Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Кочетов Всеволод Анисимович 8 стр.


— Вы человек, надо полагать, бывалый, — сказал Гуляев Орлеанцеву. — Если судить по тому, как пьете. По–старинному пьете, без глупостей.

Орлеанцев пропустил это замечание мимо ушей.

— А вы, пожалуй, правы насчет баса и тенора, — сказал он. — У вас дарование трагедийное, оно не для бытовых картинок. Вожаков вам изображать, а не обиженных. Но это значит, что играть вам только в пьесах на темы из истории — дальней или ближней, но истории. Где сейчас такие вожаки, которые под стать вашему таланту? Вожаки появляются на крутых исторических поворотах, в годы великих испытаний для народов и государств. У нас все идет планово, сейчас наш вожак — план. Мы сами изрядно выросли, и если план будет хорошо, тщательно продуман — никакой нужды в вожаках и нет. И играть вам, следовательно, Александр Львович, людей прошлого или вот обычных, средних тружеников современности, со всеми их горестями и радостями, со всем бытом и текучкой. Такие времена! Оттого, что наше общество, в котором мы все взаимно воспитываем друг друга, нивелирует человека, — от этого не уйдешь.

— Позвольте! Вы что же, чувствуете себя снивелированным? — удивился Гуляев. — Вы, может быть, даже считаете, что ничем не отличаетесь вон от того рыжего балды, который бушует там в углу за столиком, хамя официанту?

— Ну зачем так упрощать, Александр Львович! — Орлеанцев, улыбаясь, наполнил рюмки. — Я говорю о процессе, о тенденциях, а вовсе не о том, что этот процесс уже завершился роковым образом и как–то отражается на нас с вами. На наш век индивидуальности хватит. А в далекое будущее заглядывать не стоит.

— Лучше почаще заглядывать в бутылку?

— Мы немножко царапаем друг друга. Но это же начало знакомства, — сказал Орлеанцев. — Надеюсь, оно не окончится сегодняшней ночью. Настоящие знакомства всегда трудны поначалу. — Он все подливал и подливал в рюмки, но Гуляев свою рюмку все время не допивал, и к часу закрытия ресторана оказалось, что пьян из них двоих только сам Орлеанцев.

— Судишь ты обо всем скороспело, молодой еще, значит, но голова у тебя все–таки есть, — заявил Гуляев, когда Орлеанцев, не делая из этого никакой тайны, расплатился. — Куда она, голова эта, поведет тебя, дело, конечно, другое, совсем другое…

Половину дороги проехали на такси, потом шли пешком под мелким, как пыль, дождичком. Снова говорили об искусстве — о театре, о живописи. Гуляев обещал познакомить Орлеанцева с одним художником, симпатичнейшим парнем. Не знавал ли Орлеанцев в Москве Витальку Козакова?

— Слышал, как же! Посредственный, но бойкий. Нюх у него хороший.

— Что такое для художника, для творца прекрасного нюх? — сказал Гуляев, останавливаясь. — Вкус, ты хочешь сказать?

— Нюх, Александр Львович, нюх. В ногу со временем попадать надо. Вот это что. Не отставать. Отсталых бьют.

— Пьян ты, друже, пьян. Или не понимаешь нас, творящих прекрасное. Инженер ты, дорогой мой, в металлах разбираешься, в творчестве — нет. У ищейки, у гончей нюх ценится, художника он уведет не знаю даже и куда. Дурной ты, брат. На Витальку не возводи напраслины, скажи честно, что не знаешь его, слышал только имя, и не бросайся словами. Виталька мне дорог, понял? Вот, познакомлю тебя с ним, сам увидишь, какой он!

Гуляев распрощался, пошел своей дорогой. Орлеанцев взял под руку зябнувшую Зою Петровну. Она насторожилась, ее опыт давно одинокой молодой женщины подсказывал ей, что сейчас начнутся непременные приставания, нудные, однообразные, пошлые, и, пожалуй, впервые за этот вечер со всей остротой пожалела о том, что приняла приглашение Орлеанцева. Ну ладно бы еще в театр — а в ресторан–то зачем потащилась?

