своих суженых по десять лет, пока те медленно, с трудом, по грошу копили деньги, чтобы наконец купить непременный мебельный гарнитур и прилично обставить одну-единственную комнату.
Срок этот уже истек, потому что Коста объяснился с Эленой, когда ей было всего шестнадцать. Головка Элены напоминала эскиз головки замечательной красавицы, сделанный рукой большого мастера, который поручил выполнить несущественные детали своему талантливому ученику; но когда дошла очередь до громадных, скорбных глаз, художник снова сам взялся за кисть и явил все совершенство, всю страстность и неповторимую проникновенность своего мастерства. Элена была тоненькая, нежная, преданная, и Коста, привыкший принимать ее любовь с опасным благодушием, перенес в один из февральских дней страшное потрясение.
Обычно, встречаясь на людях, влюбленные затевали для отвода глаз шумные игры и возню. В тот раз Элена вместе с другими девушками стирала на реке белье, и, когда Коста не спеша прошелся по берегу и обрызгал ее, бросив в воду большой камень. Элена вскочила и, притворяясь рассерженной, кинулась за ним, вытирая о подол руки.
— Сегодня надо встретиться. В обычное время, где всегда.
Встречались всегда на кладбище. Здесь между влюбленными улаживались размолвки, тут же, под покровом темноты, среди могил предавались любви те, кто не видел проку в ожидании. Встречаясь в сумерках на дороге, ведущей к кладбищу, люди не узнавали друг друга — мужчины низко надвигали на глаза шляпы, женщины прикрывали лица носовыми платками. Не было секретом, что все занимались тут одним и тем же.
— Я хотела написать тебе, — сказала Элена, — да не знала как. Сердце прямо разрывается. Конечно, я понимаю, тут не твоя вина, но у меня ведь на руках старики.
— Погоди, я что-то тебя не понимаю — У Косты перехватило дыхание. С раннего утра его томило предчувствие надвигающейся беды.
— Отец долго не протянет, — продолжала Элена. — Ты ведь знаешь, что сказал доктор про его грудь. Подумай сам, что тогда будет с мамой9 Да и со мной тоже.
— Мы о ней позаботимся. Пускай живет с нами.
Элена невесело рассмеялась, потом ласково взяла его за локоть.
— Послушай, Себастьян, мы с тобой никогда не говорили о деньгах, правда? Все эти годы я ни разу об этом не заикнулась. Но не сомневайся, я знаю, в каком ты положении. На прошлой неделе доктор сказал отцу, что он больше не сможет рыбачить. Как же нам быть? Я говорю о себе и о маме. Можешь ты мне ответить?
Нет, ответить ей вразумительно он не мог Коста выдавил из себя несколько бессвязных слов, сам понимая всю их никчемность. Элена тихонько плакала.
— Я должна что-то делать. Тянуть дольше нельзя.
— А что же ты можешь сделать? Не хотелось бы мне, чтобы ты пошла служить в гостиницу.
— В гостиницу? Не беспокойся, я уже туда ходила, гам устроиться нельзя. Знаешь, чем откладывать, лучше уж я скажу тебе все сейчас. Ты уж прости, но я уезжаю работать в Барселону.
— Куда? — произнес он. — В Барселону? Но это невозможно. Ты… и в Барселону? Никогда я на это не соглашусь. Подумать только! В Барселону — не нашла другого места.
— Обо всем уже договорено. Я нанялась в хорошую семью. Насчет этого все в порядке, только с тобой мы не сможем часто видеться. Не сердись, — продолжала она, — мне тяжело, когда ты сердишься. Я так долго ломала себе голову. Ведь надо что-то делать.
— Тебе, наверное, не нравится, что тут у нас слишком тихо, — сказал он с горечью. — В Барселоне, говорят, жить куда приятнее. Будешь там в кино бегать.
Сейчас ему больше всего хотелось причинить ей боль, хотя изо всех людей — за исключением матери — она одна не отвернулась от него, потому что ее как женщину, кроме любви, по-настоящему ничто не волновало и она — как способны лишь женщины — умела видеть сквозь маску, которую судьба вынуждает носить человека. Но Элена понимала, что другого он и не мог сказать.
— Если б только ты хотел понять, — заговорила она, — это же выход для нас обоих. Единственный выход. Мы можем уехать вместе. В Барселоне никому до нас не будет дела. Я бы нашла себе работу в гостинице, а ты бы поступил на фабрику И зачем нам собственная мебель9 Мы могли бы пожениться и снять комнату, как делают все в Барселоне. Почему бы и матери твоей не поехать с нами?
Но мать Косты в ответ на предложение сына лишь покачала головой.
— Не хочу стоять у тебя на дороге, сынок. Только обо мне ты не беспокойся. Бывает в жизни, что чего-то не можешь сделать, и все тут. В мои годы, во всяком случае.
Он и не ждал иного ответа.
На следующий день Коста снес железный сундучок с пожитками Элены на маленькую площадь, откуда в полдень отправлялся автобус в Барселону. Он подарил ей японский веер и флакон лавандовой воды. Думая, что автобус вот-вот тронется, они дважды сказали друг другу «до свидания» и пожали руки, а потом в растерянности стояли, не зная, что сказать еще, и лишь изредка встречались глазами и натянуто улыбались, как бывает, когда расставаться мучительно больно.
Пришел и кое-кто из соседей.
— Ну, прощай, Элена. Не плохо прокатиться, а? Смотри уж, держись там, девушка! Это ведь тебе не что-нибудь, а Барселона! Ха-ха!
— Ну мог ли он ожидать, что она… — услышал Коста чьи-то слова.
Глава V
Когда предстояло что-нибудь обсудить, члены братства рыбаков Торре-дель-Мар собирались в задней комнате кафе «Двадцатый век». Хотя предполагалось, что братство это занимается главным образом такими делами, как организация ежегодного паломничества к мощам святого Бенедикта, собрания его проходили при закрытых дверях, и даже высохший хмурый официант, прежде чем войти, должен был постучаться и терпеливо ждать разрешения переступить порог. Скромные, иссушенные тяжелым трудом люди, носившие имена всех двенадцати апостолов, с неловким видом сидевшие сейчас вокруг стола в строгих праздничных костюмах, составляли негласный кабинет, вершивший делами деревни; они были честью ее и совестью. Высказывались медленно и немногословно, они принимали решения по жизненно важным для общины вопросам, предоставляя мэру и его подчиненным взимать налоги и заниматься починкой дорог.
Среди собравшихся только председатель братства, Франсиско, выделялся своей внешностью. Благодаря некоторым своим качествам, высоко ценимым сдержанными, неприхотливыми рыбаками, он пользовался почти неограниченной властью. Суровый и сдержанный, Франсиско, вполне естественно, стал вожаком людей, которые гордились тем, что даже самые скромные удовольствия себе позволяли нечасто. Франсиско работал больше всех, ел меньше других, вина не пил, жертвовал больше остальных на нужды братства и в конце войны дольше других просидел в концентрационном лагере. У Франсиско была большая семья, жившая в достатке, а его холодная, демоническая красота не раз тревожила восторженные сердца дам, приезжавших летом с севера в Торре-дель-Мар.