Дача. У каждого из нас есть теперь своя комната, поскольку всякое лето семья дружно горбатится на строительстве дома.
Однажды Петька притаскивает из леса какой-то металлический ящик. Он обматывает его рогожей и прячет у меня под кроватью.
— Пусть это пока полежит у тебя. Только не говори никому, — просит он.
Через месяц отец извлекает ящик на белый свет. Мне приходится сознаться, что это Петькино. Как выясняется, это немецкая рация, которую брат нашел в сохранившемся с войны дзоте. Отец безумно боится КГБ. Петьке достается на орехи. Я на долгие годы становлюсь для брата предателем. Когда мы встретимся взрослыми — это будет стоять между нами.
Эх, а можно подумать, отец так бы не догадался…
Двенадцатое воспоминание. Шесть лет.Не каждый ухитряется в шесть лет совершить непоправимый поступок. Однако, мне это удалось. Когда мама однажды спросила, хочу ли я, чтобы отец остался в нашей семье, я, честно глядя ей в глаза, нечестно сказала, что хочу. Не могу толком объяснить, что тогда мною руководило. Возможно, лишь голый прагматический расчет. Отец высасывал из семьи все деньги на строительство дома, поэтому мы жили крайне скудно, однако, из своих поездок он всегда привозил что-то вкусное. Купилась я тогда на салаку горячего копчения. Обидно ведь, блин! Нельзя сказать, что я совсем не подумала о будущем. Я знала, что отец выйдет на пенсию, когда мне исполнится четырнадцать. Мне казалось, что я буду уже к тому времени достаточно взрослой и смогу выдержать его постоянное присутствие. До этого же, я надеялась, на его постоянные 2-3-дневные отлучки по работе. Знать бы заранее… Да что говорить… Лучше бы взрослые никогда не перекладывали решение своих проблем на детей. Ни разу еще не встречала ребенка, который согласился бы на то, чтобы даже самая плохая семья распалась.
Тринадцатое воспоминание. Шесть с половиной лет.Началось мое трудовое воспитание. Отец решил научить меня делать бетонный раствор. Корыто, лопата, цемент, песок, вода, пропорции, мешать, не останавливаясь, до дна, без комков… Будь проклято лето! Уж лучше детский сад. Впрочем, детский сад остался позади. Впереди — новая жизнь, школа. А в середине между ними — раствор, раствор, раствор… Отец кладет камин. У мамы с Янкой своя работа — отец купил бросовые доски для топки. Они уже где-то кому-то послужили, полны гвоздей. Янка однажды пропорола одним из гвоздей ногу. После этого ей делали противостолбнячный укол. И вот сидят они с мамой и выдирают из этих досок гвозди, а потом, обстукивая молотком, выпрямляют их. Отец как всегда экономит. Петька не помогает, с утра он уматывается с мольбертом в лес. Он уже успел поступить в Академию Художеств, бросить ее, но тем не менее, упоенный разговорами о своем таланте, без устали пишет картины. Весь дом полон его холстами. Запах скипидара и масляной краски…
Четырнадцатое воспоминание. Семь лет. Кончилось детство. Началось отрочество.Все дома. Я сижу за столом, под которым по-прежнему люблю прятаться от всех, и делаю уроки. Мама с Янкой делают какую-то домашнюю работу. Петька пишет картину. Отец что-то говорит ему, но я не слушаю. Я научилась отключать сознание от отца, когда он обращается не ко мне. Бубнит себе угрожающим голосом и бубнит. Меня это не касается.
Неожиданно Петька делает два взмаха кистью крест-накрест и почти готовое полотно оказывается испорченным. Я отрываюсь от тетради.
— Ну, вот видишь, ты просто психопат, — спокойно и внушительно говорит отец. — Ты не можешь адекватно реагировать на мои слова.
— Ага, я психопат, — соглашается Петька, берет в руки нож, которым соскабливает неудачно положенную краску, и режет им холст. Потом неторопливо подходит к другому холсту и тоже его кромсает. Он уничтожает все картины, кроме тех, что уже висят по стенам. Я люблю эти картины, уже привыкла к ним, мне страшно смотреть, что он делает.
— Ну, теперь ты доволен? — спрашивает Петька. — Ты видишь, я самый натуральный псих, может, санитаров вызовешь? Ладно, я пошел курить, — спокойно добавляет он, достает из кармана беломор, спички и идет на лестницу. Обратно он не возвращается. Так и ушел в зиму, неодетый…
Брата мне не жалко вовсе. Жалко картины.