Но Орлеанцев к ней не приставал. Он рассказывал о своих поездках в Китай и в Чехословакию. Хмель его, видимо, проходил, глаза в свете уличных фонарей смотрели по–прежнему устало и умно. Нет, это, кажется, был не такой человек, какие встречались Зое Петровне в последние годы, он, кажется, был лучше их, интересней, богаче душой. Как много он всего знал!

— Слушайте, — сказал Орлеанцев, — неужели вас устраивает эта должность: секретарша?

— Не секретарша, а секретарь.

— Это же одно и то же.

— Нет, не одно и то же. Я помощник Антона Егоровича. Вы не думайте, я сижу не только для того, чтобы охранять директора от посетителей. У меня очень много всяческих дел. И не все они неинтересные. Зря вы так говорите, Константин Романович.

— Простите, если ошибся. А этот ваш Чибисов, начальник ваш, он что — большой бюрократ?

— Он очень хороший человек, Константин Романович! На днях спрашивает вдруг: правда, говорит, у меня оловянные глаза? Правда, говорит, что я зажравшийся вельможа? Я так прямо чуть на пол не села: болен, наверно, жар? До того расстроенный был. Потом узнала, что его такими словами один инженер обозвал, в редакцию пожаловался.

— А на что он жаловался, этот инженер, из–за чего?

— Из–за чего? Мы даже из–за этого архивы подымали. Какой–то новый — а на самом деле старый — метод ремонта предложил. Никто им не заинтересовался — вот и пошло. Директор, говорит, бюрократ, вельможа.

— Он откуда, этот инженер?

— Из техникума. Крутилич.

— Бог с ним, — сказал Орлеанцев и принялся рассказывать о том, как однажды в горах Ала — Тау охотился на барса.

Незаметно дошли до дома Зои Петровны. Орлеанцев, к ее страшному смущению, поцеловал ей руку и ушел своим неторопливым шагом человека, который попусту не спешит.

9

В доменном цехе только что закончилось партийное собрание. В числе других вопросов был и такой: обсуждали поведение горнового Ефимушкина. Его в пьяном виде подобрали на улице, и ночь он провел в вытрезвителе.

— Мать похоронил, товарищи, — объяснял Ефимушкин. — Сами знаете. Иду с кладбища, и так на душе темно. Мать–то ведь одна у человека, другой не будет. Взял да и зашел в магазин, купил «полмитрия». Думал, оставлю половину на потом. Не выдержал, точит горе, все опорожнил. Ослабнул, понятное дело, двинуться не могу.

Горновому хотя и посочувствовали, но все–таки вынесли решение — поставить на вид и предупредить, чтобы такого больше не было. «Не позорь наш коллектив», — сказал кто–то из стариков.

Вышли на воздух. Сентябрьский вечер был холодный. Доменные печи, выстроившиеся в ряд над черной водой, грозно гудели в сумерках. По временам над ними вспыхивали багровые отсветы: чугун тек в чугуновозы.

Искра Козакова распрощалась с рабочими и ушла, все еще переживая историю с Ефимушкиным. Эта история напомнила ей то, что случилось с Виталием, когда его так жестоко напоил Гуляев,

Странное вещество водка. Как меняет она человека! Хороший, умный, собранный человек, перепив этой мерзости, становится совсем иным, плетет невесть что, даже сам потом не помнит что; совершает такие глупости, от которых, отрезвясь, со стыда сгорает. Неужели нельзя без нее, без отравы? Неужели нельзя прекратить ее изготовление, продажу? Неужели нельзя о ней позабыть?

Искра вышла за ворота проходной, перешла мост, свернула к остановке автобуса.

