Правда о деле Гарри Квеберта - Жоэль Диккер 5 стр.


— Мэм, пожалуйста, — взмолился я, — мне обязательно надо записаться на какой-нибудь вид спорта, а то меня выгонят.

— Фамилия? — вздохнула она.

— Гольдман. Маркус Гольдман.

— Какой вид?

— Футбол. Или баскет.

— Мест нет. Остались команды либо акробатического танца, либо лакросса.

Лакросс или акробатический танец. Хрен редьки не слаще. Я знал, что если попаду в танцевальную команду, надо мной будут смеяться, и выбрал лакросс. Но в Фелтоне уже лет двадцать не было хорошей команды по лакроссу, никто из учеников не хотел туда идти, и теперь она состояла из тех, кого выгнали отовсюду или кто опоздал на запись. Так я оказался в ущербной, никчемной и неумелой команде, которой, однако, предстояло покрыть меня славой. В надежде перейти со временем в футбол я решил добиваться спортивных достижений, чтобы меня заметили, и тренировался с таким невиданным усердием, что через две недели наш тренер усмотрел во мне звезду, которую ждал всегда. Меня немедленно сделали капитаном и без каких-либо особых усилий с моей стороны сочли лучшим игроком в лакросс за всю историю школы. Я легко побил рекорд по голам двадцатилетней давности — совершенно убогий — и за подобную доблесть попал на школьную Доску почета, чего еще ни разу не случалось с первогодком. Это, разумеется, впечатлило однокашников и привлекло ко мне внимание учителей. Из этого опыта я вынес одно: чтобы стать великолепным, достаточно пускать пыль в глаза другим; в конечном счете все дело в штукарстве.

Я быстро втянулся в игру. Естественно, вопрос об уходе из команды по лакроссу для меня больше не стоял: отныне мной владела одна-единственная мысль — во что бы то ни стало быть лучшим, любой ценой обратить на себя внимание. Был, к примеру, общий конкурс личных научных проектов, в нем победила сверходаренная мелкая стерва по имени Салли, а я оказался на шестнадцатом месте. Во время вручения премии в актовом зале я ухитрился взять слово и сочинил историю о том, как все выходные напролет добровольно занимался с умственно отсталыми детьми, что сильно помешало моей работе над проектом; а в конце произнес со слезами на глазах: «Мне безразличны любые первые премии, если я могу принести крупицу счастья моим маленьким трисомным друзьям». Все были явно взволнованы; я сумел затмить Салли в глазах учителей, товарищей и самой Салли, у которой оказался братик с тяжелой инвалидностью (этого я не знал) и которая отказалась от премии, потребовав, чтобы ее вручили мне. После этого эпизода мое имя появилось на Доске почета — которую я, вполне сознавая свое самозванство, называл про себя «Доской бесчестья», — в рубриках «спорт», «наука» и «приз лучшему товарищу». Но остановиться я не мог, я был как одержимый. Неделю спустя я побил рекорд продажи билетов вещевой лотереи, купив их сам у себя на деньги, накопленные за два последних лета, когда убирал лужайки вокруг городского бассейна. Большего и не требовалось: вскоре вся школа стала говорить, что Маркус Гольдман — человек высшей пробы. В итоге ученики и учителя наградили меня прозвищем Великолепный, словно заводским клеймом, гарантией абсолютного успеха, а моя скромная слава прокатилась по всему нашему кварталу в Монтклере, преисполнив родителей невероятной гордости.

Заработанная таким сомнительным способом репутация побудила меня заняться благородным искусством бокса. Я всегда питал слабость к боксу и всегда был неплохим бойцом, но, тайно отправляясь на тренировки в один бруклинский клуб, в часе езды на поезде, где меня никто не знал, где не существовало Великолепного, я искал другого: права быть уязвимым, права уступить победу более сильному, права потерять лицо. Это был единственный способ сбежать подальше от созданного мною пугала совершенства — в зале для бокса Великолепный мог потерпеть поражение, мог быть плохим. Здесь мог существовать Маркус. Ибо мало-помалу моя навязчивая идея стать абсолютным номером один превзошла все мыслимые пределы: чем больше я выигрывал, тем больше боялся проиграть.

