Но тотчас же вспомнилось ему все пережитое в гестапо и то, как он «навел порядок с Окаемовой», подумалось, как будет совестно впоследствии Аглае Петровне, когда она узнает, от кого она закрыла глаза, представилось далекое будущее в Верховном суде, когда Аглаища рухнет перед ним на колени, и он заговорил сам с собою.
— Дурочка, — с нежностью и пьяными слезами в голосе произнес он, дурочка какая, не соображает, на кого ей рассчитывать. Пьяница. А того ей не понять: пьян да умен — два угодья в нем. Вот сейчас пойду к твоей этой Алевтине и с ней тоже побеседую. Я ей все скажу. Она узнает, каковы мы люди. И мы, брат, тебя не выдадим, хотя на заседании Верховного суда я расскажу, как вышло с годовым отчетом. Я все расскажу!
Сдвинув ладонью каракулевую шапку на затылок, с кряхтением натянув на себя пальто и позабыв шарф, он вышел на мороз и тут совсем расхрабрился. Ему и впрямь сам черт был сейчас не брат. Из Прорезного он выбрался меж разбомбленными, заиндевелыми домами на Гитлерштрассе и, вздрагивая от мороза, запел в ночной тишине оккупированного, молчащего города стариковским голосом песню, которую плохо помнил, но которая очень соответствовала его настроению:
Мы красные партизаны, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ
О том, как в дни ненастные…
— Хальт! — крикнули ему из морозной мглы.
— Сам — хальт! — огрызнулся Аверьянов. — Иди ты знаешь куда?
— Хальт! — еще раз, угрожающе и очень громко, предупредил немец.
— Пошли вы все! — грозно рявкнул Аверьянов. — Колбасники задрипанные, не боюсь я вас, понятно?
Он их не видел, этих немецких солдат с белыми повязками, на которых было напечатано слово «патруль». И выстрелов он не слышал. И боли он не успел испытать никакой. В мгновение своей смерти он не был больше ни пьяницей, выгнанным из облоно, ни вечным ругателем, ни склочником, ни сутягой. Он был героем, немножко, правда, выпившим героем-партизаном, и пел песню
О том, как в ночи ясные,
О том, как в дни ненастные
Мы смело, мы гордо в бой идем!
ЕЩЕ ОДИН СПЕКТАКЛЬ ПРОВАЛИЛСЯ
Это был первый случай в истории группы "Ц", и жертвой оказался сам Венцлов. Правда, в Берлине он кое-что слышал об этих методах «горячего и холодного», но здесь такие сложности не практиковались. Да и Венцлов никак не мог ожидать, что фон Цанке ни о чем его не предупредит. Впрочем, возможно, именно поэтому первая часть спектакля вполне удалась, но только первая, к вящему удовольствию штурмбанфюрера.
Еще на лестнице старик стал орать и браниться самыми последними словами, как истый пруссак, потом носком сапога распахнул дверь с такой силой, что высыпались стекла, и, перейдя на визг, велел немедленно расстегнуть ремни, а так как ключа у Венцлова не оказалось, то шеф от бешенства затопал ногами. Не посвященные в правила игры солдаты с ужасом заметались по всему зданию, дежурный от страху нажал сигнал тревоги, внизу, в казарме, люди стали одеваться, как если бы сюда выбросили воздушный десант противника. А шеф все кричал, и Венцлову даже показалось, что он замахнулся на него рукою в перчатке. Длинный, с тростью, в фуражке с высокой тульей, с выпирающим волевым подбородком, он несомненно производил сильное впечатление всем своим видом, бешеным голосом, топаньем, властностью, изощренной руганью, которой мог бы позавидовать сам зондеркоманденфюрер Диффенбах.
Пока искали ключ, растрепанный фельдфебель охраны группы "Ц" перекусил цепочку специальными щипцами, шеф собственноручно сорвал ремни, ножом, эффектно, как в ковбойском фильме, перерезал последний, не расстегивающийся. У Аглаи Петровны подкосились ноги. Она еще слышала, как он сказал ей что-то ласковое, доброе, стариковски участливое, чувствовала, как потом подхватил ее почти на руки, уложил на подоспевшие носилки. Простоволосые, дрожащие на морозе, парализованные страхом солдаты, опрокинутое, бессмысленное лицо Венцлова, мелькающий свет электрических фонарей, доктор Шефер в коротком халате — было последним, что она видела со своих носилок. Потом сознание покинуло ее надолго.
— Не сердитесь на меня, мой мальчик, — сказал шеф Венцлову, сбрасывая шинель в своем кабинете. — Вы начали это дело с некоторой вялостью. Мы должны наконец получить ключ к лесу, чего бы это нам ни стоило. Нам нужен ключ для чего?
«Чтобы черт тебя подрал!» — злобно подумал Венцлов.
