Необычайная "голодна кутя" - Старицкий Михаил Петрович 2 стр.


В снежную зиму густой старый бор производит на душу какое-то величественное, но не радостное впечатление: верхушки сосен, прикрытые сплошным пологом снега, напоминают грандиозный серебристый плафон, поддерживаемый бесконечными рядами желто-бурых и красноватых колонн, и кажется, что идешь по заброшенному опустевшему храму, в котором, вместо бывших теплых молитв и торжественных песнопений, воцарилась теперь холодная, могильная тишина…

Меня поставил лесничий на лучшем месте, на самом лазу из берлоги.

— Отсюда пан будет смалить прямо в лоб шельме, — шепнул он мне на ухо.

— О, не сомневайтесь, пане! — ответил я слишком небрежно, чтобы скрыть подступавшее ко мне дерзко смущение.

— Сличне[15], пане! — одобрил лесничий и добавил еще: — Там, проше пана, с тылу находятся еще и рогатники.

Я оглянулся: за молодыми елками сквозили действительно какие-то тени.

Лесничий исчез. Наступила тишина. Лес до того притаился, что малейший звук, самый легкий — хруст веточки, падение легкого комочка снегу, был отчетливо слышен и отзывался в моем сердце отраженным ударом.

Вытянувшись за толстой сосной и держа на перевесе винтовку, я замер на месте, глаза мои впились в пятно, черневшее в куче валежника, и застыли в убийственном ожидании; в стволе сосны, на который налег я, словно что-то стучало, и этот стук отдавался в моем ухе звоном, пронизывая иглами сердце; несмотря на все мои усилия держать твердо ружье, прицел его почему-то дрожал и колебался из стороны в сторону…

В эти мгновения я не мог себе дать отчета, о чем я думал. Хотя мысли про Рону и не оставляли меня, но их заглушало другое, более могучее ощущение, в котором сосредоточивалось все напряжение жизни… При переезде в лес фантазия рисовала мне разные картины предстоящей охоты: то будто бы медведь ринулся к дяде, а я бросился на помощь и защитил его своей грудью от зверя; меня, победителя, везут домой вместе с трофеями… Ну, конечно, — впечатление, триумф… а далее рука Роны и бесконечное счастье!.. То будто я ранен и, страдая на руках Роны, шепчу ей, что сам искал смерти… То будто привозят домой охладевший мой труп, Рона падает на него с рыданьем и пронизывает себя кинжалом, а дядя с горьким укором восклицает: "Это вы, надменная эгоистка, убили свое единственное дитя!"

Последняя картина наиболее тешила мое сердце в его мстительном настроении… Теперь же все эти образы исчезли, и весь свет сузился, съежился и спрятался за это пятно, смотревшее на меня черным, ужасающим глазом…

Вдруг за валежником раздался робкий лай собаки: к визгливому голосу присоединился другой, более резкий, а потом и третий… Вслед за этими голосами послышались пугливые крики загонщиков.

У меня что-то зашевелилось под шапкой, словно мурашки поползли от затылка к вискам. Я смотрел, затаив дыхание, на пятно, а оно запрыгало, закружилось и растущими концентрическими кругами двинулось на меня… Что-то захрустело, посыпался то в одном, то в другом месте снег… и вдруг из-под валежника вывалилась огромная, косматая, присыпанная снегом фигура; зверь, переваливаясь, направился ленивой трусцой почти на меня… Я не сводил с него глаз, но рук поднять не мог: они застыли, да и весь я прирос к сосне…

— Стреляйте! — кто-то крикнул мне сзади.

С страшным усилием я поднял винтовку и выстрелил, почти не целясь, в медведя; зверь пошатнулся, но, мгновенно оправившись, стремительно прорвался вперед и скрылся тотчас за пригорком.

— Раненый! Го-го! Раненый! — крикнул рогатник, бросаясь за зверем.

Впереди меня пробежал наперерез дядя и крикнул мне:

— Молодец!

Вдали еще промелькнула по балке фигура, немец скатился кубарем с пригорка в лозняк… а я все стоял у сосны неподвижно и не мог прийти в себя… Наконец, когда все голоса уже смолкли, я осилил себя, отошел от сосны и стал разминать свои одубевшие члены. Я поднялся потом на косогор, чтоб не утерять из виду охотников, но их уже не было видно.

