Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Кочетов Всеволод Анисимович 11 стр.


— Вот! А они похоронили! — Крутилич дернулся на скамейке, будто хотел вскочить.

Орлеанцев смотрел на вытащенный поверх пиджака воротничок его грязноватой рубашки, на перхоть, запорошившую плечи макинтоша, на синюю кожу открытой шеи, обсыпанную зябкими пупырышками. По лицу Орлеанцева, как всегда, бродила безразлично–насмешливая сонная улыбка.

— Кто — они? — спросил он.

— Начиная от Ершова, обер–мастера доменного цеха. Он первый отверг мое предложение. Потом директор, Чибисов. Был я даже у Горбачева, у первого секретаря горкома партии. Принял — прямо обворожил. А что сделал? Ничего. В редакцию ходил. Тоже ничего. Правды у нас нет, Константин Романович.

— Ну это вы уже горячитесь.

— Чего мне горячиться? Всю жизнь хожу по мукам. У меня шестнадцать патентов на различные изобретения, на усовершенствования, на улучшения. Ни один не смог пробить, продвинуть в производство. За границей я стал бы миллионером. А сами вот жиреют… Вы простите, что так говорю. Но я всегда голодный. Я получаю гроши, полставки в техникуме.

— Почему же это? Почему не пойдете в другое место? — Орлеанцев заинтересовался.

— Другое место? Меня не любят, Константин Романович. Я прямой человек. Я всю жизнь борюсь за правду. Ну и вот…

— Что — «ну и вот»?

— Увольняют. Неудобный я человек, беспокойство вельможам доставляю. Уж обязательно придумают, как от меня отделаться.

— Знаете что, — сказал Орлеанцев. — Пойдемте–ка да пообедаем. Я тоже с утра не ел. Ко мне в гостиницу, в номер, а? Я ведь все еще в гостинице живу. Чертовски дорого. А заводской дом, говорят, только к Новому году будет готов.

— Не знаю. Мне там ничего, в этом доме, не причитается. Я в крысиной норе живу. Комнатушку снимаю у одних стариков.

Официантка, вызванная Орлеанцевым в номер, принесла с собой карточку блюд. Орлеанцев сказал Крутиличу:

— Выбирайте, пожалуйста.

Тот читал названия всех кушаний подряд, глотая голодную слюну. Лицо у него было скуластое, обтянутое сухой, тощей кожей, плохо выбритое, не то желтое, не то синее — не понять. Он назаказывал блюд, в которых было много свинины, капусты, картошки. Потом, разговаривая вполголоса, заказал что–то и Орлеанцев. Он сказал официантке:

— Только поскорей, дорогая, не то умрем с голоду.

Вскоре появился графин с водкой, были расставлены на столе закуски. Орлеанцев наполнил рюмки, произнес тост за успешное внедрение в жизнь предложения Крутилича. Выпив, он добавил:

— Это может вам принести добрую сотню тысяч рублей.

— Сотню тысяч?! — Крутилич взглянул на него шальными глазами.

— Ну, а что же вы думаете? Конечно. Только за нее, за эту сотню, придется побороться. Препятствий будет немало. Надо уметь пробиваться через них.

— А я вот не умею. — Крутилич поглощал закуски, в пищеводе у него при каждом глотке слышался писк. Не дожидаясь приглашения, он сам налил себе в рюмку и выпил. — Меня сомнут.

— Нельзя даваться. Будьте сильнее. А вы знаете, что такое сотня тысяч! Это, во–первых, вы будете хорошо одеты. Во–вторых, не эти жалкие провинциальные «салатики» и «селедочки» будете вы есть на закуску, не солянки и свиные отбивные. Вы сможете уехать в Москву, и там к вашим услугам всё. Кабинеты «Арагви»… Официанты «Гранд–отеля» в особом гардеробчике сами принимают от вас шубу… Вы приглашаете друзей… В Москве, знаете, сирены водятся какие, друг мой!

