Волк - Станюкович Константин Михайлович "Л.Нельмин, М. Костин"


Константин Михайлович Станюкович Волк (Из далекого прошлого)

I

Однажды, под вечер воскресного дня, баркас с матросами первой вахты пристал к левому борту парусного корвета «Гонец», стоявшего на севастопольском рейде.

В числе возвратившихся с берега пожилой фор-марсовой Лаврентий Чекалкин, носивший кличку «Волка», поднялся со шлюпки озлобленный, мрачный и бледный. Голова его была обмотана тряпицей, пропитанной кровью.

Другой матрос, тоже пожилой фор-марсовой, Антон Руденко, поднялся на палубу, прихрамывая на одну ногу. Вспухшее его лицо было окровавлено. Половина уха была оторвана.

— Это что такое? — сердито спросил старший офицер Петр Петрович старшину баркаса.

— Передрались, ваше благородие.

Быстрый и решительный во всяких случаях, Петр Петрович крикнул боцману Гордеенку:

— Завтра до флага перепороть обоих!

— Есть, ваше благородие! Но…

— Какие там «но»? Я тебе «но» пропишу на морде!

— Слушаю, ваше благородие. Однако дозвольте переждать порку.

— Почему?

— Волк быдто поранен ножом, а Руденко вовсе измят. И ноги, должно быть, перелом.

— Были вдребезги?

— Выпимши, но при полном рассудке, ваше благородие!

Старший офицер изумился.

Оба матроса были исправные и приятели.

— И вдруг так изувечили друг друга? Из-за чего?

— Не могу знать, ваше благородие. Должно, из-за эстой самой Феньки, — со снисходительным презрением к женщинам прибавил боцман.

— Какая такая Фенька?..

— Молодая вдовая матроска.

— Ну, так что ж?

— С Волком два года путалась и в один секунд: «Отваливай! Очертел, мол, сразу». Беда какие торопливые есть матроски! — насмешливо промолвил боцман.

— Так, значит, Руденко не зевал на брасах… А Волк приревновал?..

— Не должно… Фенька в Симферополь утекла. Новый город пожелала увидать. Любопытная, видно! — усмехнувшись, пояснил старый боцман.

— Ничего не понимаю! — воскликнул Петр Петрович.

— Как баба облестит — никакого не выйдет понятия, ваше благородие!

— Тоже нашли — из-за бабы драться! А еще хорошие матросы! Позови-ка их сюда! — приказал Петр Петрович.

Он решительно был изумлен романической историей, и у кого же? «У пожилого умного Волка, казалось, не способного на такие штуки!» — подумал старший офицер, питавший некоторую слабость к лихому марсовому.

Уж очень хорошо он вязал штык-болт на ноке фор-марса-реи и вообще был «отчаянный» в работах матрос… Первый на «Гонце».

И вдруг — скажите пожалуйста!

Через минуту оба матроса подошли на ют, где стоял старший офицер.

— Так как же, Волк? Обезумел, что ли, под старость?

— Никак нет, ваше благородие! — застенчиво промолвил Волк.

— Хорош: «Никак нет!» Полюбуйтесь оба на себя. Доктор сейчас осмотрит. Нечего сказать: старые петухи! А еще приятели!.. Прежде пьянствовали вместе… А теперь, видно, отстал пить?

— Отстал, ваше благородие…

— Ну, говори, Волк, чтобы мне знать, как вас выдрать после починки. Из-за чего разодрались?

— Так, ваше благородие! Из-за разговора.

— Не ври, Волк… Из-за Феньки?.. Сказывай!

Волк молчал.

— Точно так, ваше благородие! С позволения сказать, из-за непутящего ведомства и вышла раздрайка! — проговорил виновато Руденко.

Волк только презрительно взглянул на приятеля.

— И ты, Волк, из-за бабы изувечил Руденку? А эта злая скотина пырнул тебя? Кто зачинщик?

— Я, ваше благородие! — безучастно вымолвил Волк.