— Искра Васильевна! — услышала она уже ставший ей знакомым грубоватый, но мужественно требовательный голос. Да, это, конечно, он. За ее плечом стоял Дмитрий Ершов.

— Честное слово, — сказал он, — сегодня получилось случайно. Тоже автобуса жду. Пробовал катать десятитонные слитки и вот задержался.

— И что же, получается? Я о слитках.

— Получится.

— Поздравляю.

— Спасибо. Может, не будем ждать? Пешком двинемся? — предложил он. — Ведь, говорят, люди страдают сейчас от недостатка кислорода: все в помещениях да в помещениях…

Искра, не совсем ясно понимая, почему, согласилась не ждать автобуса. Потому, наверно, что было очень холодно на осеннем ветру. Пошли пешком. Говорили о слитках в десять тонн, об условиях, необходимых для успеха работы с ними. Искра знала не только доменное дело, но все металлургическое производство, весь процесс выплавки и обработки черных металлов. Разговор у них шел профессиональный. Потом Дмитрий рассказывал о том, как он впервые пришел на стан, как было трудно освоить эту махину — и самому, к ней привыкнуть, и ее к себе приучить.

— Скажите, Дмитрий Тимофеевич, — спросила Искра, — только обещайте не обижаться на вопрос: вы тоже пьете?

— А кто еще пьет?

— Нет, я вообще — пьете или не пьете?

— Я, Искра Васильевна, иногда выпиваю, — отчетливо, как на уроке, ответил он. — Но я этого не люблю. Удовольствия в водке не вижу.

— А вы были когда–нибудь так пьяны… Ну, как это вам сказать?..

— Был так пьян. Несколько раз. Впервые, когда увидел, какая у меня личность стала. Это еще в партизанском отряде. Два дня не могли поднять меня на ноги. Во второй раз — в армии. Опять по этой же самой причине. И еще раза два — когда домой воротился. Причина, Искра Васильевна, та же.

Искра молчала, искоса, при свете фонарей, под которыми они проходили, рассматривая его страшный — через все лицо — шрам.

— А теперь? — спросила она.

— Что — теперь?

— Пьете?

— Редко. И если выпью, то непременно по какой–нибудь причине. Без причины люди не запивают. Просто, мол, так, для удовольствия.

— Вы думаете?

— Мое убеждение такое. Выпить, верно, можно и без причины. А запить — нет, тут всегда смотри в корень.

— Ну, а если, предположим… Нет, нет, это я так. — Искра шла и думала о том, что Дмитрий Ершов, пожалуй, прав. Вот пьет артист Гуляев. С чего? Он сам сказал Виталию, что его не удовлетворяет работа, что ему дают не те роли, что он тоскует по настоящим характерам. И кроме того, — а может быть, это и самое главное, — погибла женщина, мать Виталия, которую он любил. Или Платон Тимофеевич, брат Дмитрия… Живет без жены, которую потерял в войну. Возраст не молодой, снова жениться не легко в таком возрасте. Тоскует.

— Ну, а если, предположим, — все–таки сказала Искра. — Предположим, муж какой–нибудь хорошей женщины, человек, которому дома делают все, чтобы ему было хорошо, уютно, удобно, вот если и он пьет, тогда чем это объяснить?

— Значит, носит что–то в душе, скрывая от этой хорошей жены. А может, и она не такая уж хорошая, как перед собой кажется.

— Нет, нет, все это неверно, неверно! — решительно сказала Искра. — Это распущенность, распущенность и ничто иное. Если следовать вашей теории, то пьянство неистребимо. Ведь почти у каждого что–нибудь да случается в жизни неприятное и даже тяжелое. Жизнь есть жизнь. Надо учить людей держать себя в руках. Ведь не пустили же мы к себе опиум или гашиш. А эти вещества, говорят, если человек хочет забыться и уйти от тягот и огорчений жизни, куда сильнее водки действуют.