Присев на пне, я стал анализировать переиспытанные мной впечатления и нашел их трусостью. Это сознание заставило меня покраснеть, хотя, с другой стороны, служило мне оправданием то, что я не убежал от поста, а ждал врага, в ощущениях же я не властен: стоит только свыкнуться с ними, и жуткость исчезнет бесследно…

"Да, вот сейчас сделаем второй опыт", — и я побрел по сугробам вперед, проваливаясь в иных местах по колени, а то и по пояс. Но вскоре я должен был отказаться от надежды догнать товарищей: когда я достиг следующего подъема, то, к моему огорчению, следы разбились на три направления, точно в сказке перед Иваном-царевичем: одни шли налево, вниз к болоту, другие тянулись прямо, в густые заросли камыша, а третьи поворачивали направо по пологости вверх. Я растерялся и, не желая лезть ни в камыш, ни в болото, пошел направо.

След четырех ступней резко обозначался в снегу и, выбравшись на пригорок, потянулся извилинами среди елей и кустов можжевельника; под сплетавшимися ветвями начинало уже темнеть — очевидно, мы выбрались из дому несколько поздно и задержались еще на сборном пункте зубровкой. Теперь я стоял среди глухой дебри, закрывавшей просветы со всех сторон: небо прояснилось от туч и светилось сквозь щели лохматых ветвей бледно-голубыми пятнами, но по кровавому зареву, лежавшему лишь на верхушках елей, можно было судить, что солнце стояло уже низко.

Я заторопился идти, чувствуя, что мне изменяют силы и что легкая дрожь опять начинает прокрадываться мне за спину.

Я чаще стал останавливаться и прислушиваться, но зловещая тишина лежала в бору и ни один звук не доносился ко мне от опередивших меня товарищей. Я спустился в какую-то котловину, и следы привели наконец меня к месту, где они, смешавшись с другими, шедшими им навстречу, разбились в разные стороны. Внизу в трущобе стлался уже темной пеленой мрак: еще полчаса, и не будет совсем заметно следов… а кругом стояли стеной тонкие-тонкие заросли, сквозь которые пробираться было совсем невозможно…

Меня начинало охватывать неприятное чувство: я пошел поспешно по одному следу, но он, покружившись, вывел меня снова на старое место… На лбу у меня выступил холодный пот, и я, вместо того чтоб пробовать другую тропу, остановился и стал махать себе шапкой в лицо… Вдруг раздался выстрел, и раздался недалеко, но совершенно в противоположной стороне моему направлению — направо, вверх… Я перекрестился от радости и пошел быстро на звук, боясь утерять направление. В свою очередь я выстрелил тоже, и чуткое эхо понесло перекатами грохот по дремучему лесу. До сих пор я удерживался стрелять, чтоб не вспугнуть зверя, а теперь я уже не боялся открыть канонаду…

На мой выстрел загремел другой, с того же самого места: очевидно, меня разыскивали, выкликали и ждали. Теперь уже я не обращал внимания ни на надвигавшуюся ночь, ни на ветки и пни, а шел с обновленными силами напролом, вперед и вперед…

Прогремел еще выстрел, но только далекий и с другой стороны… Я повернулся в недоумении и вдруг… нога моя скользнула, и я, сорвавшись, полетел в какую-то пропасть…

Все это случилось так неожиданно и так ошеломляюще быстро, что я только почувствовал боль от удара плечом о бревно да сотрясение, когда ноги мои, скользнув по чему-то мягкому, стукнулись о мерзлую землю; от разгону у меня согнулись колени, и я ударился еще с размаху головой об острую льдину. Оглушенный ударом, я присел, потеряв время сознание… а потом, и пришедши в себя, не мог сдвинуться с места от сильной головной боли. Ко мне донеслись еще отзвуки двух-трех удалявшихся выстрелов, но я не мог ответить на них, так как при падении выронил винтовку рук. Вскоре выстрелы смолкли, а вместе с ними угасла и надежда на мое освобождение.

Мало-помалу стали улегаться в моей голове шум и звон, и я попробовал доведаться, хотя ощупью, куда провалился. Пошарив руками направо и налево, я понял, что стенки моей темницы замыкались кругом и что она была не что иное, как яма; это подтверждало и круглое отверстие вверху, сквозь которое виднелось темным пятном небо.

