Сам овца - Макаревич Андрей Вадимович 8 стр.


Отец, кстати, выставлялся как художник всего один раз — в Архитектурном институте, на выставке работ преподавателей. Среди прочих работ он вывесил портрет негра. Выставку, естественно, принимала комиссия, какой-то идиот спросил: «Зачем нам неф?» — портрет сняли. Я думаю, это очень ранило отца, больше он не выставлялся, отшучивался: «На фиг мне это надо?» А графика у него была потрясающая, с невероятно точной линией, в необычной технике и очень по тем временам не соцреалистическая.

Отец подолгу не рисовал — не было времени, потом вдруг садился и выдавал залпом работ двадцать — на одном выдохе. И все-таки зрители были — в первую очередь наша семья и школьный его друг дядя Соля, полковник медицинской службы, и работы его становились прикладными к нам. Работ было очень много, мать пилила отца, чтобы он наконец выхлопотал мастерскую, потому что и как повернуться негде. Для мастерской нужно было собрать какие-то бумажки, а отец больше всего на свете не любил собирать бумажки и ходить с просьбами. Мать в конце концов победила, отец собрал бумажки, получил мастерскую где-то у черта на рогах, отвез туда свои работы, но рисовать по инерции продолжал дома. Потом в мастерской лопнула труба, и почти все работы погибли.

Впрочем, все это в качестве примера не годится — рисование не было основной профессией отца, оно вообще не было его профессией — он работал архитектором и оформителем, и это отнимало все силы и время, а рисовал он действительно больше для себя. И все же года за два до смерти — у меня была какая-то выставка моих работ — полушутя сказал: «Может, и мне с тобой выставиться?» Теперь я понимаю, что ему этого очень хотелось. И мне страшно жаль, что мы не успели это сделать.

У американских индейцев был такой музыкальный инструмент — индейская скрипка. Она представляла из себя гриф с одной-единственной струной. Конец грифа зажимался зубами, и голова играющего становилась резонатором. Скрипка звучала — но только внутри головы скрипача, снаружи было тихо. Инструмент давал шанс стать Паганини для самого себя.

Других примеров чистого искусства я не знаю.


Еще были праздники.

Детская жизнь вообще вспоминается как цепь сплошных праздников. И не потому, что мы так хорошо жили — просто о несчастьях не сообщалось, и о них никто не знал. Это сейчас нам о них талдычат с утра до ночи со всех страниц газет и по всем телепрограммам, думая, очевидно, что таким образом можно уменьшить их количество, а скорее всего, ничего не думая.

А тогда несчастья если и происходили, то — в странах капитализма. А наша жизнь состояла из радостных трудовых будней и — праздников. Народ с огромным воодушевлением встречал решения съезда, вставал на трудовую вахту, перевыполнял план, а в праздники — рапортовал. Все понимали, что на самом деле все не так, подтрунивали над этим (в основном в меру дозволенного) но на атмосферу в целом такая безоблачность сильно влияла. Изредка только умирал какой-нибудь член политбюро, и то никто по нему взаправду не скорбел, и даже голос диктора по радио звучал излишне траурно, и казалось даже, что он втихаря подмигивает, пользуясь тем, что его не видно.

Да и сами события, в общем, заслуживали праздников — все было впервые. Международный фестиваль молодежи и студентов в моей детской памяти не отпечатался — от него осталась только газовая косыночка с легкомысленными картинками и надписями «Мир» на всех языках — она накрывала телевизор. А вот как запустили первый спутник — помню отлично.

Мир натурально сошел с ума. Дикторов распирало от торжественности, все ликовали и братались. А тут еще практически следом запустили второй — с живой собакой Лайкой внутри! — и потом, почти сразу, — какой-то уж совсем невероятный третий. Так их и изображали на плакатах, транспарантах к парадам, в детских книжках и на подстаканниках — земной шар весь в параллелях и меридианах, иногда с добрым и умным лицом, и из него торчат три дуги: на первой — первый спутник (шарик с четырьмя антенками), на второй — второй, и из него торчит счастливая собачья морда в круглом прозрачном шлеме, и на третьей — третий, самый большой, в виде конуса с хвостиками и крючочками. Модели спутников были выставлены в скверике у Большого театра, во втором было проделано специальное окошечко, чтобы все видели, как там помещалась собака-космонавт. У спутников была толпа. Мы с отцом ходили смотреть, и он сажал меня к себе на плечи, чтобы мне все было видно.

