Дорогой мой человек - Юрий Герман 8 стр.


Вот сели мы с мальчиками в наш автобус. А мальчики — это струнный квинтет, очень, кстати, хороший. Сели — в это время налет авиационный. Наш худрук, который нас провожал, — бывает так — вдруг забыл слово, которое нужно было сказать. А сказать нужно было просто: рассредоточьтесь! Ну, а он по-карточному:

— Растасовывайтесь!

Никто ничего не мог понять. Толстая Настя отвечает из окошка автобуса:

— Мы уже хорошо растасовались, удобно сидим…

Вот приехали к зенитчикам. Надели белые халаты — показывать отрывок из «Доктора Мамлока».

Начали, а потом сразу дождь.

Мы играем «Мамлока», а дождь хлещет.

Играем и думаем: «Нам что, а вот квинтет наш! Инструменты дождя не любят, а чехлы далеко — в автобусе, километра за три-четыре. Пропадут инструменты».

И вдруг я вижу, Володечка: снимает один матрос-зенитчик с себя свой синий воротник — и на контрабас, который был к дереву прислонен. Другой за ним, третий так же, четвертый, пятый…

И тогда я подумала, Вовик: хочу быть контрабасом! Хочу, чтобы ты догадался закрыть меня от дождя синим воротником! И пусть будет что угодно, что предсказано судьбой!

Пожалуйста, В.А., укройте меня когда-нибудь от дождя синим воротником!

А про один веселый островок — хотите знать?

Вы же думаете, что мы совсем никому не нужны, что мы все вас предали , так вы написали мне, отвратительно убежав от меня, ничтожество!

Так вот тебе, Вовка, про островок.

Но это будет в третьем лице, для разнообразия.

Они (читай — мы, артисты) вовсе не были беззаветными храбрецами. Они, как и все люди, боялись, но боялись больше других, потому что совсем еще не привыкли к войне и не понимали того в ней, что хорошо изучили и к чему привыкли многие моряки, воюющие с первого дня этой войны.

Вот обстреляли высокоталантливую бригаду еще в море. Обстреляли и загнали катер на мель. И слышала артистка Степанова, как один матрос, раздеваясь, чтоб лезть в воду, сказал благостным тоном:

— Оцеж для фрицев дуже гарно нас развернуло. Тильки полные портачи с нашим катером не кончат через годину.

Фрицы оказались портачами и не кончили с нами.

На островке нас встречал весь командный состав, но едва мы высадились, нам было объявлено:

— Бегом в укрытие!

И зачитали артистам расписание: в четыре часа противник дает острову «концерт». В шесть часов остров дает «концерт» противнику. В восемь артисты дают концерт без кавычек острову.

Дочитав, капитан-лейтенант расправил на своем юном лице черные усы и осведомился:

— Все ясно?

— Ясно! — ответили артисты.

— Вопросов дополнительных нет?

Вопросов не было. Через несколько минут на лысом и выгоревшем от огня противника острове с грохотом стали рваться снаряды. Казалось, со всем навсегда будет покончено. И море зальет это место навечно.

Но никакое море не залило остров.

Бригада пила пиво и ела хлеб с маслом. Худрук страдальчески улыбался, но не от страха — он уже привык к войне, — он просто горячо надеялся, что хоть тут окажется зубной врач, который покончит с его какой-то там «надкостницей». Но зубного врача убило накануне осколком.

В шесть часов заговорил остров.

Это и были их «концерты».

А в восемь, минута в минуту, в укрытии артисты начали свою работу.

Никогда, ни один самый прекрасный театр мира не имел такого успеха. А потом усатый капитан-лейтенант учил Варвару Степанову и других артистов, но все-таки в основном Степанову, передвигаться под артобстрелом:

— Проходит сорок пять секунд с того момента, как ты услышишь первый звук, до собственно разрыва снаряда. Это колоссально много времени. Это бесконечность . За этот период времени ты, товарищ Степанова, можешь не только укрыться под любой камень, но и выбрать наиболее подходящий и соответствующий твоему представлению о безопасности. Идешь и привыкай глядеть — отыскивать место, куда кинешься. Миновала это место, тогда ищи другое. Другое миновала — третье!

— Если все так просто, то почему же все-таки убивают? — осведомилась Варвара. — Объясните, Борис Сергеевич!

— Считается, что не повезло! — угрюмо ответил капитан-лейтенант.

Первое время артистов специально «выгуливали» за руку и в нужное мгновение просто толкали под валун. Огромная Настя — ее у нас «сентиментальный танк» звали — каждый раз почему-то сопротивлялась, а погодя жаловалась:

— Это нечаянно! Я просто очень сильная и не могу подчиняться первому же толчку. Мне даже неловко, такая я сильная…

На четвертые сутки худрук, маясь зубами, нечаянно подслушал невеселую беседу двух старших начальников острова. Две трети разговора он вообще не понял, заключительная же фраза была примерно такая:

— Ну зачем еще эти артисты тут очутились? Как с ними быть? Хоть плачь, честное слово!

