Предания случайного семейства - Владимир Кормер 2 стр.


Он ощущал, что она была в чем-то права, так презирая восторги и истории, что он выкладывал ей. Все они в самом деле показались ему ничтожны: мебель — рухлядью, а что до комнат, то он ясно видел, как жена, с ее циническим, здравым умом, думает: «Если бы твой отец это сделал, тогда другое дело, а так: вас сюда поселили, могли б и в другое место… это все равно что не ваше, то есть сегодня ваше, а завтра не ваше, чужое…» Но он уже не в силах был оставить своего тона и, покраснев и натужно улыбаясь, позвал ее поглядеть «остальные их владения».

Владения эти был чердак. Они взяли свечку, по скрипучей деревянной лестнице поднялись на антресоли и оттуда на чердак через маленькую, с высоким порогом дверцу. Там было сыро и очень холодно. Выбитое слуховое оконце заделано было фанерой и тряпками. Снег сквозь щели намел на усыпанном сгнившей корою и опилками полу небольшие сугробы. Вокруг валялись обломки железных кроватей, стоял полуразвалившийся сундук и какая-то иная металлическая рухлядь — деревянную начали уже жечь соседи. Сбоку виден был проход еще дальше, там тянулся «чужой» чердак.

— Пойдем вниз, — коротко и злобно сказала она.

Он покорно отозвался: «Пойдем». Ему было отвратительно на душе до того, что он внезапно как бы лишился речи.

В темноте, осторожно, они стали спускаться. На повороте Александру помстилось вдруг, что там внизу их поджидает кто-то.

— Ну, что еще?! — спросила она, натолкнувшись на него.

— Подожди. Эй, кто там?!

— Да чего там «кто там»? — передразнила его снизу соседка, тетка Анастасия по голосу. — Привел жену, а нам не покажешь. На чердак повел.

Она была внизу не одна: рядом с нею Александр различил двух других соседок: Татьяну, квартирную парию, и Зинаиду Ивановну, пожилую бабу, знаменитую тем, что, прожив в Москве пятнадцать лет, она так и не выучилась ни читать, ни писать и без посторонней помощи не умела набрать номер телефона.

— Да-а, — пошутила Зинаида, — на чердаке тебе теперь что делать? Ты сам в своих комнатах себе хозяин. Это когда родители дома были, иное дело! — И, захохотав, она толкнула в бок Таньку.

Тетка Анастасия и Танька засмеялись.

— Ну, давай, показывай невесту-то. — Анастасия взяла у него из рук свечу и поднесла к самому невестиному лицу.

— Гляди не спали невесту, — сказала Танька.

— Какая ж она ему невеста, — заметила Зинаида. — Я-чай, расписались уже?

Александр, привыкнув побаиваться соседок и желая как-то скрасить сумрачный женин вид, сказал нарочито празднично:

— Расписались, расписались.

— Поздравляем, поздравляем вас. Живите хорошо, не ссорьтесь. Друг друга любите. Родителей уважайте, — хором заговорили бабы.

Потом наступила неловкая пауза. Стерхов знал, что должен был бы пригласить их выпить, две бутылки у него даже были припасены, не специально для них, но на всякий случай — жена, однако явственно и для бабок, потянула его за рукав. И снова он, хотя и был напуган и раздосадован ее поведением, понял вдруг, что это она права, а не он и что все эти тети Анастасии, Зинаиды Ивановны, Таньки, к которым он всегда, невзирая на то, в ссоре или в мире была с ними его мать, сам привык относиться снизу вверх; невзирая на то, что слышал, конечно, как отец в разговоре с матерью называет их полуграмотными, дикими бабками, сам привык выслушивать их сентенции — нынче все они стали даже не то чтобы ему ровней, но значительно как-то ниже его. Он внезапно только сейчас сообразил, что это так и есть на самом деле, что они, в сущности, простые, неграмотные бабы, тогда как он… И, стремительно взрослея, он стал думать о разнице их социальных положений, то находя ее меж собой и ими, то теряя вновь, когда его несчастный нищий отец или зачумленная от кухонного чада мать рисовались ему. Все люди, все вещи и все взаимодействия людей и вещей вдруг заплясали перед ним в разнообразных сочетаниях и стали иными. До сих пор все длилось детство. Сейчас оно вдруг кончилось, и другая жизнь, к которой он не был подготовлен ни школой, знать ничего не желавшей об этой другой жизни, ни родителями, надеявшимися, что она его минует, жизнь с мелочными расчетами авансов и получек, долгами, болезнями детей, соседскими и семейными ссорами, «неприятностями на работе» и прочими неприятностями, связанными с неопределенным социальным положением, вмиг открылась ему.