Крутилич оживился, с его лица сошло выражение сосредоточенной одержимости, он даже стал улыбаться.

— Верно? Это вы не шутите? — то и дело переспрашивал он Орлеанцева. Он ел и пил без остановки. Быстро хмелел. — Но как, как бороться? — настаивал он. — Как стать сильнее их? Рука руку моет. Они защищают друг друга. Редакция даже статью мою не напечатала. А почему? Потому что директор Чибисов и редактор Бусырин — приятели. Разве приятель подымет руку на приятеля?

— Вижу, вы действительно, Крутилич, настрадались. Так резко обо всем судите.

— От меня жена ушла, не выдержала такой жизни. С женщиной познакомлюсь, угостить ее не могу, цветок купить. Сам норовлю десятку выцарапать. Это же что? Это же какое падение! А говорят — все дороги открыты, простор творчеству. Совершенствуйтесь, развивайте свои таланты. Одни разговоры.

— Ну почему? Я, например, на свою судьбу не могу жаловаться, — все с той же ленивой усмешкой сказал Орлеанцев. — Я у женщин десятки не выцарапываю.

— Вам повезло. Вытащили счастливый билет. Ни у кого из них не встали еще на дороге. Хотя как сказать… А почему вы здесь оказались, почему покинули свою хваленую Москву? Молчите? Нет, дорогой Константин Романович, вы их не защищайте!

Крутилич бушевал, порывался вскочить с гостиничного дивана, к которому был придвинут столик. Может быть, он хотел порасхаживать по номеру, насытившийся и отогретый. Но встать он уже не мог. Он разомлел. Орлеанцев видел, что еще немного и его гость совсем раскиснет, уснет в номере, и тогда хлопот не оберешься.

— Думаю, что мы должны пройтись, — сказал он. — Освежимся, а потом еще продолжим. Вся ночь в нашем распоряжении.

Крутиличу не хотелось уходить, но Орлеанцев был настойчив.

— Нужен свежий воздух, нужен кислород, — говорил он, подавая гостю его макинтош, его заношенную, в потеках, неопределимого цвета шляпу. Он выспросил у Крутилича адрес и, будто бы гуляя, вел его домой. Перед хибарой в глубине одного из дворов, куда их привел этот адрес, Крутилич остановился и торжественно объявил:

— Вот он, особняк, где ваш покорный слуга квартирует. Прошу почтить присутствием.

Орлеанцев ожидал увидеть нечто жалкое, но то, что он увидел в комнате Крутилича, превзошло его ожидания. Тут было душно, грязно, сыро и скверно пахло. Засиженная мухами лампочка без абажура под низким потолком освещала узкую кровать с проржавленной никелировкой, темный шкаф, изъеденный жучком так, что вокруг него на полу лежали грудки желтой пыли, квадратный, ничем не покрытый стол, несколько хромых стульев и сундук, обитый ржавыми железными полосами. Вот все, что было в этой комнате.

Крутилич открыл сундук, стал выбрасывать на стол один за другим патенты на свои изобретения и усовершенствования.

— Я не погряз в какой–то узкой области техники, мысль у меня широкая. Это плохо разве? Я разве в этом виноват? — говорил он. — Вот, например, новая застежка — «молния»… Так, шутя, само набежало. Принцип, может быть, и не новый, но кое–что в ней есть и мое собственное. Не захотели брать, никто и нигде. «Зачем? — говорят. — В чем тут преимущество? Можно, говорят, и по–вашему, а можно и по–старому. Ничто от этого не изменится». А вот я разработал конструкцию машины. Так сказать, комбайн для уборки редиса из парников. Тоже не взяли. Вот швейная машинка с приспособлением для вышивания.

— Не взяли?

— Конечно нет! Говорят, иностранные образцы лучше. Но это так говорят. Для отвода глаз. А тем временем просовывают свое. Я уже сказал вам: рука руку моет.