— А ты, верно, подзадорил его, подлец? Волк зря не начнет! — сердито обратился старший офицер к Руденко.

— Я, ваше благородие, думал, чтобы как следует… Для его старался… Открыть, значит, глаза его хотел… Вижу, Волк здря в тоску вошел. Я и обсказываю: по той, мол, причине Фенька от его сбежала, что не очень-то лестно ей хороводиться с им. Прикидывалась, говорю, быдто обожает… Как пить, в Симферополе тую ж минуту молодого солдата нашла. Лукавая, ваше благородие! Вокруг пальца обводила Волка, а он…

— И Волк за твои подлые слова изувечил тебя, Руденко?

— Точно так, ваше благородие!

— Ты, подлец, как разбойник… ножом? Ну уж и отполирую я тебя, мерзавца!

— Не оборонись я ножом, не жить бы мне, ваше благородие! Освирепел из-за слов Волк. Извольте взглянуть на морду… И ухо… И нога…

— Мало еще тебе. Будешь помнить выволочку… Зачем лез с подлым разговором к Волку?.. Просил он тебя насчет Феньки?.. Говорил, что ли?

— Никак нет, ваше благородие…

«Какой же он привязчивый дурак!» — подумал старший офицер, взглядывая на Волка. И, казалось, теперь понял причину перемены Волка в последнее время.

Волку было стыдно и обидно. То, что скрывал он от всех, стало предметом общего внимания. Главное, о Феньке пойдут разговоры.

— Ступай оба. Доктор осмотрит! — сказал Петр Петрович.

И значительно смягченным тоном прибавил, обращаясь к Волку:

— А ты не тронь больше этого подлеца!

— Есть, ваше благородие!

— Ведь до смерти его изобьешь… У тебя кулак!.. И угодишь в арестанты из-за мерзавца. Помни, Волк.

— Есть, ваше благородие!

И тон голоса Волка, и выражение его лица как будто говорили, что не стоит в арестанты из-за такого человека, который своим подлым разговором довел до драки и теперь, как «последний матрос», обсказал причину старшему офицеру.

— И ты, Волк, знаешь… того… Не распускай шкотов… Нечего матросу скучать… Плюнь! — почти ласково промолвил Петр Петрович.

II

Через полчаса в кают-компанию вошел худощавый и маленький старый врач Никифор Иванович. Обыкновенно веселый и легкомысленный «папильон» 1, он несколько озабоченно сказал старшему офицеру:

— Дело-то «табак», Петр Петрович!

— Больных не любите, так и «табак», Никифор Иваныч? — проговорил, подсмеиваясь, старший офицер.

Он хорошо знал, что этот «мичман», несмотря на его почтенный возраст, не любил лечить больных. Давно уже позабывший медицинские книжки, он всегда весело говорил, что природа свое возьмет, а не то госпиталь есть, если матросу предназначено в «чистую», как Никифор Иванович называл смерть.

По счастью для него и, главное, для матросов, на корвете больных не бывало.

— Да что их любить, Петр Петрович! А Волка нужно бы в госпиталь!

— Разве на корвете нельзя зачинить?

— Все можно, а лучше отправить на берег. Природа у Волка свое возьмет, и хирург живо обработает. Рана глубокая, под ухо прошла… Перевязку сделал, а теперь пусть дырку чинят в госпитале. Верней-с. Ну, да и я, признаться, давно не занимался хирургией, Петр Петрович!.. И вообще не любитель лекарств! — откровенно признался Никифор Иванович.

— А Руденко что?

— Отлежится… Дня через три с богом порите его, Петр Петрович!

— А нога?

— То-то перелома будто нет. Посмотрю, как завтра… И ловко же его изукрасил Волк! Счастье, что Руденко еще цел! — весело промолвил старенький доктор.