Меж тем бабы, так и не выпустив его молодую жену из рук, продолжали расспрашивать и разглядывать ее, и Зинаида, держа ее за плечо и тихонько поворачивая лицом к слабому колышущемуся свету, недоброжелательно говорила:

— Ну ты сме-е-лая, в такое время ребенка заводить. Я вот так вот в двадцать восьмом году с ребенком на руках в Москву заявилась! Боже ж ты мой, ни гвоздя, ни стекла! Сестра все писала: приезжайте, приезжайте. А что было приезжать-то?! Лучше бы весь век свой в деревне прожила.

— Ладно тебе, — оборвала ее Танька, — ты всех по себе меряешь. У тебя своя жизнь, у ней своя.

— Ты родителям письмо отослал? — поинтересовалась тетка Анастасия.

— Отослал. — Александр кивнул так же вяло, как минутами прежде кивала его жена. — И письмо, и фотокарточку.

— Отослать-то отослал, да неизвестно, как примут, — вмешалась Зинаида.

Жена опять потянула его за рукав, но в это время входная дверь отворилась, Стерхов уже догадался, кто это: во всей квартире оставалась еще только одна — фельдшерица Полина Андреевна, ближайшее Стерховым лицо в квартире, под надзор которой с отъездом они оставили ключи от комнат и кое-что из имущества, а заодно и сына. Александр, ставший за эти полчаса хитрым и умудренным жизнью, почтительно шагнул вперед к этой смешной, с тщательно уложенными седыми буклями (поговаривали, что у ней парик) старушке, никогда не имевшей никакого влияния ни в их квартире, ни, поэтому, на него самого:

— Здравствуйте, Полина Андреевна. Вот моя жена — Людмила.

— Эх, — сказала Зинаида, едва Полинины шаги затихли на антресолях, — ты опасайся ее. Очень опасайся.

— Сейчас она Татьяне Михайловне напишет, уж это ты приготовься.

Не попрощавшись, толком ничего не сказав больше бабам, они пошли к себе, в комнаты. Печка, покинутая без присмотра, горела плохо, не успела еще нагреться, и от больших кафельных плит, которыми она была облицована, тянуло затаенным холодом. Александр полез на стул, задвигал заслонкой, схватил кочергу, чтобы шуровать ею в печке, но жена так и не обратила на него больше внимания. Сев на стулья, перед раскрытой дверцей, она смотрела неотрывно в огонь, и лишь когда долгожданное тепло пробрало первой сладкой дрожью иззябшее тело, она заплакала вдруг беззвучно и сильно, сетуя на свою несчастную судьбу и не предвидя для себя ничего хорошего в этом доме.

Николай Владимирович и Татьяна Михайловна получили сообщение о сыновней женитьбе в феврале сорок второго года и, возмущенные этой военной скоропалительностью, жену не признали. И донесения интеллигентной Полины Андреевны, и фотокарточка, присланная с надписью «Дорогим маме и папе от любящей Люды», откуда глядела на них с маленьким на широком и простом лице носом девица из пригорода, убеждали их, помимо родительской интуиции, что брак этот — типичный мезальянс и сын их обыкновенным манером попался.

