Сергей Бобров ЛОГАРИФМИЧЕСКАЯ ПОГОНЯ
I
Он пришел ко мне вечером, когда пора уже было зажигать лампу, и плюхнулся на диван, изображая лицом: усталость, досаду, сомненье, недовольство. Но я знал его все эти фокусы и не обратил на его физиономию, старательно вытянутую, никакого внимания.
— Ну-с, — сказал я, — как ваши дела, что нового — и вообще.
— Благодарю вас, — ответил он довольно лениво и невежливо; он погрузился уже в принесенную газету, и фразы его перемежались мычанием, покуда он не мог оторваться от фельетонных острот. — Благодарю вас… да… так… ничего особенного… должен вам сказать… да, так я хотел сказать: что вы делаете нынче вечером?
Вечер у нас и у того и у другого, был свободный и делать было нечего, — что я делаю вечером, сегодня вечером? — да ничего; по крайне мере, ничего определенного.
— А могли бы вы выкроить ну так, не вечер, а дня три или что-нибудь вроде недели?
— Недели? — сказал я и задумался. — Недели, вы говорите? собственно, я был бы рад — но, что вы собираетесь делать с этой моей выкроенной неделей, — предположим, например, что могу — а?
Он помычал и опять уткнулся в газету.
— Какие глупости, — важно сказал он (это относилось к газете), — ах, да: да я определенного ничего, но просто так, — маленькая прогулка. И знаете, куда?
Я покачал головой. Он мне надоел, — чёрт возьми, газету он мог бы читать на бульваре. Я занялся делом тоже: чистил ногти.
Он отложил газету и поправил манжеты.
— Делать нам с вами в общем нечего… — начал он.
«Начинается», — подумал я. Да, я всегда считал его невыносимым человеком, он меня, кажется, тоже; наша дружба была обоюдным недоразумением. Когда он бывал в дурном настроении, он упрекал меня за несносный характер и то, что я два года тому назад непочтительно острил о его пышной особе в его отсутствие.
Он бросил свои турухтанические манжеты и сказал:
— Я, между прочим, серьезно…
— Так, — отвечал я, уже начиная злиться, — о чем это серьезно, о том, что делать нечего?
— Нет, — он был не в настроении ссориться, видимо, — нет, не о том. Но разве вам не надоело — вот все это? — и он обвел рукой кругом.
Я обиделся за мою комнату. Конечно, у меня тут не Шатонеф,[1] но он мог бы и не намекать на такие вещи. На этом основании я решил не отвечать. Он ответил за меня:
— До обморока надоело, сознайтесь.
Я неопределенно качнулся. Герой мой продолжал.
— Вот-с. А я больше, знаете, не могу, я от всей этой прелести прокис и разложился: сегодня кабак, завтра кабак и далее. Не могу, честное слово.
— Выход?
— Ну, что-нибудь такое: путешественное.
— Пикник. Белые кофточки, лодка, коньяк на траве, стаканы, которые не хотят стоять на коврах и две чужих жены, так что не знаешь, которая более отвратительна, — так? не без луны?
— Бросьте, — лениво протянул он, — ну чего вы ершитесь — глупости. Это тоже надоело.
— Э, — сказал я, инсценируя любопытство, — да вы уж не о черной ли мессе мечтаете?
Он улыбнулся, как женщина, прямо глядя в глаза.
— Послушайте, — сказал я, привстав и взяв его за плечо, — да вы что-то, солнце дней моих, знаете и скрываете это, я вам прямо скажу, не по-товарищески…
Он хихикнул:
— Откровенно. Вы сегодня — прямо замерзающий мальчик из рождественского рассказа.
— Хорошо. Дальше?
— Я же вам и хочу все время рассказать, а вы не даете, — с тем и пришел.
— Слушаю.
— Не перебивайте. Я о серьезном путешествии мечтаю.
— Ой, да вы прямо говорите.
— Прямее этого быть ничего не может. Да серьезное путешествие — через лисий рукав папиной шубы и прямо…[2]
— В Конфектбург[3] — так и есть, черная месса, давайте, я дальше расскажу.