Дмитрий молчал. Искра спросила:

— Вы меня не слушаете?

— Слушаю.

— Я, наверно, надоела вам с этим разговором? Но меня очень беспокоит, когда много пьют. Так хорошо в жизни и без водки, так много радостей. Только ведь их надо видеть, пользоваться ими. Простите, а вам очень мешает в жизни этот шрам?

— Когда–то мне думалось: вот найду того гада, который ударил меня штыком в лицо, не пожалею неделю, месяц, а расщипаю его по кусочкам щипчиками, которые у вас, женщин, для маникюра. Ненавижу их, проклятых, которые приходили сюда убивать нас и калечить. — Он помолчал и заговорил снова: — Но, между прочим, не смог бы я никого расщипывать щипцами, Искра Васильевна. Хвастаю только, не того я воспитания, не того народа. Был у нас случай в отряде, в партизанах. Потеряли мы в бою семерых товарищей: троих убитыми, четверо были ранены. Подобрать не смогли, захватил их враг. Мучили, конечно, страшными муками. Опутали колючкой, подвесили меж деревьев и жгли под ними костры. Нашли мы их… что головни. Клялись отомстить страшной местью. Такой, какой на свете еще и не бывало. Да… В новом бою нам повезло — захватили одиннадцать гитлеровцев, допросили. Выяснилось — виноваты в мучениях наших товарищей. Командир отряда, шахтер–донбассовец, и говорит: «Разделитесь на группы, ребята, берите этих гадов поштучно, и кто какую казнь придумает, такой и казните врагов рода человеческого». Что же вы думаете, Искра Васильевна? Устроили мы суд как полагается, да и присудили их всех именем советского народа к расстрелу. Вот и вся казнь египетская. Не звери мы, советские люди, не можем живое мучить.

Искра внимательно смотрела в лицо Дмитрия.

— А вы мне казались человеком, который на все способен, чтобы только добиться своего, — сказала она.

— Это совсем другое, — ответил он. — Одно дело — добиваться цели, не сдаваться, быть настойчивым, другое — зверствовать. Они вот зверствовали и ничего не достигли. А мы по–гуманному, а государство–то гитлеровское похоронили.

— Кто же, Дмитрий Тимофеевич, если это вам не очень тяжело вспоминать, кто вас щтыком–то?.. Когда, при каких обстоятельствах?

— При самых обыкновенных. Пришли они к нам сюда, вот в этот самый город, осенью сорок первого. Кто из наших заводских поуходил, а кто и остался. Одни не успели, другие еще по каким причинам. Я при отце задержался: думал, уговорю уйти. А он твердит: «Не в том возрасте, чтобы со своей родной земли как заяц бегать». Не только отца не уговорил, а и сам замешкался. А там уже и поздно стало. Сижу с родителями дома, думаю: «Есть, наверно, подпольщики в городе, как связаться с ними?» Ну, гитлеровцы, в общем, рано ли, поздно ли, пришли, нашли. Прокатчик, дескать? Марш на завод, арбайтать надо, металл выпускать для великой армии. Пошли мы с батей. «Мы им наарбайтаем, — говорит батя, — так наарбайтаем, весь век в пояс кланяться будут». Подходим к заводу, а над воротами уже вывеска: «Штальверке. Герман Геринг и К°”. Ну, отца на доменные печи, как и был он, отправили, а меня тоже на прежнее место, в цех блюминга, стан восстанавливать. И произошел в цеху такой случай. Заявились раз какие–то два типа, с молниями на петлицах, эсэсовцы, значит. То ли пьяные были, то ли нахальство в них через край шло — идут прямо на меня, будто и нет перед ними человека, будто пустое там место. Я стою, тоже вроде отца рассуждаю — не заяц, мол, на родной земле перед каждым трястись. Стою, словом, замер весь. Один меня и толкни в грудь. Я от неожиданности упал. А когда на земле очутился, рука сама подобрала подходящую какую–то железину. Вскочил да ка–ак!..