Худрук, которого принимали за груду плащ-палаток, ватников и шинелей, спросил шепеляво:

— А как, в самом деле, с нами быть?

— Стрелять умеете?

— Некоторым образом.

— Значит, не умеете. А гранаты бросать?

— В спектакле «Вот идут матросы» — бросали. Деревянные, бутафорские…

Начальники переглянулись. С утра военно-морской шеф бригады, усатый капитан-лейтенант, повел артистов и артисток в лесок.

— Степанова!

— Здесь!

— С холостыми гранатами упражняться некогда, это вот боевая, ясно?

— Ясно.

— Держи. Усик откинешь, пальцы больше не разжимай, а то долбанет тогда не уговоришь подождать. Бросай подальше и ложись спехом.

Помертвев, Степанова Варвара швырнула гранату с проклятым усиком, но швырнула «по-бабски», недалеко. Все кинулись за камни, осколки легли совсем близко. Упражнение успешно не прошло ни у кого из бригады. Капитан-лейтенант, насупившись, сказал короткое «напутственное» слово:

— Гранаты у вас, товарищи артистки и артисты, будут чисто оборонительным оружием, но и то с учетом того обстоятельства, что, прибегая к ним, вы должны помнить, что при вашей технике граната в равной мере опасна и для противника и для вас…

Помолчал и добавил:

— Все ж таки прибегайте! Оно и противника поразит, и живыми вы в руки фашистам не попадетесь!

Но «прибегнуть» к гранатометанию не пришлось. Вечером командование нашло способ переправить артистов на Большую землю. Прощались молча, без единого слова. Совсем тихо было, только шуршала вода, набегая на песчаную отмель. Все, кто провожал бригаду, выстроились на берегу и, когда катер стал отваливать, отдали честь уходившим от них навсегда.

Артистки плакали потихоньку, «сентиментальный танк» Настасья рыдала во всю свою мощь. А мальчики-квинтет вынули свои инструменты из чехлов, и вдруг над серым морем, над выжженным, измолотым снарядами островом, над касками провожающих нас моряков пронеслись добрые, человечные, мужественные и могучие звуки такой прекрасной музыки, какой, наверное, никто тут в этой глуши никогда за всю историю человечества не слышал… А вы слышали, Владимир Афанасьевич, что такое фуга Баха?

Не слышали? Я так и думала.

Ну, так с фронтовым приветом — Варвара Степанова. Как бы я хотела так кончить тебе письмо, чтобы в нем было только про войну и только про то, какие мы с тобой добрые приятели. Но я не могу. Укрой меня матросским воротником, Володечка, я ужасно хочу быть контрабасом под дождем.

Ждите писем, Вова.

И не воображайте, что только вы один делаете на земле дело.

И имейте в виду, что тот усатый капитан-лейтенант, который учил меня швырять эти проклятые гранаты, успел объясниться мне в любви. Он, кстати, хорош собой, умен и храбр.

А писем от него нет.

Зачем такие умирают? Ты все знаешь, Володька, объясни".


НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ!

И все-таки, несмотря на страшные события в Белополье, Цветков не дал себе раскиснуть: по-прежнему ежедневно он брился ступившимся старым лезвием; по-прежнему пахло от него немецким, трофейным одеколоном; по-прежнему утверждал он, что «в Греции все есть»; и по-прежнему требовал от «начхоза» отряда, смиреннейшего Павла Кондратьевича, чтобы бойцы пили не пустой кипяток, а непременно заваренный цикорием, чтобы варили не просто мясо без соли, а хотя бы с кислицей и какой-либо «химией» из Володиной аптеки.

Лицо его пообсохло, глаза под бровями вразлет завалились, было похоже, что он болен. Но держался он до тех пор, пока не случилось так, как бывает с породистым, хороших кровей конем: упал внезапно, как бы случаем, ненароком, а подняться не может — скребут еще копыта по булыге, высекают искры подковы, вздымается тонкая шея, раздувает ноздри жеребец, но конец уже подобрался к нему, более не встать на тонкие, сильные ноги коню, теперь все…

Так и Цветков — не смог вдруг подняться: сидя побрился — правда, куда медленнее, чем обычно; даже навару цикорного выпил полкружки. Но когда начал подниматься, начищенные сапоги его оскользнулись, и он неловко, боком упал в грязную солому, где была его командирская постель. С глухой, задавленной руганью попытался он повернуться поудобнее и почти уже встал во весь рост, как вдруг рухнул окончательно — лицом вниз, раскинув руки, словно убитый в сердце на бегу. Случившийся рядом Холодилин бросился к Цветкову, не нашел пульса и крикнул:

Так и Цветков — не смог вдруг подняться: сидя побрился — правда, куда медленнее, чем обычно; даже навару цикорного выпил полкружки. Но когда начал подниматься, начищенные сапоги его оскользнулись, и он неловко, боком упал в грязную солому, где была его командирская постель. С глухой, задавленной руганью попытался он повернуться поудобнее и почти уже встал во весь рост, как вдруг рухнул окончательно — лицом вниз, раскинув руки, словно убитый в сердце на бегу. Случившийся рядом Холодилин бросился к Цветкову, не нашел пульса и крикнул:

— Товарищи! Командир умер!