Перед Орлеанцевым был типичный представитель довольно многочисленной когорты изобретателей–неудачников. Когда–то, века назад, они искали философский камень, чтобы с его помощью делать золото; позже изобретали вечный, двигатель; еще позже создают все, что угодно — от застежек — «молний» до каких–то комбайнов для уборки редиса. Когда Орлеанцев работал в главке, к нему довольно часто ходили собратья Крутилича, обвиняли его в бюрократизме, в желании присвоить их изобретения, даже во вредительстве, жаловались на него. Некоторые из них процветали, умея ловко заключать договоры на внедрение своих уродливых и беспомощных механических детищ; менее оборотистые едва сводили концы с концами, третьи просто бедствовали. Но такого бедолаги, какой предстал перед ним в этот вечер, Орлеанцев еще не встречал.

— Снова вам повторяю, — говорил Крутилич, — за границей я миллионером мог быть. И был бы. Да! Там не обожествляют всяческие авторитеты. А у нас? К академичишке, выжившему из ума, прислушиваются, будто он сам бог Саваоф, а дельный человек, но без имени черта с два заставит себя слушать!

Крутилич чертыхался, источал злобу, всем завидовал. Он всегда мечтал о богатой, красивой жизни. И никогда ее не имел. Он хотел таких же красивых костюмов, какие имеют те, которые в международных вагонах едут на юг — на Кавказ и на Черное море, он хотел быть в обществе красивых женщин, он хотел жить в просторной, отлично обставленной квартире. Он хотел, чтобы это пришло к нему все, как лотерейный выигрыш, — сразу, целиком, во всей полноте. Неужели Орлеанцев прав, неужели к нему в руки могут свалиться сто тысяч? Сто тысяч! Все, все тогда будет доступно, кончится это страшное нищенство. Нет, они думают, что он примется кутить, транжирить деньги. Они ошибаются. Они думают, что ему неведома радость творчества, что он стяжатель. Нет, все будет не так. Конечно, жить он станет в достатке, но с еще большей энергией примется за работу, он даст стране, народу сотни ценнейших изобретений. Он патриот, пусть не думают некоторые.

— Константин Романович! — сказал он в порыве чувства. — Давай работать, давай бороться вместе! Я вам верю, вы меня не обкрадете.

— Что вы, Крутилич! Спасибо. Очень тронут, — ответил Орлеанцев с усмешкой. — Но я не изобретатель. Не такой у меня мозг. Ваше пусть будет вашим. Но только не сдавайтесь. Вы должны разобраться в силах, которые вам мешают. Не знаю, кто там — Ершов ли этот, гордый обер–мастер с доменного, Чибисов ли, директор–демократ, секретарь ли горкома Горбачев, редактор ли Бусырин, каждый ли в отдельности или все вместе, — не знаю кто, я только слышу ваши утверждения, но надо знать, кто мешает, и устранить мешающее. Поняли? Этого требуют интересы народа — расчищать дорогу новому, здоровому, прогрессивному, Крутилич. У нас много интеллигентщины развелось. В худшем смысле слова. Это всегда было у русской интеллигенции. Говорим много, рассуждаем бесконечно, а дело делать?.. Другие его делают за нас. В итоге получается — против нас. Мы должны быть непримиримы к недостаткам и порокам. Если вы увидели порок, разобрались в нем и поняли, что это именно порок, вы уже не имеете права успокаиваться до тех пор, пока он не будет разоблачен и наказан. Может быть, я не прав?

— Правы, правы! Вы настоящий, сильный человек, Константин Романович.