Старший офицер послал вестового сказать на вахте, чтобы подали к борту четверку, и сказал юному, несколько месяцев тому назад произведенному смуглолицему мичману Кирсанову:

— Отвезите, Евгений Николаич, вашего любимца в госпиталь. Да попросите сейчас же его осмотреть и спросите, нет ли опасности.

— Слушаю, Петр Петрович!

— И ведь с чего сбрендил старый дурак! Знаете, Евгений Николаич?

— Знаю, Петр Петрович. Оттого он переменился в последнее время и тосковал.

— То-то и удивительно… Волк… и… из-за какой-то Феньки!..

— Волк не похож на других… Он по-настоящему любит женщину! — краснея и взволнованно промолвил мичман, словно бы обиженный за удивление старшего офицера.

Мичману было двадцать лет. Ему казалось, что и он «по-настоящему любит», и навеки, конечно, эту «божественную» Веру Владимировну, к сожалению, жену капитана первого ранга Перелыгина. Он знаком с нею три месяца, и с первой же встречи влюбился в эту хорошенькую блондинку лет тридцати и таил от всех свою любовь. «Божественная» с ним кокетничала, а он благоговел, по временам втайне желал «кондрашки» толстому, короткошеему капитану, раскаивался и верил, что госпожа Перелыгина — пушкинская Татьяна. Недаром же она любила декламировать:

Вымытый, перевязанный и переодетый, с «отсылкой» (бумагой) в госпиталь, вышел Волк на палубу.

Перед тем как Волку спускаться в шлюпку, его окликнул старший офицер и сказал:

— Скорей починись, Волк!

— Есть, ваше благородие!

Вся команда, уже в палубе, пожелала Волку скорей вернуться на корвет.

Он хотел было идти на нос шлюпки, но мичман приказал матросу сесть на сиденье рядом с ним, и четверка отвалила.

Вечер был обаятельный. Звезды загорелись в небе.

Волк задумался.

Это был здоровый, крепкий человек, далеко за сорок, мускулистый, широкоплечий, мешковато одетый, спокойно-уверенный в своей физической силе, привыкший к морю и любивший его, с грубоватым, суровым лицом, с тем выражением искренности, простоты и в то же время какого-то философски-спокойного ума, которым отличаются моряки, много видавшие видов на своем веку.

Еще недавно его серые глаза светились радостно, и по временам в его серьезном лице появлялась горделиво-торжествующая улыбка счастливого человека. В то время он и бросил пить, вдруг сделался бережлив и стал мягче характером.

Суровый на вид, он обыкновенно редко сердился, и его трудно было разозлить. Только скалил свои крепкие белые зубы и добродушно подсмеивался. Но, когда его охватывал гнев, он напоминал обозленного волка, и все боялись довести матроса до исступления. Знали, что мог избить до смерти, если не удержать силой.

В последнее время Волк сразу изменился. Стал молчалив, угрюм и раздражителен. По временам долго смотрел на море, точно думал какие-то невеселые думы, и глаза его были тоскливые, какими прежде не бывали.

От людей старался скрыть тоску, и матросы, любившие и уважавшие Волка, только дивились, пока не узнали, что его бросила Фенька, безумная «приверженность» к которой была известна на корвете и всех изумляла.

— Чудеса! Вовсе втемяшился Волк! — говорили тихонько на баке.

Но подсмеиваться над ним не смели.

Все знали, что Волк вообще не любил «пакостных» разговоров, как называл он циничные шутки о бабах, обычные на баке, и очень озлился бы за Феньку. Раз он избил до полусмерти одного матроса, сказавшего при нем что-то скверное о ней.

И это хорошо помнили на баке.


Шлюпка повернула с рейда в Корабельную бухту.

Море точно дремало. Кругом было тихо-тихо… Только часовые с блокшивов, на которых жили арестанты, перекликались протяжными «слу-шай!..».

Огоньки мигали в домах слободки.