Прибежал Устименко, расстегнул тугой крючок реглана, отыскал сумасшедшей частоты пульс, измерил температуру: серебряный ртутный столбик перескочил 40. Задыхаясь, Цветков сказал:

— Я распорядился: отстающих — стрелять. Меня — застрелить!

— Глупости! — огрызнулся Володя.

— Пистолет! — потребовал командир. — Говнюки все! Я — сам! Всем идти дальше! Командиром — Романюка…

До пистолета ему, разумеется, дотянуться не дали. В сожженной крупорушке, где был следующий привал, Романюк распорядился разжечь кольцом костры — в центре огненного, жарко дышащего круга Володя и Цедунько раздели командира, и Устименко приник ухом к его широкой груди. В ограждении костров — в дыму и летящих искрах — тугим кольцом стояли бойцы летучего отряда «Смерть фашизму», ждали Володиного диагноза. Но он не смог разобраться толком. По всей вероятности, это было крупозное воспаление обоих легких, протекающее к тому же в очень бурной форме.

— Помрет? — спросил Телегин.

Володя пожал плечами.

— Здесь задерживаться нельзя, — угрюмо заявил Романюк, — место нехорошее, могут ни за грош все пропасть. Надо нести командира дальше…

И понесли его — тяжеленного, мечущегося в жару на самодельных носилках, буйного — трудными тропами, лесной чащобой, ночною, ноябрьской тьмой. Выл в лесу, не замолкая, мозглый, пронизывающий ветер, сек лица мокрым снегом, чавкали прохудившиеся сапоги, кровоточили стертые ноги бойцов, лопались все новые и новые пузыри на пятках, многие тащились нечеловечьим шагом раскоряками, охая, почти плача, но все-таки тащились, будто он мог обернуться и пристрелить, как грозил в свое время, отставшего. Почти мертвый, он оставался командиром. К хрипению его прислушивались, ожидая разумной и точной команды. И говорили между собой:

— Перемогнется!

— С переживаний заболел. Шутки — своего убить!

— Все сам с собой. Внутри держал.

— Его бы в постелю!

— Ежели б соображал, а не в бессознании — нашел бы себе постелю. Ему такая судьба — чтобы все удавалось.

— А зубами скрыпит, а скрыпит!

— Хотя б на минуту прочкнулся — он бы определил…

На ночь в балке, где меньше задувал ветер, бойцы вырыли яму — величиной и глубиной с две могилы — туда спустили носилки с Цветковым, и туда же был определен Устименко с трофейным фонарем и медикаментами. Снаружи над «могилой» быстро и споро выгородили низкий шалашик — от снега и холода. Укрыв поудобней и поплотнее Цветкова, Володя разулся, закинул руки за голову, задремал и тотчас же услышал голос командира — слабый и сердитый:

— Сколько дней прошло, Владимир Афанасьевич?

— Это в смысле вашей болезни?

— Ага!

— Шесть вроде бы…

— И все меня на руках несут?

Устименко промолчал.

— А мне этот Мальчиков представлялся, все шесть дней, — сказал Цветков. — Предколхоза этот. Как он мне…

Цветков не договорил, задохнулся. Прошло много времени, Володя уже думал, что командир заснул, но тот внезапно заговорил опять:

— Мужик ясный, а знаете, что он мне сказал, Володя? Он мне сказал из «Интернационала». Слова.

— Какие же?

— Никто… не даст нам избавленья… ни бог, ни царь и не герой… добьемся мы освобожденья… своею собственной рукой…

— Ну? — не понял Устименко.

— А ты, говорит, лезешь… в избавители… убил нам…

— Перестаньте, Костя, — попросил Устименко. — Очень вас прошу, перестаньте. Вам нельзя нынче об этом.

В сырой и мозглой тьме их братской могилы он нашел запястье Цветкова и посчитал пульс. Ничего особо утешительного не было. К утру Цветков опять впал в забытье, и когда его понесли дальше, он вновь рвался с носилок, невнятно бредил и пытался командовать боем.