Я всмотрелся снова в висевшее надо мной горло ямы; оно было не высоко и отстояло от дна сажени на две, не больше, но яма была вырыта по типу пашенных ям — воронкой, опрокинутой широким основанием вниз: вылезть из нее самому, без посторонней помощи, было невозможно.

Разбитый, уставший до изнеможения, я тупо подчинился судьбе и был рад по крайней мере покою. Всматриваясь через дыру в небо, я заметил на нем трепетавшую бледными лучами звездочку, — она точно смигивала на меня слезинки. Мне стало невыносимо горько и больно: вот он наступил, святой вечер, но где я его встречаю? В яме, в могиле!

"Да, в могиле, — путались у меня мысли, — заживо погребен: отсюда выхода нет! Разве возможно меня найти в безбрежном бору, среди непролазных трущоб, да еще в скрытой, глубокой яме? Даже для чуда это невозможно; значит, крышка: жизнь оборвана, и так нелепо! Впрочем, что ж, коли сердце раздавлено, то я, быть может, и сам пришел бы к такому решению, а тут судьба, — старался я найти умиротворение в философии, но вывод все-таки возмущал меня. — Нет, зачем я на себя лгу? Неужели в одном только личном счастье заключается весь смысл жизни? Есть высшие интересы: низменные, животные инстинкты падут, а за альтруизмом будет победа! Общественное счастье выше единичного, да и последнему оно придает большую прочность и силу. Разве я не мечтал потрудиться для блага моего народа, для правды? И неужели я мог бы быть настолько узок, что устранил бы себя из жизни ради малодушия? Нет, я бы этого не сделал, а вот глупая случайность распорядилась, и я вычеркнут из списка живых! Да еще приговорен к такой ужасной казни — к голодной смерти! Бррр!.. — холодная дрожь пробежала по моему телу, и я съежился. — Впрочем, — мелькнула у меня мысль, — холод спасет меня от мучений голода, а замерзать не страшно, а даже, говорят, приятно".

"Да, в могиле, — путались у меня мысли, — заживо погребен: отсюда выхода нет! Разве возможно меня найти в безбрежном бору, среди непролазных трущоб, да еще в скрытой, глубокой яме? Даже для чуда это невозможно; значит, крышка: жизнь оборвана, и так нелепо! Впрочем, что ж, коли сердце раздавлено, то я, быть может, и сам пришел бы к такому решению, а тут судьба, — старался я найти умиротворение в философии, но вывод все-таки возмущал меня. — Нет, зачем я на себя лгу? Неужели в одном только личном счастье заключается весь смысл жизни? Есть высшие интересы: низменные, животные инстинкты падут, а за альтруизмом будет победа! Общественное счастье выше единичного, да и последнему оно придает большую прочность и силу. Разве я не мечтал потрудиться для блага моего народа, для правды? И неужели я мог бы быть настолько узок, что устранил бы себя из жизни ради малодушия? Нет, я бы этого не сделал, а вот глупая случайность распорядилась, и я вычеркнут из списка живых! Да еще приговорен к такой ужасной казни — к голодной смерти! Бррр!.. — холодная дрожь пробежала по моему телу, и я съежился. — Впрочем, — мелькнула у меня мысль, — холод спасет меня от мучений голода, а замерзать не страшно, а даже, говорят, приятно".

Мороз между тем крепчал и начинал иглами проникать в мое тело. Я выехал на охоту в коротенькой легкой бекеше и в мягких валенках, прикрывшись в санях еще теплой шинелью. Ходить по лесу в одной бекеше было тепло и удобно, но при неподвижном положении на мерзлой земле она не представляла никакой защиты от холода.