— Э! — сморщился он, — ей-ей, вы не кстати. Можете вы минутку помолчать?
— Готово, — сказал я и сел. — Валяйте. Половина шестого, работать, ясно, вы мне уж не дадите. Полагаю, вы мне сейчас выложите то, что она вам сказала, и то, что вы ей собирались ответить, да вовремя не сообразили — а мне скажете будто сказали. Таким образом получите полное удовлетворение, а я проскучаю полчаса. Идет — валите. А то вы по телефону будете, — это хуже.
Он опять занялся манжетами, потом глянул на меня улыбаясь:
— Догадливость у вас сегодня… в пределах филе-миньон. Ну — рассказываю. Вы должны отвечать на вопросы, однако, коротко и без этих ваших выкрутасов насчет происхождения моей жилетки и связи оной с миоценом. Вопрос первый: какого вы мнения о теории множеств?
— Синьор мой, кабалеро, эту теорию я уважаю и преклоняюсь перед сим творением праздношатающегося по небытию ума, — потому, что знаю о ней, за недосугом и адской моей ленью, не много более ее имени.
— Так. Но вы все-таки, — и он потряс неопределенно рукой в воздухе, — представляете себе вообще?
— В пределах туманности. Сто тысяч световых лет.
— Есть, — сказал он, поднявшись с дивана, — поехали. И надел шляпу.
— Стойте, — сказал я, — это что ж такое?
— Идем.
— Бросьте, дайте мне хоть завещание написать.
— Охота вам с этим поганым делом… пускай там, вам то ведь все равно ничего не попадет.
— Семья…
— Которая? — спросил он с презрением.
— Которая… — и я зачесал в затылке, — да пожалуй, что вы и правы: бой томагавками и вечная женственность — чистый вес без посуды — у разбитого корыта: зрелище глубинное.
— То-то и есть. Идемте. Я встал.
— Так на неделю, говорите? на службе скандал будет — ну, ладно, туда им и дорога: может у меня бабушка помереть, — от гнилого насморка, скажем?
— Ясно.
Улица была не веселее обыкновенного. Описывать это сокровище — время терять. Сегодня мой друг был при деньгах, и на вокзал мы ехали в славно-фыркающем Гочкисе.[4]
II
Ничего дурного не обнаруживалось из окна вагона. Даже очень мило сверкала идиллическая зелень, речки и жирные пятна скота на водопое. Вагон был сравнительно чистый, трещало и качало не очень, паровоз делал свое дело энергично и нахраписто. — Приехали. Ждали лошади. Ехали лесом, потом над обрывом лилового Иван-чая, желтых ромашек, колокольчиков и коровяка: пахло сыростью и травой. Все как и полагается.
— Ну как? — спросил меня спутник.
— Благодарю, — ответил я, — не возражаю. Кисло и однообразно, конечно…
— А это, — он показал на небо, — скафандр мира, вид изнутри; как вам нравится.
— Годится, — отвечал я, — живет, материал хороший — вот и все.
— Нелюбезно, — возразил он, — у Господа Бога в гостях, а лаетесь… Приехали в гости, ну и сидите.
— Я сижу, — и тут я старательно зевнул и перекрестил рот, чтоб попасть ему в тон с его благочестивым настроением.
— Фокусничаете, — фыркнул он, — сейчас приедем, подождите.
Целью нашего путешествия оказалась стройка. Что-то сложное, торфо-гидро-электро-осушительное. Так, кажется, а впрочем не знаю. С миллиардами комаров, мошкары, тощими соснами, фанерными бараками, издали приветливо блестевшими свежим деревом и внутри поражавшими вонью и невероятной грязью. Какие-то лебедки и краны стояли на болотине, махонький паровозишка таскал в подобии громадных полоскательниц на колесиках — уголь, грязь, торф, кирпич, песок, известку, дрова. Тишина еле-еле разъедалась этим культуртрегерством. За леском и холмиком, ближе к речке, стоял домик почище других, там жил инженер К., управляющий всем заведением. Мы подъехали к домику. Навстречу нам выполз ирландский сеттер и дружелюбно заорал на лошадей, но, увидев нас, несколько растерялся. Недоразумение разрешилось куском колбасы, взятой для неизвестной причины «на дорогу», и трость моя въехала в инженерский замок в черных губищах пса.