Пятнадцатое воспоминание. Восемь лет.Дача. Когда никого нет дома, я обшариваю все его углы. В кладовке нахожу двустволку и сумку с патронами и капсюлями. Ножом расковыриваю пару патронов, в надежде найти пулю. Пули нет, нет даже дроби. Под войлочным пыжом — только заряд пороха. Патроны холостые. Я забираю ружье в свою комнату, заряжаю его, быстро соображаю, куда пристроить капсюль, который мне кажется просто металлическим пистоном. Стреляю. Звук выстрела ошеломляет меня. Я достаю из ствола гильзы, заряжаю ружье по новой. Вновь стреляю. Звук гораздо громче и отдача сильнее — я оказываюсь в одном конце комнаты, ружье в другом. В деревянном потолке красуется большая дыра и несколько мелких дырочек вокруг. Я лихорадочно уничтожаю следы своей деятельности: прячу на место ружье с патронами, закапываю за сараем истраченные гильзы, капсюли, ножом вырезаю из какой-то колобашки пробку для дыры, замазываю потолок олифой. Я понимаю, что отец все равно увидит, когда войдет, результат моей разбойной деятельности. Задергиваю занавески. Так они навсегда и останутся затмевающими свет в моей памяти — и через полтора десятка лет я все так же буду бояться их открыть.
Шестнадцатое воспоминание. Девять лет.Отец привез потрясающе вкусные конфеты. Хранит он их у себя в ящике комода, под стопкой белья. Когда его нет, я тихо подворовываю по одной-две штуки. Мне кажется, отец это замечает, но он лишь замечает пару раз, что, вроде, конфет было больше. Мне кажется, ему нравится то, что я делаю. Ему вообще нравится видеть в людях плохое. Однажды я решаюсь копнуть глубже, до самого дна ящика — вдруг он там прячет что-то еще. Под конфетами лежат две папки с бумагами. На верхней написано «Петр», на нижней — «Яна». В папках какие-то исписанные листы, письма брата и сестры, кое-что в них подчеркнуто красным карандашом и почерком отца отмечено: «клептоман», «сексуально озабоченный», «беспорядочные связи». Ощущение нечистоты. Я стараюсь сложить все так, как было, прячу на место. Больше я никогда не лазаю в ящик комода за конфетами.
Семнадцатое воспоминание. Десять лет.Воры повадились таскать на нашем участке цветы. Разводить цветы — одна из радостей отца. Была у него мысль пульнуть по ворам солью или поставить мины из патронов, но тут вышла статья в Литературке, где осуждался и без того уже осужденный мужик, проложивший над своим забором проволоку под током. Выразив недовольство законом, который защищает посягателей на чужое имущество, отец все-таки не остановился на словесном изливании чувств, а решил сотворить что-нибудь устрашающее. Он купил два десятка мышеловок, соединил их пружины между собой леской, положил под ударные механизмы ружейные капсюлы, насыпал порох и протянул ловушку вдоль всего забора. Расчет был — напугать вора до бесчувствия, когда он, перебравшись через забор, задел бы ногой протянутую леску. Тут должен был грянуть мощный ружейный залп, а отец поймать деморализованного воришку. Ночью, действительно, началась пальба, отец тут же выскочил из дома. Через несколько минут он вернулся обескураженный в сопровождении Янки, которая была явно напугана до полусмерти. Зверь попался в ловушку, да не тот. После этого отец провел мощный электрический звонок от калитки к дому. Ставить ловушки он больше не пробовал.
Восемнадцатое воспоминание. Одиннадцать лет.К Янке стал приходить друг. В дни отсутствия отца она теперь часто включает радиолу и слушает песни, которые мне нравятся, а мама переживает, что у меня плохо развит вкус. Она считает их мещанскими и сентиментальными. По вечерам Янка стала подолгу отсутствовать. Ее свиданки с другом все чаще, все дольше. Наступает лето, мы переезжаем на дачу. У нас никогда практически не бывает гостей, кроме нескольких знакомых отца, но он не возражает против прихода Янкиного друга. Они любят качаться на моих качелях, которые несколько лет назад соорудил для меня отец. Я люблю наблюдать за ними, сидя на пеньке и делая вид, что читаю, а они гонят меня прочь. В один прекрасный день они слишком сильно разогнали качели, сделали почти «солнышко», но деревянная ось не выдержала и качели вместе в обоими влюбленными улетели прочь. К счастью, никто не покалечился.
Через месяц состоялась свадьба. Мы все присутствовали только на регистрации. Отмечать не поехали — новое Янкино семейство было еврейским. Отец сильно не любил евреев.
Надо сказать, что Янку встретили тоже не слишком дружелюбно. По совершенно противоположной причине — потому что она не была еврейкой. Но это уже не моя история.
А моя продолжалась своим чередом. Янка в период ухода из семьи поссорилась с отцом. Он сказал ей, что она ему больше не дочь, она в свою очередь ответила, что он ей больше не отец. Отношения были разорваны. Сестру я после этого не видела больше десяти лет. Надо сказать, отец боялся, вероятно, что его отношение к брату и сестре выплывет наружу. Он постоянно говорил о них всякие гадости, для всех остальных эта тема была — табу. Говорить о Петьке и Янке, вроде, и не запрещалось, но ни у кого не возникало подобного желания. Ни у мамы, ни у меня, ни у знакомых отца.