«Много лет зная Вашу семью, — и в самом деле писала им Полина, — я не сомневаюсь, что Вы не имеете претензии водить дружбу лишь с людьми важными и чиновными. И, мечтая о будущем сына, не рассчитывали приобрести богатую родню, но надеялись лишь, что женится он достойно, если и не так удачно, чтобы поддерживать в старости родителей. Дорогая Татьяна Михайловна, я не имею права скрывать от Вас тот печальный факт, что супруга Шурика глубоко разочаровала меня. Я слишком его хорошо знаю, чтобы поверить в возможность для него счастья с этой женщиной. Не хочу Вас пугать напрасно, но хуже всего мне подозрение, что женщина эта окрутила Шурика из корыстных соображений, из-за жилплощади…»

В совершенном ужасе Николай Владимирович и Татьяна Михайловна хватались от писем снова за фотокарточку, не решаясь ни разорвать ее, ни выбросить, и открывали в лице, запечатленном там, все новые черты порока.

— Что-то есть истовое в ее лице, — говорила младшая дочь, то поднося фотографию к самым глазам, то удаляя ее на вытянутую руку. — Пап, ты не находишь этого?

— Нет, точно есть какое-то кликушество, — соглашался Николай Владимирович. — Боюсь я этого, ох как боюсь. И зачем ему это?!

— Не мог с улицы привести, верно? — говорила младшая дочь, хорошо понимающая юмор.

II

Письмо первое

27июня 42

Дорогая сестричка.

Последнее мое письмо тебе было с изложением моего нового положения как женатого человека. А теперь не пришлось бы играть обратно. Дело вот в чем. Вчера был в Москве, попал туда самовольно, но все обошлось благополучно, не засыпался. И там поругался с Людой всерьез и надолго, и причем я не жалею об этом, а даже хочу довести дело до форменного разрыва. Признаться, она мне надоела уже, да, видать, и я ей тоже.

Неужели все ваши догадки были правильны и она вышла за меня, польстясь квартирой? Если бы не ее характер, то с ней жить можно было бы. Конечно, мне приятней было бы иметь не такую жену. Нинка Г. остается для меня в этом отношении идеалом. Как бы мне ни тяжело было, а мне уже тяжело, я все же ни за что не напишу первым и вообще не выскажу желания примириться. Или она должна примириться первой, или развод. Только чтобы не получилось так: развестись развелся, а она возьми да и останься жить на вполне законном основании. Вот будет ужас — мать сбесится.

Пока что ничего не ощущаю, т. е. не болею сердцем. Может быть, это пока дело не зашло далеко, но это факт.

Вот какие дела. Остальное по-прежнему. Жду у моря погоды. Может быть, скоро наше положение прояснится. Ну, до свидания.

Твой брат Шура.

Письмо второе

18 августа 42 года

Мама!

Признаться, долго вам не писал, что-то не было настроения, но сейчас есть что писать, и очень много. Дело в том, что я был у нас на даче в поселке «Путь», и мне тяжело писать об этом посещении тебе, так как я сам был расстроен зрелищем нашей разрушенной и растащенной дачи. Да, к сожалению, это факт. Все сломано, исковеркано и растащено. Осталась только крыша, часть стены, забор и тот утащен. У меня сердце кровью облилось, как я увидел это разрушение. Рушат дома только тех, кто, я так полагаю, вроде нас, не может вступиться, потому что живет не в Москве. Тебе, если бы ты смогла приехать, удалось бы отстоять остатки, и мы как-нибудь реставрировали бы их.