Маленький человек весьма мрачных свойств с майоликовыми глазами, на которых вспыхивало пенсне, одетый по-летнему, а-ля-лаун-теннис, вылез несколько недоуменно в маленькую переднюю. Он был больше похож на доктора, чем на инженера, чистый, вымытый, крепенький и в чем-то до крайности убежденный.
— А-а, — не без удовольствия протянул он и растянул физиономию в улыбку, — прекрасное дело, а мы вас с трехчасовым ждали. Манечка, — это в глубину домика, — Николай Иваныч приехал, гости.
Манечка вышла, она была довольно хороша собой: чистое лицо, светлый взгляд веселых глаз — и заботливая преданность черномазому супругу.
Познакомились. Прошли в первую комнату, где чистота беленьких занавесок на свежих бревнах стен успокаивала: — хозяева живут хорошо и мирно. Комната служила барину кабинетом, а также и приемной. Хозяин был мужчина со вкусами, среди недурных гравюр висели снимочки с модных живописцев «для немногих»: хозяин был «адепт», так сказать, свой человек. Уютный красненький шкафчик с книгами, — там я с великим смущением усмотрел и одно из собственных тощих произведений, — нагло повернутое к стеклу дверцы лицом. Нас пригласили сесть, уверяя, что не надолго и что сейчас будем чай пить и закусим. Манечка улыбнулась, беспредметно и снисходительно, и быстро исчезла «по хозяйству», обдав нас ясью глаз. А инженер с извиненьями тоже выскочил: «редиска с собственных грядок, что-то особенное, экземпляры, я вам доложу»…
Николай Иванович мой глянул на меня и конфиденциально сообщил:
— Инженерская жена — самые несчастные женщины в мире, завезут черт-те куда…
— Ну, утешать-то ее вам еще, пожалуй, рано, — ответил я, предполагая, что меня привезли любоваться на новый роман. Мой друг был великий дока по нежной части и наисентиментальнейший фанфарон.
— Рано! — ответил он, — а кто же вам говорит, что не рано: люди пять месяцев женаты, и нежность, как сами видите, царствует первоклассная.
— Не поверю, — сказал я, — мне-то чего вы врете? им-то вы еще можете до поры до времени вбить в головы, что вы на чужое удовольствие ездите смотреть, а мне? — глупости!
Говорил я все это с ленцой, так как понял уже, что романом еще и не пахнет. Но зная маленькие слабости моего друга, думал ему польстить преждевременными подозрениями и излишней верой в его фоблазические достоинства, которым не страшна и пятимесячная давность. В чем и преуспел.
— Ну да, ну да, — заговорил он, усмехаясь и расплываясь, — известно вы — циник и не верите в добрые чувства… Вот лучше гляньте, — и он показал мне целую полку сверху донизу заставленную математическими сочинениями. Слово «менген»[5] так и порхало по корешкам.
— Множество множеств? — спросил я.
— Оно самое.
Но хозяева вернулись, и мы пошли в столовую. Все было вкусно, славно, чисто, вплоть до горничной. Мир и благоволение. Если у вас неприятности с вашей красавицей, интриги на службе или еще что-нибудь в том же славном роде, — поезжайте-ка вы ужинать к инженеру, женившемуся пять месяцев тому назад вот на такой милой женщине, — забудете успокоитесь и получите полное удовольствие.
III
Зазевали в первом часу на терраске. Спать нас уложили в маленькой комнатке, большую часть которой занимала громадная синяя печка, обитая листовым железом, которое наверху гоффрировалось со всей своей железной грацией. Постели были с сенниками, свежее сено пахло за двоих, белье чистое нежило холодком и ароматом своей белизны.