— Какая у меня сила! Сила человека в его делах. Если бы у меня было столько изобретено, если бы мне мыслить так творчески, как мыслите вы, Крутилич, может быть, и была бы у меня сила. Сила — это вы, вы! Вы еще не знаете своей силы. Если вы ее почувствуете, перед вами все двери отворятся. Вы поймите: наш век — век техники, науки… Были когда–то времена преклонения перед природой. Наши предки чтили жрецов, которые, по их первобытному мнению, одни могли как–то противостоять грозным силам природы. Потом настали века более организованного идеализма: наместником бога на земле объявили патера, пастора, ксендза, попа. Они миловали, они казнили, они способствовали, они мешали. Что хотели, то и делали. Подошли века бурного развития общественных идей. Человечество почувствовало необходимость в переустройстве общества. Властителем дум становился тот, кто давал миру наиболее влекущую, захватывающую идею. Вы меня понимаете?

— Да, да, безусловно, Константин Романович. Как же!

— Ну вот, идеи перевернули мир. Найдены новые пути общественного развития человечества. Кто должен, стать сейчас ведущей, руководящей силой?

— Пролетариат.

— Ну это верно, это, так сказать, хрестоматийно, школьно. Вне споров. Хотя для нас не совсем точно: в нашей стране нет пролетариата — есть рабочий класс. Ну ладно, а кто должен организовать эту силу, привести ее в действие?

— Партия?

Тоже верно, абсолютно верно. Вы политически грамотны, Крутилич. Верно говорю. Но, видите ли, это несколько прямолинейно. Во всем надо искать диалектику. Наш век, повторяю, век техники и науки. Значит, ведущей, руководящей силой должны стать те, кому подчиняются техника и наука. Инженеры, дорогой мой, инженеры! То есть мы с вами, мы.

— Верно, вот верно! Замечательно вы рассуждаете, Константин Романович. Мы!

— А рассуждения мои сводятся к тому, что, если вы, изобретатель, инженер, пойдете в атаку против мешающих вам бюрократических сил, они перед вами не выстоят. Мобилизуйтесь. Ваше должно быть вашим. Вот так! А пока до свиданья. Рад, что познакомился с вами и прекрасно провел вечер. А то говорят: Крутилич, Крутилич, изобретатель. «Кто такой? — думаю. — Пойду–ка познакомлюсь». Ну, еще раз до свиданья. Спокойной ночи.

Крутилич проводил Орлеанцева через двор до ворот, вернулся в комнату и долго рылся в своих бумагах, которыми был набит его сундук. Когда–то каждая из них сослужила службу, но теперь все они устарели. Надо было раздобывать новые. Этот чудак Орлеанцев думает, что он, Крутилич, так, овечка, что его можно безнаказанно дергать за уши и за хвост. Нет, Константин Романович, ошибаетесь. Крутилич умеет сражаться. Немало его противников полетело в свое время с насиженных местечек. А некоторые и вообще распались, рассеялись в мировом пространстве, как космическая пыль. Надо работать. Он будет работать. Будут новые документы. Будут новые боевые дела…

Достав из сундука старый, потертый портфельчик красной кожи, Крутилич извлек из него фотографию молодой смеющейся женщины. «Соня, ты ошиблась, — сказал он вслух, обращаясь к фотографии. — Ошиблась, да. Я не знаю, где ты, но еще придет время и ты пожалеешь о том, что покинула меня в трудный час».

Он устал от напряжения этого вечера, от непривычной еды, от водки, от дружеских, умных разговоров, каких с ним давно уже никто не вел. Голова его опустилась на стол, на фотографию смеющейся Сони. Соня встала с ним рядом, положила руку на плечо, погладила по затылку, потрогала за ушами. Было сладко, он заплакал.