На третьем году моего обучения директору из-за сокращения бюджета пришлось распустить команду по лакроссу: она обходилась школе слишком дорого, а не приносила почти ничего. И значит, мне, к великому моему горю, нужно было выбирать новый вид спорта; конечно, футбольная и баскетбольная команды строили мне глазки, но я знал, что, попав в одну из них, столкнусь с куда более одаренными и целеустремленными игроками, чем мои товарищи по лакроссу. Я рисковал оказаться на вторых ролях, снова стать никем или, хуже того, оскандалиться: что будут говорить, если Маркус Гольдман по прозвищу Великолепный, бывший капитан команды по лакроссу, побивший рекорд по числу забитых мячей за двадцать лет, вдруг окажется мазилой на футбольном поле? Две недели я жил в тоске и тревоге — пока не услышал о всеми забытой команде по бегу, состоявшей из двух коротконогих толстяков и одного тощего задохлика. Оказалось к тому же, что это единственный вид спорта, в котором Фелтон никогда не состязался с другими школами: здесь я мог быть уверен, что мне не придется тягаться ни с кем, кто мог бы представлять для меня опасность. В общем, я с большим облегчением и без колебаний записался в фелтоновскую команду по бегу и на первой же тренировке, под влюбленными взорами директора и нескольких девиц из группы поддержки, побил рекорд скорости моих незлобивых товарищей.

И все бы прекрасно обошлось, если бы не директор, которому пришла в голову несуразная мысль устроить большие соревнования по бегу между учебными заведениями округа, дабы поправить положение школы: прельстившись моими результатами, он не сомневался, что Великолепный играючи одержит победу. При этом известии меня охватила паника; я без устали тренировался целый месяц, но знал, что против бегунов из других школ, поднаторевших в соревнованиях, у меня нет никаких шансов. Я был лишь картонным фасадом; меня поднимут на смех, и в придачу на своей же территории.

В день забега болеть за меня собрался весь Фелтон да еще половина нашего квартала. Прозвучал стартовый выстрел — и, как я и боялся, меня немедленно обогнали все остальные бегуны. Настал решающий момент; на кону стояла моя репутация. Забег был на шесть миль, двадцать пять кругов по стадиону. Двадцать пять унижений. Я финиширую последним, поверженный и обесчещенный. Победитель, быть может, обойдет меня на целый круг. Надо было любой ценой спасать Великолепного. Я собрал все силы, всю свою энергию и, выдав в отчаянном порыве безумный спринт, под восторженные вопли толпы возглавил забег. Теперь, пока я был первым, пора было воплощать разработанный мной иезуитский план: чувствуя, что силы мои на исходе, я сделал вид, будто споткнулся, и полетел на землю — со всеми положенными кульбитами, воплями на публику и криками толпы; в итоге это стоило мне сломанной ноги, что, конечно, предусмотрено не было, зато спасло величие моего имени — ценой операции и двухнедельного лежания в больнице. А на следующей неделе после происшествия школьная газета писала обо мне:

Во время этого легендарного забега Маркус Гольдман по прозвищу Великолепный, далеко оторвавшийся от соперников и готовый одержать сокрушительную победу, пал жертвой дурного качества беговой дорожки: он неудачно упал и сломал ногу.

Таков был конец моей карьеры бегуна и спортсмена вообще: по причине тяжелой травмы меня освободили от занятий спортом до самого окончания школы. За свою самоотверженность и героизм я был удостоен таблички с моим именем в витрине почета, где уже красовалась моя майка бегуна. А директор, кляня дурное качество спортивных сооружений Фелтона, затеял дорогостоящие работы по замене всего покрытия беговой дорожки на стадионе; средства он черпал из бюджета внеклассной работы, и ученики всех классов на весь следующий год лишились каких-либо мероприятий.

По окончании школы мне, со всем моим ворохом отличных оценок, грамот и рекомендаций, предстоял роковой выбор: выбор университета. И когда однажды вечером, лежа на кровати в своей комнате, я разложил перед собой три пригласительных письма — одно из Гарварда, другое из Йеля, а третье из Берроуза, маленького, никому не ведомого университета в Массачусетсе, сомнений у меня не было: я хочу в Берроуз. В крупном университете мне грозила опасность потерять ярлык Великолепного. Отправиться в Гарвард или Йель значило задрать планку слишком высоко: у меня не было ни малейшего желания сталкиваться с неугомонной элитой, явившейся со всех концов страны и готовой поселиться на всех досках почета. Доски почета Берроуза представлялись мне куда более доступными. Великолепному вовсе не хотелось осрамиться. Великолепный желал остаться Великолепным. Берроуз подходил для этого идеально: скромный кампус, где я, бесспорно, буду блистать. Мне не составило труда убедить родителей, что факультет литературы в Берроузе во всех отношениях лучше, чем в Гарварде и Йеле, — и осенью 1998 года я перебрался из Монтклера в маленький промышленный городок в Массачусетсе, где мне предстояло встретиться с Гарри Квебертом.