В дверь постучались, влез инженер и принес нам спички: «Вот-с, а то у вас, может быть, нет»… и прибавив несколько острот, которые относились к разговору на террасе, пожелал спокойной ночи и уполз.
— Харр-ррошее дело, — сказал мой приятель, натягивая покрывало на нос, — шикарное дело: — умеют же люди так жить, инда завидки берут. А у нас с вами, — ведь это подумать стыдно! А баб каких любим — тьфу, ты черт!..
— Не шипите, — сказал я, — спать пора. Вы, Николай Иваныч, сущее животное, накормили его, он уже и Лазаря завел… Да: а это что такое, — и я выразительно ткнул пальцем в странный орнамент, висевший над моей кроватью: цветные пересекающиеся круги и квадраты.
— Уж не предается ли почтенный вивер живописному, а?
Но Николай Иванович задул свечу.
— Спите, — сказал он, — спите, спите: это оно самое и есть.
— Черная месса, — пробормотал я уже засыпая, — я чувствую, что без этого… не обойдется…
IV
Не знаю уж почему, но это обязательно в гостях когда ночуешь — снится ерунда особая, из ряда вон выходящая.
Во-первых, это была моя знакомая, женщина несоответственно милая, и уж если говорить на чистоту, ее присутствие всегда приводило меня в состояние неясного блаженства. Итак, во-первых, это была она; мы невероятно куда-то с ней спешили на том самом Гочкисе, который нас с Николай Ивановичем вез на вокзал.
Во-вторых, это были поцелуи. О них не распространяюсь, на то есть стишки и женские уста.
В-третьих… ну я забыл, что было в-третьих: в гостях, когда, спишь, вечно нивесть что во сне…
Разбудили меня однако здоровенным пинком в бок, и несколько минут я не мог понять, где я, и что со мной делается. Еле светало.
Я присел на кровати и с удивлением обнаружил, что дорогого моего друга нет, да видно давно уже нет и прочно нет: кровать была постелена и имела такой вид, будто никто и не покушался на ее несравненную белизну. Я было уже решил, что милый друг мой побежал утешать неутешную инженершу, огорченную на смерть тем обстоятельством, что ее завезли неизвестно куда, за целых пятнадцать верст от железной дороги, и бросили в столь черномазые объятия. Но я довольно быстро сообразил, что, отправляясь в столь рискованное путешествие, ему не было никакого расчета оправлять постель.
Кстати уж меня несколько поразила окружавшая меня стоячей водой мертвая тишина. Мне стало не по себе. Я подошел к окну, отодвинул занавеску, но ничего, кроме самой серой мути разобрать не мог. Остро чувствуя всю нелепость моего недоумения, я все же накинул платье и вышел в дверь. Она выходила на двор. Это было сюрпризом для меня, — я остановился, чувствуя, что бледнею, я не знал, что дверь ведет наружу: я очень хорошо помнил, что эта самая дверь — единственная в комнате — вчера выходила в коридор. Кое-как преодолев свою дрожь и испуг, я решил больше не бояться: «все фокусы, — сказал я себе, — вот это-то и есть черная месса». Тут я погрузился в разглядывание рассветного пейзажа и глаза мои шалили, как во сне: не то слипались, не то просто спали, — ничего нельзя было разобрать. Плыло что-то серое, жалостно пустынное, вот и все. Как-то минутно и опять-таки на короткие промежутки я будто засыпал, будто исчезал из мира, потом, вдруг встряхнувшись, опять возникал в мою пустыню. Спать мне хотелось до одури. И я не видел причины — почему бы мне не засну тут же на крылечке?