А потом вдруг сразу — Гагарин! Вот это было да! Все верили, что кого-нибудь запустят, но никто не думал, что так скоро. Было совершенно ясно, что космическая эра берет бешеный разгон, что коммунизм наступит завтра-послезавтра и что Америку мы обогнали навсегда. То, все это происходило на фоне наших коммуналок и очередей в баню, никого не смущало.

Нас отпустили с уроков, и мы побежали смотреть, как встречают Гагарина. Его везли через Большой Каменный мост в открытой светло-серой «Чайке» с эскортом мотоциклистов, рядом с ним сидел Хрущев, а сам Гагарин, между прочим, стоял и махал всем рукой, а «Чайка» была доверху завалена цветами и на мост было не взойти. Стоял волшебный весенний день, радость граничила с безумием. Во дворах пили и танцевали. По небу пролетали вертолеты, с них сыпали розовые и голубые листовки с портретом Гагарина, мы залезли на крышу нашего дома и собрали их целую кучу — внизу их быстро затоптали, а на крыше они лежали целенькие. Долго мы потом этими листовками менялись.

Первое мая и Седьмое ноября тоже были безусловными праздниками. Однажды отец принес билет на парад — на Красную площадь. Мы шли на парад, вернее, отец шел, а я сидел у него на плечах, держал в руках билет (он выглядел необыкновенно значительно и нарядно), и меня распирало от важности. Мы прошли несколько оцеплений милиции и оказались на трибунах. Было пасмурно и холодно, сидеть на ледяных гранитных трибунах было невозможно, поэтому все стояли. А неподалеку справа был Мавзолей, и на нем маленькие фигурки в черном — правительство. Меня пришлось спустить с плеч, чтобы я не заслонял парад другим важным гостям, я страшно замерз и почти ничего не видел, но чувство гордости и сопричастности посетило в полной мере.

Обычно парад мы смотрели по телевизору, а потом сразу бежали на набережную — часть танков возвращалась с парада по ней и их можно было увидеть совсем близко. Танки нравились необычайно. Парад шел по восходящей — сначала маршал Малиновский объезжал на открытой машине все рода войск, поздравлял каждых в отдельности, они ему в ответ кричали одинаковое и неразборчивое. Оркестр совершенно замечательно замолкал на полуноте в тот момент, когда машина с маршалом останавливалась у очередного полка. Все это было красиво, но не очень интересно.

Потом войска расходились, последним уходил оркестр, продолжая играть, и наступала пауза — пустая огромная площадь, тишина, и издалека нарастающий грохот моторов — танки идут!

Танки вызывали безотчетный детский восторг. Это был мой любимый момент. Сначала легкая десантная техника, потом артиллерия, потом — танки, тяжелее и тяжелее, и в самом конце — ракеты. Последней везли, как правило, какую-то совершенно невероятную дуру длиной с железнодорожный вагон. В этот момент по телевизору всегда показывали иностранных дипломатов и военных атташе — как они щелкают фотоаппаратами. Было совершенно ясно, что именно с помощью этой ракетищи Америке, если будет надо, покажут Кузькину мать.

И все-таки больше всего я любил Новый год. Военного парада, правда, для ощущения полноты праздника немного не хватало, но это компенсировалось общей праздничной атмосферой, которая начинала накапливаться за несколько дней — с другими праздниками такого не происходило. По городу несли елки, стянутые веревками, как колбасы, посередине Детского мира ставили огромную ель. Говорили, что в Кремле еще больше, но я там так ни разу и не был.

Отец или мать приносили с работы праздничный заказ — картонная коробка, в ней — дефицит: баночка лосося, баночка сайры, балык, копченая колбаса, коробка конфет, курица, гречка, майонез, бутылка коньяка и бутылка шампанского. Бабушка и мама готовили салаты, варили студень.

Отец ставил в спальне елку (больше было негде), она тут же начинала пахнуть. Украшали мы ее вместе, я искалывал себе все пальцы (удивительно — несколько елочных игрушек сохранились у меня с тех пор — а вроде бы такая хрупкая вещь!). До двенадцати мне сидеть не разрешали, отправляли спать в комнату к елке; я знал, что утром под ней окажутся подарки, подозревал, что положат их туда родители, когда я засну, и изо всех сил боролся со сном — подсмотреть, как они это будут делать и что там такое, но так ни разу и не дождался.