Волк глядел на огоньки… Еще месяц тому назад Фенька здесь жила…

«Конец!» — подумал Волк, и чувство обиды и боли охватило его, когда он опять вспомнил «скоропалительность» перемены Феньки… Была, кажется, привержена, обещала вернуться из Симферополя и вдруг так «обанкрутила»…

Слова Руденки жалили его сердце, точно змея…

— Что, брат Волк… Болит голова? — вдруг участливо спросил мичман.

— Самую малость, ваше благородие!

— Верно, скоро выпишешься…

— Как бог, ваше благородие…

— Экий подлец этот Руденко!.. Уж ему будет!

— И без того… избил… А полегче бы его пороть, ваше благородие!.. Заступились бы, ваше благородие, перед старшим офицером… Зачинщик-то я… Я и виноватый!

— И ты еще заступаешься за подлеца? — воскликнул мичман, тронутый словами Волка.

— А то как же, ваше благородие? Не оборонись он и не ошарашь ножом, пожалуй, быть бы мне убивцем… За это в арестанты.

— Разве убил бы?

— В обезумии человек на все пойдет, ваше благородие, — необыкновенно просто и убежденно сказал Волк.

«Он по-настоящему любит», — снова подумал мичман.

И ему стало обидно, что он не только не вызвал на дуэль одного лейтенанта, который в кают-компании назвал «божественную» Веру Владимировну «любительницей похождений», но промолчал и теперь даже разговаривает с лейтенантом.

«И какой я подлец в сравнении с Волком!» — мысленно проговорил мичман.

Он несколько минут молчал, чувствуя себя виноватым и восхищенный любовью матроса. И вдруг порывисто и сердечно проговорил, понижая голос до шепота:

— Знаешь что, Волк?

— Что, ваше благородие? — чуть слышно ответил Волк.

— Может, ты захочешь известить Феньку, что ты в госпитале… Так скажи адрес. Я напишу.

— Спасибо, ваше благородие… Не надо!

И при лунном свете лицо Волка показалось угрюмее, когда он еще тише прибавил:

— Не приедет, ваше благородие!..

— Шабаш! — крикнул мичман.

Четверка остановилась у пристани.

Юный мичман приказал гребцам ждать его возвращения и вместе с Волком вышел на берег.

— Скорей поправься — и на конверт, Лаврентий Авдеич! — горячо проговорил молодой загребной на четверке.

— Спасибо, братцы! Чуть починят башку — на конверт!

Мичман с Волком поднимались в гору. Матрос шел немного сзади, соблюдая дисциплину.

— Иди рядом, Волк! — наконец проговорил Кирсанов.

— Есть, ваше благородие!

И Волк поравнялся с мичманом.

— Отчего, ты думаешь, не приедет?.. Только написать… Навестит.

— Не надо, ваше благородие.

— Недобрая, что ли, она?

— Она?! Руденко все набрехал на нее! — возбужденно проговорил Волк.

— Так отчего же она уехала?.. Ты так привязан к ней. Нарочно зимой на вольную работу ходил, чтобы только…

— Не пытайте, ваше благородие! — перебил матрос.

В его голосе звучала почти что мольба.

Юный мичман сконфузился и смолк.

В госпитале как раз был вечерний осмотр главного доктора, и были все врачи, когда пришел мичман с раненым.

Хирург внимательно осмотрел рану Волка, ковырял ее каким-то инструментом и велел фельдшеру поместить Волка в палату.

— Счастливо оставаться, ваше благородие! — ответил Волк на ласковое прощание мичмана.

И когда матрос ушел, мичман спросил пожилого рыжеватого врача:

— Что, доктор, опасна рана?

— Опасна! — умышленно преувеличивая опасность раны, отчеканил резко, с апломбом, рыжий врач, словно бы недовольный недостаточно почтительным тоном профана к жрецу.

— Волк умрет? — испуганно, чуть не со слезами проговорил мичман.