Под вечер, когда я все еще сидел на террасе, разглядывая альбомы с фотографиями и погружаясь в воспоминания, мне позвонил ошарашенный Дуглас:

— Маркус, дьявол тебя раздери! В голове не укладывается! Ты уехал в Нью-Гэмпшир и даже меня не предупредил! Мне звонят журналисты, спрашивают, что ты там делаешь, а я не в курсе. Пришлось включить телевизор, чтобы что-то узнать. Возвращайся в Нью-Йорк. Вернись, пока не поздно. Эта история — совершенно не твоего ума дело! Прямо завтра на рассвете выбирайся из этой дыры и возвращайся в Нью-Йорк. У Квеберта отличный адвокат. Пускай он делает свою работу, а ты займись своей книгой. Тебе через две недели рукопись сдавать Барнаски!

— Гарри нужно, чтобы рядом был друг, — ответил я.

Повисла пауза, а потом Дуглас прошептал — так, словно только сейчас осознал то, чего не мог понять долгие месяцы:

— У тебя нет книги, да? Две недели до срока, а ты, блин, не удосужился написать эту долбаную книгу! Так, Марк? Ты собрался другу помогать или ты из Нью-Йорка сбежал?

— Заткнись, Дуг.

Снова повисла долгая пауза.

— Марк, скажи, что у тебя есть идея. Скажи мне, что у тебя есть план и есть веская причина отправиться в Нью-Гэмпшир.

— Веская причина? А дружба — этого мало?

— Да блин, чем ты ему таким обязан, этому Гарри, чтобы туда ехать?

— Всем, абсолютно всем.

— То есть как это — всем?

— Дуглас, это сложно.

— Черт, Маркус, что ты хочешь сказать?

— Дуг, в моей жизни был эпизод, о котором я никогда тебе не рассказывал… После школьных лет я бы точно пошел по дурной дорожке. А потом я встретил Гарри… В каком-то смысле он спас мне жизнь. Я перед ним в долгу… Без него я бы никогда не стал писателем, тем, кем я стал. Это случилось в Берроузе, штат Массачусетс, в 1998 году. Я обязан ему всем.

29. Можно ли влюбиться в пятнадцатилетнюю девочку?

— Мне бы хотелось научить вас писать, Маркус, не затем, чтобы вы просто умели писать, но чтобы вы стали писателем. Потому что писать книги — это пустяки: писать все умеют, но не все при этом писатели.

— А как человек узнает, что он писатель, Гарри?

— Никто не знает, что он писатель. Ему об этом говорят другие.

Все, кто помнит Нолу, скажут, что она была чудесная девушка. Из тех, что надолго врезаются в память: нежная и предупредительная, лучезарная и одаренная во всем. В ней, казалось, обитала та упоительная радость жизни, какая способна озарить самый хмурый дождливый день. По субботам она подрабатывала официанткой в «Кларксе»; кружила между столиками в порхающем облаке светлых вьющихся волос. Всегда находила приветливое словечко для каждого клиента. Посетители не сводили с нее глаз. Нола — это был целый мир.

Единственная дочь Дэвида и Луизы Келлерган, южан-евангелистов, родилась 12 апреля 1960 года в Джексоне, штат Алабама, откуда были родом ее родители. Семейство Келлерган обосновалось в Авроре осенью 1969 года: отец Нолы получил место пастора в приходе Сент-Джеймс, главной общине Авроры, в то время весьма многочисленной и постоянно пополнявшейся. Церковь Сент-Джеймс, внушительное дощатое здание, стояла у южного въезда в город; сейчас от нее ничего не осталось: общине Авроры пришлось слиться с общиной Монберри из-за финансовых трудностей и малого числа прихожан. Теперь на этом месте ресторан «Макдоналдс». С самого приезда Келлерганы поселились на Террас-авеню, 245, в симпатичном одноэтажном доме, принадлежащем приходу: скорее всего, именно через окно своей комнаты шесть лет спустя, 30 августа 1975 года, Нола ушла и растворилась в пространстве.