— Для чего? — повторил фон Цанке.
— Для того чтобы покончить с партизанами.
— Но покончить с партизанами мы должны во имя чего?
«Вот, пожалуй, самый усовершенствованный способ пытки», — решил Венцлов.
Но все-таки ответил более или менее удачно. Разумеется, дело упиралось в безмолвные, навсегда покоренные коммуникации. Что еще нужно этому старому нацистскому ослу?
Вот тут-то фон Цанке и прорвало.
Он заговорил вне всякой логики, вне связи с предыдущим «для чего» и «во имя чего». Впрочем, кое-какая связь была, но Венцлов уловил ее значительно позже. Дело заключалось в том, что через «лесных людей» — так, по крайней мере, предполагал старый лис — просачивались в область нежелательные сведения о победах советского оружия на немалом пространстве Калинин Елец. Суть была не в самом факте «нераспорядительности внутри нашей второй армии», как выразился фон Цанке, несчастье заключалось в том, что это не должно быть известно ! А они тут знают, что смещен Гудериан и Гиппнер, так же как им по радио передано об уходе командующего группой «Центр» фельдмаршала Бека и о снятии Браухича.
— У них есть гектограф, они распространяют листовки! — тараща глаза, воскликнул фон Цанке. — Вот вам и безмолвные, навсегда покоренные коммуникации! Первое поражение нашего оружия — понимаете, что это значит? Что это для них?
— Вероятно, радость! — пожал плечами Венцлов.
— Кислород! — сообщил фон Цанке. — Кислород! И следовательно, какова наша задача?
— Лишить их этого кислорода!
— Очень хорошо, Венцлов! Но что мы должны для этого сделать?
— Покончить с «лесом», я предполагаю, — сухо ответил Венцлов. Он не был расположен к сердечным беседам. — Если это возможно, разумеется…
Шеф слушал невнимательно или вовсе не слушал, иначе бы Венцлову досталось за «если это возможно». Разве мыслимо невозможное в группе "Ц" так бы сказал этот нацистский бонза. Вот сейчас он сам увидит, каковы большевики! Пусть попробует раскусить этот орех своими идеально сделанными челюстями. Ему полезно!
— Пойдите передохните, — наконец посоветовал шеф. — Дело нашей дамы я доведу до конца. В свое время мне доводилось приходить к финишу не последним. А вы возьмите себе бухгалтера Земскова из городского управления. Но не торопитесь, будьте крайне осторожны. Я смотрел разработку и думаю, что у Земскова может также храниться ключик к лесному заколдованному царству красных.
Венцлов поднялся:
— Я могу идти?
— О, конечно! — воскликнул фон Цанке. — Пойдите выпейте, у вас усталый вид. Боже мой, какая нелегкая у нас у всех работа, не так ли?
Оставшись один, он налил себе рюмку кюрасо, поглядел ее на свет, пригубил и отставил. Со здоровьем не ладилось, болело под ложечкой и мучили изжоги. «Проклятая наперченная испанская жратва» — такими словами фон Цанке всегда поминал свою деятельность у Франко. Не даром досталась ему пенсия, которую и по сей день посол генералиссимуса в Берлине выплачивает штандартенфюреру раз в два месяца…
Позевывая, прислушиваясь к тому, что происходило в его кишечнике, фон Цанке сделал моцион по кабинету, велел принести себе почту и грелку, еще раз пригубил ликер и покачал головой.
С грелкой на животе он разобрал конверты, вскрыл один, прочитал и позвонил по внутреннему телефону «доброму малышу» Цоллингеру.
— Зайдите, мой мальчик! — попросил он утомленным голосом. И когда тот, весело улыбаясь, распахнул дверь, шеф спросил: — Вы помните дело этого изменника доктора Хуммеля?
— Дело, честно говоря, я не помню, а…
— Да, да, — кивнул шеф, — я понимаю. Но тут есть интересные данные, объясняющие великую мудрость закона от тридцать пятого года. Какого закона?
На лице «доброго малыша» проступило тупое выражение. Он не слишком утруждал свою память всякими датами. Но чертов старик опять сел на своего конька. Надо было терпеть, здесь даже не поможет удостоверение «Гестапо внутри гестапо». Недаром фрау Цоллингер и сейчас говорит, что ее мальчику не хватает усидчивости.
— Имперский съезд свободы в Нюрнберге принял закон. Какой?
— Разумеется, гениальный, — попробовал съехать на мелкую провокацию «добрый малыш». — Ведь у нас все гениально. Даже просчеты и промахи командования. У нас…
— Да, у нас все гениально, — железным голосом поставил на место «доброго малыша» шеф. — И не пытайтесь обшучивать священное , мальчик, это никому не прощается, а тем более вам…
— Да, у нас все гениально, — железным голосом поставил на место «доброго малыша» шеф. — И не пытайтесь обшучивать священное , мальчик, это никому не прощается, а тем более вам…
Цоллингер хотел было возразить, но шеф не позволил.