— С чего вы это взяли? Опасна — не значит смертельна! — внезапно смягчаясь, промолвил рыжий врач при виде испуга мичмана за матроса. — Не волнуйтесь, молодой человек… Бог даст, выживет… Здоровый. А странная фамилия: Волк…

— Это, доктор, кличка… А фамилия его Чекалкин… Первый матрос у нас на корвете… И какой хороший человек, если бы знали!.. Вы, доктор, почините его! — умоляюще и краснея просил мичман.

— Постараюсь… А вы первый год мичманом? — ласково улыбаясь, промолвил врач.

— Первый… А что?

— Свежестью веет… Приятно смотреть на такого мичмана… Позвольте познакомиться… Зайдите ко мне как-нибудь…

Они назвали фамилии друг другу, и оба, по-видимому, были довольны новым знакомством.

Когда мичман вернулся на корвет и доложил старшему офицеру, что сказал хирург, Петр Петрович поморщился и пошел к капитану доложить о происшествии.

Ввиду серьезности раны капитан недовольно заметил, что придется написать начальнику эскадры рапорт, и прибавил:

— А как Руденко отлежится, дайте ему триста линьков…

— Есть!

— А потом под суд… Законопатят в арестанты… Ножом пырнуть! Мог и убить!

Капитан помолчал и прибавил:

— И как это Волк втемяшился в какую-то там бабенку-с!.. Не первогодок, кажется… Не понимаю-с!

— И я не понимаю… Мог бы понять, что ему сорок шесть, а этой Феньке, говорят, двадцать пять!

— Конечно, возраст основательный… Но… но Волк молодец и ведь не старик же, однако! — с внезапным раздражением крикнул капитан.

И старший офицер спохватился, что дал маху.

Капитану было сорок пять, а его жене — двадцать.

III

Волк лежал на койке рядом с матросом Бычковым, сломавшим себе ногу при падении с марса-реи фрегата «Проворный».

На третью ночь после поступления в госпиталь Волк не спал. Болела голова, и тревожили тяжелые мысли. Не занятый работой, он вспоминал недавнее время, — и не мог от него оторваться.

И с какою-то мучительной проясненностью проносились перед ним картины счастья. А теперь?

Волк только встряхивал головой, словно отгоняя от себя тоску.

Припоминал, в чем виноват был перед Фенькой, и мучился раскаянием.

«Оттого и бросила!» — объяснял внезапное решение Феньки этот не понимавший женщин матрос. И с тоской любящего сердца, потерявшего навеки Феньку, прошептал:

— Крышка!

— Чего не спишь, Волк? Это насчет чего крышка? — спросил сосед по койке.

Волк не отвечал.

Но ему вдруг захотелось открыться, выкрикнуть кому-нибудь про боль смятенной души, не дающей покоя.

И, сдерживаясь от волнения, проговорил:

— А я, братец ты мой, думаю: не может этого быть, чтобы бабья душа была вроде как беспардонная… Сегодня, к примеру, ты хороший, а завтра — подлый человек, и чтобы духа твоего не было… Такой загвоздки в секунд нет… Видно, другая какая загвоздка…

— Стоит и обмозговывать! Нашел чем заниматься! — ответил Бычков, удивленный, что такой степенный и старый матрос думает о таком нестоящем предмете, как бабья душа, да еще ночью, когда спать надо. Но так как и Бычкову не спалось — нога ныла, — то он тотчас же прибавил: — Всякая баба беспардонная и есть. Но только мало полного нашего понятия о бабе. От нее столько загвоздок, что лучше и не думай, по каким причинам, а бей ее! Оно верней.

Бычков, матрос лет за тридцать, уверенно и убежденно проговорил эти слова и притом без всякого озлобления. Напротив! И в его некрасивом, грубом лице, и в тоне его голоса было много добродушия.

— За что бить? — спросил Волк.

И в его голову пришла мысль: может, не обескуражила бы его Фенька, если бы он ее бил? Но в ту же минуту мысль эта исчезла. Стал бы он ее бить! Да и Фенька в его глазах была особенная. Тронь только ее!

Дальше