Так исчезая и возникая попеременно, в одно из таких моих возникновений я с досадой заметил, что я стою уже не на крылечке, а весьма далеко от него, эдак с полверсты в этой самой наинеразборчивейшей пустыне. И спать мне уже вовсе не хочется, из того расчета, что, если буду засыпать, то меня нелегкая и вовсе неизвестно куда, занесет. Я усмотрел себя в тот же миг одетого, стоящим у низкого серого, похоже, гоночного автомобиля. Около него возились люди весьма мало любезные и не обращавшие на меня никакого внимания. Я решил выяснить — «в чем тут дело» — но ничего из этого не вышло. Я ничего не выяснил, машина зашумела, рожок запел, меня легким толчком пригласили садиться, и мы помчались самым духзахватывающим образом. Дико трясло и подбрасывало на каких-то перекатах и горках, а странный пейзаж улетал в съеденное пространство.
Неожиданно на повороте я увидал в утреннем тумане впереди себя еще несколько машин, которые мчались тем же приятным темпом, что и моя. Я ткнул соседа-шофера в бок: — и бок его промялся под моей рукой. Я решил вообще ничему не удивляться. Я довольно равнодушно убрал с руля пустые рукава и ткнул чучело себе в ноги. Надо сказать, что до сих пор я управлял автомобилем только при помощи коротких фраз, которые я старался произносить отрывисто, важно и баском: «направо, налево к подъезду» — «рубль на водку» и прочее. Эти фразы обыкновенно вызывали беспроигрышное действие, не считая тех явно непоказательных случаев, когда я выражался слишком сжато и неразборчиво. Теперь же разговаривать было не с кем. Подумал я было одеть на нос очки, упавшие вместе в пальто, в предположении, что эта униформа сразу введет меня в мир автомобильных пристрастий, но идею эту отбросил, как очевидно негодную. С этими мыслями я положил руки на руль, и машина, дрогнув, пошла быстрее.
— Ходу, ходу, — крикнул я голосом, не допускавшим возражений: — в ответ запел рожок, хоркая, рыча, отплевываясь и мелодично визгнув: — ля-ми-фа. — Авто заскрежетал шестернями, меняя скорость, и рванулся вперед. Он бежал, весь покрытый мелким потом утреннего тумана, он оборачивал фонари, будто нюхая дорогу, он вскрикивал: — ти-ти-ти-та-ти-та-то-то-ти-ти-ти, — бросая свои круглые резиновые лапы на гудящую грудь пролетавшего в прошлое за нами шоссе.
Мы нагоняли (мы— я и машина) убегающие впереди автомобили. Мой вскрикивал им, горя нетерпением, и уж издали доносились приветливые рулады и ответный рык. Мы очевидно нагоняли их, да они и не собирались убегать от нас; я обратил тут на мгновение внимание на дорогу, которая странно расширилась почти до горизонта, мрачно мне импонировавшего зубцами громадного леса, который, однако, с неменьшей основательностью, можно было принять и за фигурные крыши скопища заводов. Что же до дороги, то последняя удивила меня не только своей бескрайностью, но и тем странным, явно металлическим блеском, который обнаруживался нашими фонарями.
Я нагнал машины впереди и, в соответствии с персоналом моего происшествия, их оказалось три, по одной на каждого из моих друзей, которым я был обязан всей этой абракадаброй. Все были здесь — Николай Иваныч, инженер, почерневший еще больше, и его светолепная супруга. Мы обменялись довольно сухими приветствиями и наш улет продолжался. С крайним неудовольствием отметил я у всех друзей моих — какую-то каменность и неопределенно-отсутствующее выражение лиц. Особенно это лезло в глаза на физиономии дорогого нашего хозяина: — можно было подумать, что этот мурин[6] исполняет сегодня обязанности Харона и везет четыре трупа, в том числе и свой собственный, в последний круг Дантовой карусели. Правда тут же приходило в голову, что его с тем же правом можно назвать и противоположными именами: странная усталость его лица отражала выжитую до границы жизнь и спокойствие такой суровости, что все это не подходило под иное название, как — блаженство… От его пенсне чуть что не беззвучно отлетали маленькие молнии и, консолидируясь в быстро-движущиеся шарики, что бросали на его недвижные усы и челюсти курьезный по театральной мрачности отблеск.