— В ваши кошки-мышки вы можете играть с другими, — строго и сухо сказал он. — Но только не с нами — старыми бойцами. Провокация благо, когда ее можно рассматривать в том же аспекте, что формулу о праве. Какую?
— Формулу о праве?
— И этого вы не знаете: «Право народа есть то, что полезно народу с точки зрения правящих народом». Следовательно — «провокация благо, когда она полезна народу с точки зрения правящих народом». Эти замечательные мысли не раз высказывал — кто?
— Фюрер?
— Не совсем. Их высказывал рейхсюгендфюрер Бальдур фон Ширах. И вам следует это знать. Вам еще многое следует знать, оберштурмфюрер Цоллингер.
— Так точно! — подтвердил «добрый малыш».
— Теперь слушайте! — велел шеф.
И вслух, ровным, добрым, мягким голосом с нравоучительными интонациями, прочитал «доброму малышу» бумагу с грифом «совершенно секретно — документ государственной важности».
Цоллингер слушал, сделав лицо пай-мальчика, поигрывая перламутровым перочинным ножиком, позевывая по возможности незаметно. Бумаги с Принц-Альбрехталлее в Берлине писались обычно длинные, в гестапо был свой стиль — витиеватый, двусмысленный, с полунамеками и подмигиваниями: свои писали своим — это придавало особую значительность любому пустяку.
Вкратце содержание бумаги «государственной важности» сводилось к тому, что изменник медицинский советник доктор Хуммель, скрывшийся у красных партизан, еще в 1923 году бракосочетался с еврейкой из Гамбурга Идой Файнштейн, от которой в 24-м году прижил ребенка смешанной крови, названного Отто. Когда же после принятия закона «об охране чистоты немецкой крови и немецкой чести» указанному Хуммелю было предложено расторгнуть брак, он долгое время сопротивлялся, впоследствии же заявил, что Ида Файнштейн скрылась от него в неизвестном направлении вместе с сыном Отто. Однако это его заявление, как показала специальная проверка, оказалось ложным. Указанная Ида Файнштейн, использовав в гнусных и обманных целях свою арийскую внешность, при помощи подложных документов скрылась лишь от органов надзора, продолжая поддерживать нелегальную письменную связь с мужем. В октябре 1939 года еврейка Ида Файнштейн, проживавшая по документам Эрны Лашвиц в детской больнице «Приют Магдалины», где она работала врачом по глазным болезням, была разоблачена тайной политической полицией, арестована и направлена в концентрационный лагерь. Сын государственного изменника, Отто, пытался оказать сопротивление при аресте матери и был застрелен. По получении сообщения о преступлении Хуммеля его жена была в лагере повешена…
Обо всем этом Берлин и доводил до сведения группы "Ц".
Кроме того, Берлин рекомендовал группе "Ц" и штандартенфюреру фон Цанке принять все меры к розыску Хуммеля с тем, чтобы немедленно препроводить государственного преступника в распоряжение отдела «Б-4» для проведения следствия в особом порядке.
Дочитав бумагу, фон Цанке вздохнул: каждая строчка здесь была проникнута упреком. Какие возможности утеряны, какое дело не доделано, какой элегантный процесс упущен!
— В хорошенькую историю мы попали, — сказал «добрый малыш». — И зря мы не уведомили Берлин, что не сам Хуммель, а лишь его труп был увезен партизанами. Фельдшер Герц не мог промахнуться, я же сам распутывал этот клубок. Конечно, они уволокли труп, а при этом варианте к нам бы никто не приставал.
Фон Цанке встал и принес бутылку кюммеля: может быть, кюммель покажется ему приятнее, чем кюрасо?
— Дело не в паршивце изменнике, — сказал он, прижимая к животу грелку. — Дело в том, что всюду надо искать еврейство. А мы к этому относимся поверхностно.
Но и кюммель не помог — он оказался таким же безвкусным, как кюрасо. И сигара пахла сеном.
— Кстати, когда с этим будет покончено здесь? — брюзгливым голосом спросил он. — Может быть, мы настолько нервные, или настолько переутомленные, или, вообще, просто неполноценные, что нам не справиться, а надо просить, чтобы нам прислали в помощь специальную эйнзатцгруппу? Как вы смотрите на этот вопрос, мальчик? Кому бы поручить эту операцию?
— Если мне будет оказана такая честь… — сказал Цоллингер.
— Надо все продумать и обеспечить транспортные средства, — не торопясь и потирая грелкой живот, сказал шеф. — Операцию мы назовем так же, как это было названо в свое время в Познани, — «Спокойной ночи». Мне не совсем ясно еще, в чем дело, но имеются сведения, что, например, в онкологической больнице собираются оказать сопротивление. И будто бы некий доктор — имя его не установлено — заявил: «Пусть сунутся!». Я вам дам агентурную разработку…
«Добрый малыш» встал.