Я согнулся калачиком, засунул за обшлага руки и поджал под себя ноги; плечо и крестец начинали у меня коченеть, но вообще я чувствовал только усталость и позыв к дремоте, ко сну. Мысли мои приняли более спокойное течение, но все же вертелись около уютной столовой, освещенной восковыми свечами, с покрытым белоснежной скатертью столом, уставленным блестящей посудой. Они там уже, вероятно, в тепле и в ярком свете сидят с комфортом за вечерею, а я здесь в мраке и холоде корчусь и поистине справляю голодную кутью. Но нет, и там ее расстроила потеря меня в лесу: проискав меня до глубокой ночи, они, конечно, возвратились домой в надежде, что я украдкой поспешил вернуться туда раньше всех… Но потом, приехавши, всполошились уже окончательно… Тетка? Она, пожалуй, отнесется к этому равнодушно, даже станет успокаивать всех, что я вне опасности, чтобы не нарушать своего праздничного настроения, но Рона, моя светлая радость, закатившаяся теперь для меня зиронька? О, она, во всяком случае, разливается потоками слез, да и дядя… даже гости должны быть смущены и ужасным случаем, и горем семьи… Конечно, вечеряют, но не весело, а как на похоронах… А может быть, дядя и к столу не приближался, а снарядил десяток верховых с фонарями и снова вернулся в лес, на всю ночь… тогда и гости… Но где им меня разыскать? Пуща неисходима, яма глубока, а крещенская ночь бесконечна. Нет, конец, конец! Прощайте, милые, дорогие мои: вас больше не увижу!

Теплая волна медленно колыхала мне грудь, остывая постепенно и успокаивая холодом нервы; мне хотелось немного забыться и вытянуться… Что-то давнее, далекое шевельнулось в душе… Что это? Детская комната… да, она самая! Я лежу в кроватке, а вытянуться трудно… тесно и душно! Я отбросил одеяло, но заботливая рука прикрывает меня снова и крестит… Кто-то наклонился… я слышу теплое дыхание… открываю глаза: боже, это мама! Это ее любящие глаза; они смотрят в самую душу…

— Мама, дорогая моя! Как давно тебя я не видел! — вскрикиваю я радостно, обвивая ее шею руками.

— Нет, я всегда с тобой, дорогое дитя, только меня ты видишь, — и она застонала, припавши к моей груди; ее слезы стали огнем меня жечь… и я от боли проснулся…

Та же мрачная яма. Мороз жжет. Какая-то яркая звезда глядит на меня с высоты неба. Мне чудится, что кто-то действительно стонет. Что-то тяжело дышит: или это у меня галлюцинация слуха, или это далекий шум долетает в мою могилу слабым шорохом? Я задвигал руками и крикнул что есть мочи:

— Го-го-го-го!

На мой крик что-то зашевелилось близко и прорычало здесь же, в яме, рядом со мной… Я занемел… протягиваю вперед осторожно руки и нащупываю мохнатое чудище… Боже! Спаси меня! Кто мне товарищ по заключению? Неужели?! Слепой ужас заглянул мне в глаза…

Со смертью от холода я был примирен; он меня уже и держал в своих леденящих объятиях… Но быть растерзанным — это лишняя пытка! Такой конец, хотя и скорый, был бы, во всяком случае, слишком жесток!

Все во мне содрогалось, и я инстинктивно жался к стене, но отодвинуться назад было некуда. Я вспомнил, что у меня лежала в кармане бекеши коробка восковых спичек, и мне смертельно захотелось удостовериться, кто именно попался со мной в западню? Огонь вспыхнул и осветил лохматую бурую массу, вытянувшуюся под противоположной стенкой: это был огромный медведь, кажется, тот самый, по которому я стрелял. Морда его лежала боком на лапе; глаза, обращенные ко мне, сверкали диким огнем, но в нем искрилась не злоба, а скорее страх и страдание; открывши пасть, зверь дышал тяжело, с каким-то хрипением; темный, запекшийся язык лежал, свесившись, у него на клыках… Все это я заметил в несколько мгновений, пока горела спичка, не упустив из виду даже того, что огонь страшно раздражал зверя: он конвульсивно вздрагивал, жмурил глаза и начинал сердито рычать…

Я задул огонь и стал ждать, но темнота и жуткость от такого соседства раздражали меня, и мне захотелось рассмотреть получше своего соузника и угадать его намерения; я во второй раз зажег спичку; теперь я обратил внимание на другую переднюю лапу зверя: она была неестественно приподнята вверх и торчала, — очевидно, при падении лапа была вывихнута, — а под ней весь бок у медведя был залит полосой сгустившейся и замерзшей комками на шерсти крови: она сочилась из раны, черневшей в боку…