Был я там вместе с Людой. Получила ли ты ее фото, она отправила уже по счету второе? А потом я хочу тебе написать о твоей нетактичности по отношению к Люде. Хочешь — обижайся, хочешь — нет, но я был этим удивлен, если не сказать больше. Ей-богу, я этого не ожидал. Мне и Люде ты пишешь, чтобы она взяла кой-какие вещи у Полины Андр. и отправила их тебе, и негодуешь, что она их долго не высылает, хотя и живет у нас, и т. д. … А Полине пишешь, чтобы она из твоих вещей не давала Люде ни одной тряпки, так как ты не знаешь, кто она такая и пр. и пр. И вот Люда приходит за вещами, а та ей, конечно, со злорадством показывает твое и Катино письмо и добавляет от себя несколько сентенций о том, что постороннему человеку, и тем более именно ей, нельзя давать вещей во избежание, ну и т. д. Я хорошо представляю себе самочувствие и настроение Люды после этого, уверен, что и папа поймет и оценит ваше милое с Катей поведение. Мне было страшно неудобно и стыдно перед Людой — и за кого? За свою мать. Ей-богу, так не поступают даже с незнакомым человеком, как ты поступила с женой твоего сына. Ты жестоко обидела Люду и, главное, незаслуженно, очень незаслуженно. И я, который всегда находил оправдание всем твоим поступкам, на этот раз был вынужден молчать, ибо я осуждал свою мать. Извини, что это письмо получилось таким, но мне не хочется видеть тебя неправой. Я так мечтал, чтобы ты с Людой как-нибудь сблизилась, и вдруг такой случай.

Дорогая мама, в дальнейшем поступай, как тебе хочется, но лучше вообще забудь о Людином существовании, только не нужно обижать. Мне горько писать тебе об этом, но я вынужден.

Вот вроде и все. Как твое и папино здоровье? Как поживает Катя? Я ей на днях напишу. Шура.

Папа! Извини, что долго не писал, зато сегодня расписался за все разы.

Внимательно прочти мое письмо, и я уверен, что ты встанешь на мою сторону. Мое положение пока без перемен, т. е. живу неплохо. Хочется, как никогда, увидеть тебя и о многом, очень о многом поговорить с тобой. Боюсь, что нам, если ты в сорок втором не приедешь в Москву, уже не придется увидеться вообще. Когда же ты выберешься? Мне очень хотелось бы, отправляясь к дяде Саше, увидеть тебя напоследок. Ничего, однако, не поделаешь.

Будь здоров. Береги себя и маму.

Целую крепко.

Твой Александр.

Р. S. Мне очень хотелось бы получить твою и мамину фотокарточку. Снимитесь и пришлите мне, я вам вышлю свою через месяц. Пожалуйста, выполни эту мою просьбу.

А.

Письмо третье

1 сентября 42 года

Дорогие!

Вчера получил ваше общее письмо. Большое спасибо вам за поздравления и пожелания ко дню рождения, они немного запоздали, но это не важно.

Встречал я его в Москве с Людой. Дела мои по-прежнему, т. е. плоховато — нет определенного занятия, а это очень погано: чувствовать себя между небом и землей. Что будет в дальнейшем, не имею понятия. Очень бы хотелось, чтобы двадцать третий год моей жизни был более счастливым, чем двадцать второй. Ведь за этот год я столько ударов принял на свою голову, что приходится удивляться, как я все это вытерпел. Мне хочется, чтобы это все поскорей кончилось.

Мама не совсем справедливо упрекает меня и Люду и невнимательности, совершенно забывая, что я служу в армии и не могу свободно распоряжаться своим временем, а Люда до недавнего времени работала по 10–12 часов в сутки и сильно уставала. А кроме того, на вещах, которые находились у П. А., лежало материнское вето, запрещавшее давать вещи Люде, так как якобы неизвестно, кто она такая. А теперь мать снимает свой запрет и негодует на нашу медлительность и невнимательность. Все это можно устранить, если мама не будет так заметно высказывать свое недоброжелательство к ней. Вообще говоря, мне многое приходится регулировать благодаря маминой и Катиной нетактичности и П. А. болтливости. И я был бы очень рад, если бы папа приехал, он бы мне сильно помог.