Всеми этими описаниями встретили меня завсегдатаи «Кларкса», куда я отправился наутро после приезда в Аврору. Проснулся я внезапно, на рассвете, от мучительно неприятного чувства, что на самом деле сам не знаю, зачем я здесь. Совершив пробежку по пляжу, я покормил чаек — и тут же спросил себя, вправду ли добрался до самого Нью-Гэмпшира только ради того, чтобы побросать хлеба морским птицам. Встретиться в Конкорде с Бенджамином Ротом, чтобы навестить Гарри, я должен был только в одиннадцать; оставаться одному не хотелось, и я решил пока сходить в «Кларкс» поесть оладий. Когда я в студенческие годы гостил у Гарри, он имел обыкновение таскать меня туда на рассвете. Будил еще до зари — безжалостно тряс со словами, что пора надевать спортивный костюм. Потом мы спускались на берег океана пробежаться и позаниматься боксом. Если он слегка уставал, то начинал изображать тренера: останавливался, якобы затем, чтобы поправлять мои удары и стойки, но я знал, что главным образом ему просто надо отдышаться. Так, за упражнениями и пробежками, мы одолевали по пляжу несколько миль, отделявших Гусиную бухту от Авроры. Затем поднимались по скалам Гранд-Бич и шли по спящему городу. На главной улице, погруженной в темноту, издалека виднелся яркий свет, лившийся из витрины забегаловки — единственного заведения, открытого в такую рань. Внутри царил полный покой; редкие посетители, дальнобойщики и коммивояжеры, молча поглощали свой зав трак. Где-то в глубине говорило радио, неизменно включенное на новостном канале, но звук был слишком тихий, и слова диктора не всегда можно было разобрать. Если утро выдавалось жарким, под потолком с металлическим скрежетом крутился вентилятор, и вокруг ламп плясали пылинки. Мы усаживались за столик номер 17, и Дженни сразу приносила нам кофе. Мне она всегда улыбалась нежно, почти по-матерински. Говорила: «Бедный Маркус, он тебя заставляет вставать ни свет ни заря, да? Вечно он так, сколько его знаю». И мы смеялись.

Но сегодня, 17 июня 2008 года, несмотря на ранний час, в «Кларксе» уже царило необычайное оживление. Все только и говорили, что об этом деле, и едва я успел войти, как меня обступили знакомые из числа завсегдатаев: все хотели знать, правда ли это, была ли у Гарри связь с Нолой и убил ли он ее и Дебору Купер. Я уклонился от ответа и уселся за 17-й столик, он оставался свободным. И обнаружил, что таблички в честь Гарри больше нет: только две дырочки от шурупов в деревянной столешнице да выцветший лак на месте металлической пластины.

Дженни принесла мне кофе и приветливо поздоровалась. Вид у нее был грустный.

— Ты переехал к Гарри? — спросила она.

— Конечно. Ты сняла табличку?

— Да.

— Почему?

— Он написал книгу для этой девчонки, Маркус. Для пятнадцатилетней девчонки. Я не могу оставить табличку. Это не любовь, это мерзость.

— Думаю, все не так просто, — ответил я.

— А я думаю, что нечего тебе лезть в это дело, Маркус. Лучше бы ты вернулся в Нью-Йорк, подальше от всего этого.

Я заказал ей оладьи и сосиски. На столе валялся заляпанный жиром номер Aurora Star. На первой странице поместили громадную фотографию Гарри времен его славы: представительный вид, глубокий, уверенный в себе взгляд. А сразу под ней — снимок из Дворца правосудия в Конкорде: Гарри входит в зал заседаний, в наручниках, опустившийся, осунувшийся, с всклокоченными волосами и перевернутым лицом. Овальные портреты Нолы и Деборы Купер. И заголовок: «Что совершил Гарри Квеберт?»

Вскоре после меня пришел Эрни Пинкас и сел ко мне за столик с чашкой кофе.

— Видел тебя по телевизору вчера вечером, — сказал он. — Ты перебрался сюда?

— Да, наверно.

— Чего ради?

— Сам не знаю. Ради Гарри.

— Он ведь невиновен, да? Не могу поверить, чтобы он такое сотворил… Нелепость какая-то.

— Я уже ничего не знаю, Эрни.

По моей просьбе Эрни рассказал, как несколько дней назад полиция обнаружила останки Нолы, зарытые в Гусиной бухте на метровой глубине. В тот четверг жителей Авроры взбудоражили сирены полицейских машин, съехавшихся со всего округа: тут были и машины дорожной полиции, и авто уголовной полиции без опознавательных знаков, и даже передвижная лаборатория.

— Когда выяснилось, что это, вероятно, останки Нолы Келлерган, все были просто в шоке! — объяснял Пинкас. — Никто не мог поверить, что все это время она была прямо тут, у нас на глазах. Я имею в виду, сколько раз я приходил к Гарри, на эту самую террасу, выпить стаканчик виски… Чуть ли не рядом с ней… Скажи, Маркус, он правда написал ту книгу для нее? Не могу поверить, что у них был роман… А ты что-нибудь про это знал?

Вместо ответа я стал изо всех сил размешивать кофе, устроив в чашке водоворот, и сказал только:

— Тут сам черт ногу сломит, Эрни.

Немного погодя к нашему столику подсел Тревис Доун, шеф полиции Авроры и в придачу муж Дженни. Он был из числа самых давних моих здешних знакомых: седеющий шестидесятилетний добряк, этакий беззлобный деревенский коп, которого уже давно никто не боится.

— Мне очень жаль, сынок, — произнес он, поздоровавшись.

— Жаль чего?

— Да я об этой истории, что свалилась тебе на голову. Вы очень близки с Гарри, я знаю. Нелегко тебе, должно быть.

Назад Дальше