— Ну, а кто же, кто?

— А уж тут на свисток налетело. Взяли грешного, скрутили. Повели на котлован. Хотел сбежать, припустился было. Да куда же, если руки за спиной скручены? Солдаты догнали. Вот мне один штыком и… Ладно, Искра Васильевна! — Дмитрий махнул рукой. — Не будем об этом больше. Расстрелять расстреляли, а я вот живой и умирать не собираюсь, долго жить буду.

Они не заметили, что уже давно стоят возле дома, в котором жила Искра. Может быть, и еще бы простояли на холоду, но подошел Виталий. Откуда–то возвращался.

— Искруха! — сказал он, обнимая ее за спину. — Пошли домой. Ты что, только с завода? Так поздно собрание окончилось? Прозаседаетесь! А это кто с тобой? Знакомь. — Он был весел, улыбался во все лицо.

Искра назвала ему Дмитрия, а Дмитрию представила Виталия, сказав: «Муж».

— Пошли к нам, товарищ, — пригласил Виталий радушно. — Что–нибудь в наших запасах найдется. А, Искруха?

— Я спешу, — решительно отказался Дмитрий. — Меня ждут дома. — Он попрощался и ушел своим твердым, широким шагом.

Никто его, конечно, дома не ждал. Ждать могли только в субботу, а был четверг. Но ему не хотелось видеть мужа инженера Козаковой. Может быть, этот муж чудеснейший человек, лучше, как говорится, и на свете нет, все равно ни знакомиться с ним, ни в гостях у него сидеть никакого желания не было. Непонятная и беспричинная обида проникала в душу. Странно: откуда она, от кого? Ведь он всегда так гордо говаривал: кто его обидит, тому и жизни–то жить до утра.

10

Виталий Козаков не мог пожаловаться на свои дела. Портрет сталевара, который так нравился Искре, у него купили — из Москвы специально приезжал представитель закупочной комиссии. «Рыбака» отобрали на выставку. На стенах комнаты появилось еще несколько новых портретов и пейзажей. Деньги были, настроение работать было. Чего еще желать?

В Москве, особенно в последние годы, Виталий работал без всякой охоты, без радости — просто из необходимости зарабатывать на жизнь. Темы и сюжеты выдумывались трудно. Шел однажды мимо Дома союзов, была июньская ночь, светало, в окнах дома сверкали огни люстр, слышалась духовая музыка, мелькали белые платья. Спросил у входа, что там происходит. Сказали: общегородской вечер тех, кто окончил школу с медалями. Постоял под окнами, вспомнил свою школу. Хотел подняться наверх, не пустили. Но июньская ночь эта не ушла из памяти. Постепенно, день за днем складывалась картина: какая–то лестница, не главная, не парадная; через приоткрытую дверь, где–то в глубинах здания, в светлом зале видны кружащиеся пары. А здесь, на переднем плане, на подоконнике лестничного окна, комкая в руках платочек, сидит девочка–девушка в коричневом форменном платье. Перед нею, потупясь, стоит паренек. Идет объяснение в последние минуты школьной жизни.

Написал Виталий, постарался, краски положил точные, выразительные. На выставке перед его картиной останавливались, восхищались, ахали: «До чего похоже! Совсем как живые!» Гордился. Потом из Сибири, из Омска, кажется, ему прислали старый журнальчик, за тысяча девятьсот одиннадцатый год. В журнале был рисунок, крупно и в красках воспроизводивший — о ужас! — почти его, Виталия Козакова, картину. Полутемная лестница на переднем плане, за приоткрытой дверью — сверкающий огнями зал и танцующие. И тоже — не на подоконнике, правда, а просто у стены — стоит девочка–девушка в коричневом платье и перед нею паренек в гимназической курточке. Идет объяснение.

Назад Дальше