Ну вот вроде и все. Целую вас всех крепко. Пишите чаще.

Ваш Шура.

Четвертое письмо, в котором сообщалось о рождении сына, не уцелело — видимо, разорвал его в приступе гнева осчастливленный дед.

Письмо пятое

29 ноября 42 года

Дорогие мои мама, папа и сестренка.

Ну, как живете? Скоро ли отчалите в Москву? Между прочим, я сейчас от вас ближе, чем раньше. Может, судьба устроит так, что и свидимся. Верно?

Я жив и здоров, за трое суток проделал пеший марш в 250 км, конечно, сильно устал. Ноги разбиты в кровь, в общем, вы можете себе представить, как устают люди, прошедшие столько пешком. А главное, мне не пришлось спать, так как на привалах надо было устроить людей, и только по прибытии на место я малость выспался.

Зато научился ездить верхом, ведь вы знаете, что я раньше в жизни не садился на лошадь, а теперь езжу, как Буденный, только сбита ж…

Видишь, как стали бить фрицев и у Сталинграда, и на Центральном, скоро и наша дивизия будет делать прорыв фронта, вот, может, и услышите обо мне. Конечно, летом бы лучше, так как сейчас в холоде в степи чуть подранят, и замерз. Но фрицев надо гнать, время не ждет, а потом, немцы не отлили еще ни снаряда, ни бомбы, ни мины для меня.

Должен сказать вам, что иду на фронт со своими верными друзьями-товарищами. Мы вместе служили и теперь будем воевать вместе. Они многие москвичи, а один из них, Сережа Павлов, человек прекрасной души, живет возле нас, у Новинского бульвара. Мы обменялись адресами на тот случай, если что-нибудь с кем-нибудь произойдет. Ребята всегда сообщат. Вот вам адреса, на всякий случай, прилагаю.

Людке отослал немного денег на обзаведение для пацана. Писем ни от кого не получаю, видать, вы ленитесь писать.

Ну, бывайте здоровы, пишите чаще. Целую и обнимаю вас крепко. Ваш Шура.

Письмо шестое

4декабря 42 года

Дорогие, любимые! Через час в бой!

Вот и хочу написать всем, может, в последний раз.

Мы, гвардейцы, должны прорвать вражескую линию обороны, а дальше будут действовать другие части. Враг стоит на правом берегу Дона с июля с. г., укрепился здорово, выбить его из укреплений тяжелое и трудное дело, потому и пишу вам — прощайте!

Тяжело и больно писать вам такие вещи, но вы понимаете, что это правда, а лучше правды нет. Так что живите, не забывайте Людку и сына, вспоминайте меня.

Я ей не пишу, неохота, да и времени не хватит — надо подготовиться, чтобы недешево продать свою молодую жизнь поганым фрицам. Но вы все же пишите, так как я просил друзей отправить вам письмо в случае моей гибели, да и, может, меня не убьют.

Целую и обнимаю вас крепко. Ваш Александр.

Письмо седьмое

31 декабря 42 года

Дорогие мои!

Поздравляю вас с Новым годом. Думаю, он будет счастливее, чем прошедший. Может, в сорок третьем и увидимся.

Я сейчас болею цингой, распухли десны, шатаются зубы, язык не умещается во рту, совершенно из-за этого не могу говорить, но, несмотря на это, остаюсь в строю и воюю. Эх, дорогие, если бы видели, как вчера нас — тридцать человек, засевших в трехэтажном доме, — атаковывали шесть немецких танков и до батальона пехоты! Я думал — конец, танки бьют термитными снарядами, всё горит, а мы бьемся и отбились, сожгли три их танка, расстреляв человек 200 немцев.

Кончаю писать. Подробней напишу, видать, когда ранят и отправят в тыл, в госпиталь.

Назад Дальше