А моя продолжалась своим чередом. Янка в период ухода из семьи поссорилась с отцом. Он сказал ей, что она ему больше не дочь, она в свою очередь ответила, что он ей больше не отец. Отношения были разорваны. Сестру я после этого не видела больше десяти лет. Надо сказать, отец боялся, вероятно, что его отношение к брату и сестре выплывет наружу. Он постоянно говорил о них всякие гадости, для всех остальных эта тема была — табу. Говорить о Петьке и Янке, вроде, и не запрещалось, но ни у кого не возникало подобного желания. Ни у мамы, ни у меня, ни у знакомых отца.
Помню, что отец любил наставительно мне сообщать, что Янка ненавидит меня, потому что теперь только мне одной наследуется дача, и поэтому Янка не преминет любым способом устранить меня. Попытается подкупить, соблазнить на личную беседу, а после — уж что получится: или под машину толкнет, или с моста спихнет — один черт, убьет, короче. Я понимала, что все это бред, но ощущение вражды по отношению к сестре с каждым таким разговором росло. К счастью, у нас обеих не было горячего желания общаться друг с другом. Поэтому мне не пришлось мучиться каким-либо решением, если бы вдруг наступил выбор: встречаться или нет с ней. Никто меня убивать не собирался.
Девятнадцатое воспоминание. Двенадцать лет.Я научилась абстрагироваться даже тогда, когда отец обращается непосредственно ко мне. Он что-то говорит, я мотаю головой. Он повышает голос. Я опять мотаю головой. Он орет. А у меня железная выдержка. Мне все нипочем. Смысл его слов, тембр голоса — все проходит мимо. Другие, однако, с этим не справляются.
Отец возвращается из магазина. Взвешивает купленные продукты. Обвесили. На сто граммов колбасы. Бедолаги. Но это меня не касается, я занимаюсь своими делами. Отец звонит по телефону. Голос его рокочет, интонации угрожающие. Он спрашивает директора магазина. Кому-кому, а ему, я это знаю, позовут, из-под земли достанут, кого угодно. От него исходит ощущение неограниченной власти. Отец сообщает, что его обвесили на сто граммов колбасы.
Через пятнадцать минут ему приносят и колбасу, и мясо, и рыбу. Полный пакет. Там явно не сто грамм и даже не килограмм. Отец успокаивается. Теперь все нормально.
Двадцатое воспоминание. Тринадцать лет.Однако, в этот год ему удалось пробить брешь в моей защите. И он научил-таки меня ненавидеть. Вот как это было.
Мы с классом ходили в театр, на утренник. Когда спектакль кончился, снаружи начался ливень. Все дружно рванули к остановке. Втиснулись в троллейбус. Все, кроме меня. Мне не хватило места. Я осталась под дождем. Позвонила с остановки маме на работу, надеясь, что она выручит — я всегда достаточно плохо ориентировалась в городе. Спросила, как добраться домой. Она сказала подождать. Перезвонит отцу и он заедет за мной.
Минут через двадцать подкатило такси. Это другие могли вызывать его часами. Для отца такой проблемы не было. Он привез меня домой, вымокшую, наорал, затащил в ванную, раздел, приказал залезть под горячий душ. После этого велел поворачиваться, чтобы вода поливала меня целиком. Взгляд его вряд ли когда забуду. Знать бы тогда, что повезло мне гораздо больше, чем Янке в свое время.
Двадцать первое воспоминание. Четырнадцать лет. А вот и юность.Ну вот, вот теперь оно и случилось. То самое, что 8 лет назад мне казалось очень далеким. Да-да, отец вышел на пенсию. Хотя я очень надеялась, что он на этот шаг не решится. Он перестал ездить. Если раньше он был дома лишь два-три дня в неделю, то теперь практически никуда не вылезал. Я научилась достаточно извращенно врать, придумывая каждый раз, почему я надолго задерживаюсь в школе. Лгать приходилось, методично запоминая, когда и что я уже напридумывала, поскольку отец все время пытался меня подловить на этом вранье. Кроме того, нужно было обзаводиться алиби — на тот случай, когда он стал бы мою ложь проверять. Я поступила во множество кружков, которые посещала крайне редко, только лишь для того, чтобы продолжать в них числиться на случай проверки. А сама сидела в кафе около школы. Ко мне там довольно быстро привыкли. У меня был свой столик, за которым я часами писала. Да, пришло время пробовать свои силы в литературе. Повести и романы сыпались из-под моего пера. Дома я их прятала в разных углах, когда отец выходил на кухню или в туалет. Писала в кафе, в школе на уроках, дома, спрятав блокнот под тетрадь с домашним заданием. Тогда же меня пригласили в престижный писательский клуб. Тогда же получила свою первую литературную премию. И я почувстовала, что начинаю дышать.