Соня многого не знала, она слишком давно от него ушла. Поженились они еще в институте, много ездили, став инженерами, по стране. Соня была ему верным другом, она поддерживала его в борьбе с разными директорами и начальниками, она была прямая, откровенная. Но когда родился сын, она сказала, что ей бы не хотелось каждые полгода переезжать с места на место, что у него неуживчивый характер. Поссорились. Стали часто ссориться. Нет, и она его не понимала, даже этот, верный друг. В конце концов она от него сбежала. Просто уехала куда–то и исчезла навсегда. Да, конечно, ей пришлось перенести вместе с ним немало лишений. Легко ли, когда тебя вдруг увольняют и ты ходишь несколько месяцев без работы, продавая последние тряпки с себя, последние Сонины побрякушки вроде золотого нательного крестика или колечка, оставшихся дочери от ее родителей. Да, он не спорит, настрадалась Соня вместе с ним. Но знала бы она, видела бы, что настало после — после ее бегства! Случались дни, когда всей пищи у него было на день — пара картофелин да щепотка соли.

Он с трудом поднял голову от стола, сказал в темный дальний угол:

— Пожалеешь. Сто тысяч! Ты знаешь, что такое сто тысяч? Придешь, на коленях будешь стоять. Тогда еще посмотрим, приму я тебя к себе или нет. — Про себя подумал: «А впрочем, на что ты мне тогда? Известно ли тебе, какие сирены водятся в Москве?» Ему вспомнилась официантка, которая подавала в номер к Орлеанцеву. А ведь ничего бабенка, пухленькая такая, кругом полный комплект… Он усмехнулся, встал из–за стола, Сонина карточка упала на пол. Не заметив, он наступил на нее, пошел надевать свой макинтош.

На улице было очень холодно, но он шел нараспашку, он никогда не простужался, ангинами не болел, родители своевременно, в раннем детстве, удалили ему гланды.

Он вышел на центральную улицу. Там еще гуляли редкие пары. Проходя, он со всех сторон осматривал каждую женщину. Мысли были игривые. Так добрался до гостиницы. Ресторан уже был закрыт. Стал проситься, чтобы впустили, ему надо повидать одну официанточку, имени ее он не знает, кругленькая такая, симпатичная.

— Эх, шли бы вы, гражданин, домой! — сказал ему какой–то мрачный деятель гостиницы. — Набузовавшись ведь до того, на ногах не держитесь.

— Не ваше дело! — ответил заносчиво. — Я инженер, и можете не делать мне замечаний. Я сам знаю, куда мне идти и куда не идти.

Он стал подниматься по лестнице на второй этаж гостиницы, ему помнилось, что Орлеанцев жил где–то там. Дежурная по этажу не хотела его пускать в коридор, но он отстранил ее, ходил от двери к двери, стучал и говорил в замочные скважины:

— Романыч, Романыч, это я.

За дверями слышалась ругань, не открывали, а кто и откроет, то уж наговорит, не дай боже. Но Крутилич на все блаженно улыбался:

— Ну чего ты, чего расходишься! Мрачные до чего типы тут живут.

Его с трудом выпроводили на улицу. Опять путался по тротуарам, заговаривал с прохожими.

— Гражданин, — услышал он голос. Подходил милиционер. — Гражданин. А ведь и хватит. Нагулялись. Идите домой, если не хотите провести ночь в вытрезвителе и, так сказать, уплатить двадцать пять карбованцев за это дело.

Милиционеров он боялся. Бодрое настроение улетучилось; он сжался, почувствовал холод, спотыкаясь, держась за заборы, побрел домой. Оглядывался, не идет ли милиционер следом.

13

Авиапочтой пришло письмо от Степана. Писал Степан, что готовится к отъезду, что ехать ему недели две, что ждать его надо в середине октября. Заканчивалось письмо словами: «Низко вам кланяюсь, братья дорогие. Никогда не забуду доброты вашей. Степан».

Снова собрались братья, снова обсуждали острый вопрос. Собрались на этот раз у Дмитрия, в родительской мазанке, воскресным днем. Платон Тимофеевич принес с собой два пол–литра. Но пить никто не хотел. Дмитрий — это само собой разумелось. А Яков Тимофеевич сказал, что у него сердце расшатано, нервная жизнь стала, пьес нету, театр если еще не горит, то уже дымится.

Назад Дальше