— Мы сунемся! — сказал он, блестя глазами. — И я ручаюсь вам, господин штандартенфюрер, что вы будете довольны операцией «Спокойной ночи». Положитесь на меня. Рейхсфюрер непременно выразит нам благодарность. Что-что, а такую похлебку я умею варить…
Фон Цанке поморщился; его всегда коробили эти вульгарные фразочки: «вбить голову в плечи», «сварить похлебку», «вздернуть башкой книзу». Есть специальная, утвержденная, корректная номенклатура, зачем же грубости…
— Хорошо, — сказал он холодно. — Попозже мы разработаем весь план в подробностях.
Разобравшись в почте и продиктовав ответы Собачьей Смерти, он по телефону осведомился у доктора Шефера, крепко ли спит его «милая пациентка». Шефер ответил, что, несмотря на лошадиные дозы соответствующих препаратов, она никак не может успокоится — даже глаз не сомкнула.
— Отлично, я сейчас ее навещу! — сообщил штандартенфюрер.
Не торопясь, как всегда, он переоделся в служебной спальне, расположенной за кабинетом: сбросил мундир и в охотничьей мягкой, отороченной шелковым шнуром куртке, в янтарного цвета шароварах, в фесочке, сдвинутой набок, вдруг оказался симпатичнейшим старым бюргером, грубоватым и сердечным с виду, очень в годах, очень повидавшим всякого лиха, себе на уме, из тех стариков, которых никогда не покидает философское добродушие. «Форма номер три» — так называл это свое перевоплощение старый гестаповский лис, экземпляр из тех, на которых даже ко всему привыкший рейхсфюрер Гиммлер не уставал радостно удивляться.
Так, покряхтывая, опираясь на палку, прижимая к животу заправленную свежим кипяточком грелку (и грелка подходила к «форме номер три»), симпатичнейший старик вошел в белую комнату, где на высокой, большой, удобной кровати сражалась с наплывающим на нее тяжелым сном Аглая Петровна.
Шефер (тоже добрый немецкий доктор) вскочил, вытянул руки по швам, пролаял установленное для «формы номер три» приветствие. Смысл его состоял в том, чтобы «объект» (в данном случае Аглая Петровна) понял, что перед ним высшее начальство, самое высшее — выше которого быть не может. В чудовищных лабораториях СС своевременно и с абсолютной научной достоверностью было установлено, что на идейные и интеллектуально вооруженные «объекты» категорически не действует ни военная форма, ни регалии, ни система парадного появления высших чинов тайной политической полиции — вплоть до Отто Олендорфа, Эйхмана, Гейдриха и самого Гиммлера. Иногда в этих «объектах» регистрировалось лишь любопытство. Но были замечены, правда исключительные, случаи, когда скромное, мягкое и сочувственное поведение высших лиц давало некоторые положительные результаты.
Заметив по глазам Аглаи Петровны, что она поняла, кто перед ней, фон Цанке, шлепая комнатными туфлями, подошел к кровати поближе. Он был поражен живой и яркой красотой большевички (ведь ее били, эту женщину), удивился сумеречному свету ее зрачков, недоброму, но спокойному, удивился, заметив маленькое, классической формы ухо, и поморщился, заметив кровоподтек на шее, ниже подбородка…
Потом, не торопясь, вызвав на своем морщинистом и брыластом лице улыбку сострадания, фон Цанке сел, еще потер грелкой живот и заговорил доверительно и негромко:
— Это — ужасно, это — плохо, это — невозможно! Пусть мадам… не знаю, как говоряйт по-русскому! Мадам надо узнавать: я есть военный человек. Исключительно! Старый, служебный генерал! Приказ! Слушать! Смирно! Солдат! Я! И никто другой! Но эти прокляты сволочи, пардон, мадам, эти грязни гестапо, фашисты делал не так! Наш фюрер не знайт! Наш генералитет не знайт! От имени командования имперских войск генерал-лейтенант фон Цорен (на всякий случай он и фамилию изменил — лис) приносит свои сами… как это говорить?.. ниже… низко… сами снизу извинений! Конечно, несомненно, мы воюем. Но германски войска не унижайт себя эти подлость. Ви будете отдыхать! Ви будете — корошо кушайт, много очень тонки блюд. И ви пойдете нах хауз… как это говорить по-русски?.. домой! На дом! Квартирайн! Чтобы мир и покой и ваши допри… как это говорить?.. мамочка, и папочка, и гроссмамочка. И теперь, сейчас, надо много… корошо… спать, да? Ошень спать, отдых, скорее, сон…