"Это мой выстрел! Это от моей руки рана!" — мелькнуло у меня в уме; но, боже, какая разница была бы во впечатлении, если б я произнес эту фразу в лесу! Там она бы звучала гордым криком победы, хвастовством удали… а здесь, при виде моей жертвы, обреченной на совместную смерть, сердце у меня содрогнулось от жалости и от раскаяния в моем поступке, неотразимый укор стал судьею моим на рубеже жизни…

"Что мне сделал этот медведь? За что я нанес ему столько страданий? Что руководило моей рукой? — ставил я себе обвинительные пункты. — Праздная потеха, игра в ощущения, страсть к спорту, к борьбе? Но какая же это борьба вооруженного винтовкой с безоружным, полусонным и убегающим? О, эти инстинкты жестокости, унаследованные нами с каменного периода, и человек зверее всякого зверя!"

Совесть начинала меня больше и больше терзать, чувство сострадания язвило мне сердце, и если б не этот мороз, леденивший все ощущения, то я, вероятно б, заплакал… А холод пронимал меня насквозь: я коченел и, к несчастью, еще ощущал это: мне казалось, что внутри у меня все покрывается снежным налетом и само сердце превращается в льдинку; ни рук, ни ног я уже не чувствовал, олову мне сжимало до боли… но мозг еще работал. Если я попал в западню-яму, то на рассвете должен же явиться за своей добычей хозяин… Значит, если я переживу ночь… И мне вдруг так захотелось жить, что от этого безумного желания даже кровь заиграла и воскресила уснувшую было энергию.

— Тепла, хоть немного тепла пошли мне, всевышний! — воскликнул я в порыве отчаяния.

И вдруг сверкнула у меня мысль, что тепло под рукой: медведь!

"Как медведь? — запротестовал я мысленно. — Сраженный мной должен отогреть палача своим последним дыханием? О, это было бы для меня страшной карой! Нет, не ему! мне, а мне ему нужно отдать свою жизнь, чтоб облегчить хоть минуту страданий!" И я вспомнил о вывихнутой лапе: ведь боль при вывихе нестерпима… А что, если попробовать помочь ему? Если зверь инстинктивно почует во мне врага, то снимет мне череп — и квит! Я подумал, взвесил безотрадное свое положение и решился…

Из нескольких восковых спичек я слепил и скрутил импровизированную свечу и воткнул ее в стенку, а потом зажег еще одну спичку, чтоб бросить взгляд на пациента перед операцией. Медведь лежал в той же позе и слабо стонал; бока у него высоко вздымались, но глаза уже были закрыты, и свет теперь не раздражал их. Мне казалось, что зверь находится при последнем издыхании, и это ободряло мое безумие. Я зажег свечку и подполз к медведю: я искал сильных ощущений, чтоб переломить тупой ужас отчаяния… Сначала я провел осторожно по спине зверя рукой: он вздрогнул и задержал на время дыхание, но, увидя, что я ему не причиняю страданий, успокоился и стал по-прежнему тяжело, но ровно дышать… Ощупав больную лапу, я убедился, что она даже не вполне вывихнута, а только сдвинута немного с чашечки… Призвав все свое мужество, я попробовал осторожно вдвинуть кость в свое гнездо. Но едва я слегка нажал, как зверь бешено заревел и конвульсивно подпрыгнул от боли; конечно, он должен бы был меня растерзать, но передними лапами зверь не владел, а головы поднять не мог в смертельном бессилии… Однако порывистым, конвульсивным движением он помог делу: головка бедровой кости с хрустом вскочила в свое гнездо, и лапа стала подвижной; зверь, по-видимому, сразу почувствовал облегчение, так как рев его перешел в тихий, жалостный стон. Я лапу его стал потихоньку сгибать и бережно уложил возле морды… и вдруг я ощутил… да, ощутил, что зверь два раза лизнул мою руку, ту руку, которая нанесла ему смертельный удар. Потом я объяснил себе это обстоятельство тем, что, укладывая лапу, я сам дотронулся, вероятно, рукой до висевшего языка, но тогда, в тот момент, у меня не было на этот счет никакого сомнения, и лобзание жертвы полоснуло ножом меня по сердцу… Я крикнул: "Прости меня, прости!" — и припал с глухим стоном к умирающему зверю…

Назад Дальше