К сумеркам отряд вышел на железнодорожную ветку Смородинцы — Шустове. Романюк нервничал, никак не мог принять окончательное решение, советовался сначала с теми, кто постарше, потом с молодежью. Володя слышал, как Бабийчук выразился про дядю Мишу:

— Засбоила наша конница!

Сначала послали разведку, погодя доразведывал сам Романюк, но ни к какому окончательному выводу «штаб» отряда так и не пришел. Телегин считал, что надо форсировать линию, простуженный и сердитый боец Симашкин вдруг встрял в разговор и заявил, что без Цветкова фрицы всех перебьют, «как курей». Так, ничего не решив, отошли назад в бурелом на сырую, холодную, мучительную дневку.

Тут, на протяжении этих длинных часов безделья, задним ходом сработала речь Цветкова на опушке васильевского леса, тогда, перед выходом в поход. Теперь командира скрутила болезнь, он не мог решать, думать, командовать, и многим стало безнадежно страшно, — за недели похода Цветков внушил бесконечную веру в себя, а нынче, оставшись без его крутого и властного голоса, люди почувствовали себя беспомощными, разобщенными, не согласными друг с другом.

В таком-то состоянии отряд выслушал не слишком решительный, но сердитый приказ Романюка — насчет перехода линии железной дороги с боем в девятнадцать часов сорок минут. Вновь произвели разведку — все, казалось, благополучно. Но как раз в назначенное время прошел коротенький поезд из трех классных вагонов и нескольких площадок, это сорвало готовность, люди застряли, не зная, как себя вести. Романюк передал новое приказание, его не расслышали толком. И когда наконец двинулись, то попали под такой пулеметный обстрел, что пришлось сначала залечь, а потом идти обходным, трудным и неразведанным путем возле станции Тимаши, где немцы охраняли водокачку и где, естественно, опять пришлось вступить в неравный и кровопролитный бой.

Утром отряд в скорбном молчании хоронил Романюка. Над открытой могилой Бабийчук, который больше других дружил с одноруким дядей Мишей, говорил речь и утирал слезы, а Володя в это время, сжав зубы, накладывал опять повязку громко стонавшему Немировскому, у которого были раздроблены левая лопатка и плечевой сустав. Разрывной пулей в бедро ранило и молчаливого, сурового Мирошникова, и пожилого, всегда спокойного Кислицына.

— Давай шанцевый инструмент! — распорядился Бабийчук. — Куда лопатки подевали?..

Покончив с похоронами, Бабийчук подошел к раненым, спросил угрюмо:

— Ну как? Оживете, или тоже закопаем?

— Иди, проходи, похоронная процессия, — сказал Кислицын. — Управимся без тебя…

Цветков дремал на своих носилках поблизости, в дремоте вздрагивал, иногда настойчиво спрашивал, который час, словно от этого зависело что-то важное, главное, насущное…

По-прежнему, как тогда в Белополье, в ночь несчастья, падал снег крупными мокрыми хлопьями, ныл в стволах ветер, было холодно, и казалось, что никогда больше не покажется солнце, не согреет лес, не просохнут измученные, голодные, простывшие люди.

— Кого у нас побило? — вдруг отрывисто осведомился Цветков.

— Дядю Мишу похоронили, — ответил Устименко.

— Романюка?

— Его. Еще вот трое раненых.

— Убили, значит, дядю Мишу. Ну, а ранен кто — поименно?

Володя назвал. Цветков подумал, попросил попить, потом велел военврачу Устименке принять командование отрядом «Смерть фашизму». Случившиеся поблизости Ванька Телегин и начхоз Павел Кондратьевич удивленно переглянулись. Цветков перехватил их взгляд, выругался длинно и грубо и сказал, что «днями» сам встанет и наведет порядочек, а пока что «собеседование», «анархию» и «семейную обстановку» в отряде надо кончать.

— Давеча весь день совещались и переругивались, — устало произнес он, вот и доболтались, задери вас волки! Я уже маленько соображаю, Устименко будет замещать меня временно…

И приказал безотлагательно двигаться дальше.

— Ясно! — кивнул Володя.

— Отдохнуть людям пора! — со вздохом, закрывая ввалившиеся глаза, добавил Цветков. — И раненых теперь много…

Но отдохнуть по-настоящему удалось только на четвертые сутки после этого боя: вернувшийся из разведки Телегин радостно сообщил, что за холмами южнее «открылся» наконец долгожданный дом отдыха «Высокое». Немцев там не видели, персонал весь в сборе, харчей — «завались», «одеялки, простынки, подушки, все культурненько, хоть в шашки играй — такая обстановка».

— А почему немцев не видели? — неприязненно осведомился со своих носилок Цветков.

Чтобы его не жалели и не видели его слабость, он со всеми разговаривал подчеркнуто сухо и даже враждебно.

Назад Дальше