Двадцать второе воспоминание. Пятнадцать лет.Прятать и перепрятывать в новые укромные места блокноты всё тяжелее — их становится слишком много. Штук сто, а то и больше. В несколько приемов я перевожу их на дачу. Складываю у себя в комнате в бельевом шкафу, прикрываю сверху кучей тряпья. После очередной поездки в город их там не оказывается. На мой вопрос, где они, отец читает мне нотацию о том, что я захламила свою комнату, что макулатуру надо сразу сжигать, а не ждать, когда за меня это сделают другие. Я молчу. Я научилась, как Петька когда-то, шевелить скулами. Я целиком и полностью сосредотачиваюсь на этом занятии.
Двадцать третье воспоминание. Шестнадцать лет.В принципе внешне почти ничего не меняется. Я много пишу. Но я начинаю чувствовать свою силу. Стоя перед зеркалом, я учусь выдвигать вперед нижнюю челюсть, угрожающе опускать брови и смотреть со зверским прищуром. Я говорю медленно и раздельно, вкладывая энергию в каждое слово. У меня получается не хуже, чем у отца. Окружающие начинают меня бояться. Одной фразой я могу поставить на место любого. В отличие от отца я использую силу только в тех случаях, когда я этого хочу. Но однажды, ломая волю одного из учителей, ставя его на место, я понимаю, что испытываю огромное удовольствие от унижения, которое он испытывает. Мне становится не по себе. Настолько не по себе, что я начинаю пытаться себя ограничить. Волей задавить то, что оживает во мне — первобытную дикую мощь. И чем больше я стараюсь это сделать, тем неуправляемей она становится. Я физически чувствую ее зарождение в себе, как она переполняет меня и сполохами прорывается наружу. Я начинаю вновь бояться отца — взаимодействия с ним. Я чувствую, что мы связаны, что я нахожусь под его влиянием и я понимаю, что пока он рядом, со мной будет происходить это неведомое преображение, которое мне инстинктивно нравится и которое я в себе ненавижу.
Когда он в очередной раз заводится по какому-то пустяку, я выпячиваю челюсть, прищуриваю глаза и выцеживаю сквозь зубы, вкладывая в слова всю свою ненависть:
— А ты знаешь, батя, ты ведь фашист.
В первый раз в жизни я вижу его растерявшимся. На его глазах я достаю из тайников свои блокноты, складываю их в рюкзак, надеваю его на себя и ухожу. Некоторое время я живу у своих друзей. Тем временем, оказывается, что у отца есть своя комната, отдельно от нас. Это новость для меня. И это помогает мне выжить — мама сумела договориться с отцом, чтобы он дал мне ключи от своей комнаты. Там есть все, что для меня нужно: стол, стул, шкаф, кровать. Правда, кровать детская, и спать приходится, скрючившись, но я довольно быстро выбиваю спинку ногами, после чего приспосабливаю стул как ее продолжение.
Теперь и мое имя стало табу. С мамой я встречаюсь на ее работе. Для меня наступают пять долгих лет вольницы. За это время я успеваю справиться с собой — мой характер меняется так стремительно, что те, кто не встречал меня месяц-два, не могут после поверить, что я — это я. Однако, это все-таки я.
Двадцать четвертое воспоминание. Двадцать один год.Мама не выдерживает один на один с отцом. Я не подспорье. У меня своя жизнь. Мы по-прежнему встречаемся только на работе. Мама заболевает, она чахнет на глазах. Когда отец понимает, что она скоро умрет, он начинает применять всю свою силу на то, чтобы достать для нее отсутствующие в продаже лекарства, добивается приема у профессоров и академиков, но все напрасно. За три дня до маминой смерти он вспомнил обо мне впервые за пять лет и позвонил:
— Если ты хочешь еще увидеть мать живой, приходи домой.
Я пришла. Мама была без сознания. Она умирала все это время, и мы по очереди дежурили у ее постели. На третий день мама умерла. Это было ночью, в мое дежурство. Я разбудила отца. Он вскочил, схватил шприц, камфору, кодеин, начал вводить маме в руку. Что случилось, не понимаю. Мама ожила, полчаса хрипло дышала и опять умерла. Отец вновь ввел ей кодеин и камфору. И снова она ожила на полчаса. В самом конце она вдруг пришла в себя, посмотрела мне в глаза, и во взгляде ее было столько муки, что у меня хватило силы запретить отцу вкалывать ей лекарство в третий раз. Все было кончено. Потом были похороны, поминки, после чего я отправилась на тот адрес, где прожила пять лет. На двери комнаты стояло несколько новых замков.