Однажды пришел Дед Мороз — в красной шубе, шапке, с красным носом и белой бородой — прямо из журнала «Мурзилка». Я испугался. «Ты ел?» — строго спросил он меня. «Ел», — ответил я, потрясенный. «Спал?» — «Спал». — «Маму-папу слушался?» — «Слушался», — пролепетал я, уничтоженный категоричностью вопросов. «Ну, тогда получай подарок», — сказал Дед Мороз и протянул мне мешок. Еще не веря, что ужас кончился, я вытянул оттуда какую-то коробку. Дед Мороз ушел, а я долго потом не мог прийти в себя. Через несколько лет я вспомнил этот эпизод, и мне сказали, что это был мой отец, но я, честно говоря, не верю до сих пор. Неужели можно вот так в упор не узнать родного отца?

Однажды пришел Дед Мороз — в красной шубе, шапке, с красным носом и белой бородой — прямо из журнала «Мурзилка». Я испугался. «Ты ел?» — строго спросил он меня. «Ел», — ответил я, потрясенный. «Спал?» — «Спал». — «Маму-папу слушался?» — «Слушался», — пролепетал я, уничтоженный категоричностью вопросов. «Ну, тогда получай подарок», — сказал Дед Мороз и протянул мне мешок. Еще не веря, что ужас кончился, я вытянул оттуда какую-то коробку. Дед Мороз ушел, а я долго потом не мог прийти в себя. Через несколько лет я вспомнил этот эпизод, и мне сказали, что это был мой отец, но я, честно говоря, не верю до сих пор. Неужели можно вот так в упор не узнать родного отца?


Ощущение длинного праздника связано с летом и с дачей. Дачу мои родители снимали в Загорянке у хозяйки Юлии Карловны. Точнее, снималась не дача, а ее половина — две комнатки и замечательная застекленная ромбиками терраса, которую окружал густой, запущенный сад. Кроме Юлии Карловны, на даче имелся ее сын Клим и старая овчарка Дези. Клим играл на мандолине, а овчарка Дези лежала в тени рядом со своей конурой — в силу доброты характера и преклонного возраста она никого не могла обидеть. Вышла у нас с ней, тем не менее, печальная история.

В дачной компании я, как всегда, был самым маленьким — если не по возрасту, то уж во всяком случае по физическим параметрам (по длине я догнал своих сверстников уже в девятом классе — с моим отцом была та же история, и та же история происходит сейчас с моим сыном). А еще я был очень доверчивым, поэтому остальным было удобно ставить на мне всякие эксперименты и испытывать новые шутки.

Как-то одна большая девочка попросила меня закрыть глаза и открыть рот. Происходило все в большой компании, и я, не ожидая ничего плохого, выполнил ее просьбу. И тут она коварно вдунула мне в рот одуванчик. Рот залепило пухом, все вокруг засмеялись, я открыл глаза, закашлял, пушинки полетели наружу. Не все, конечно, — часть прилипла к языку и небу, и это было очень противно. Еще было страшно обидно, хотя я не подал виду и даже посмеялся со всеми. Самым печальным было то, что видели этот номер сразу все, и повторить его было уже не на ком — я оставался крайним.

Я ушел и довольно долго думал, с кем же проделать этот фокус — необходимо было сбросить позор на кого-то следующего. Родители отпадали — я чувствовал, что им может не понравиться. Оставалась старая овчарка Дези. Я сорвал одуванчик, подошел к старушке (она очень тепло ко мне относилась), сел перед ней на корточки и сказал: «Дези, закрой глаза, открой рот». По-моему, она все это и проделала. И тогда я дунул пухом прямо ей в морду. Бедная собака страшно испугалась и непроизвольно дернула открытой пастью в мою сторону. Ее клыки рассекли мне лоб, потекла кровь. Я заплакал, прибежали родители, переполошились, наподдали Дези по холке — а она и так выглядела очень виноватой. И тут уж я разрыдался в полную силу — мне было жалко несправедливо наказанную собаку, раненого себя, при этом я ощущал совершенную невозможность объяснить родителям, что же тут произошло. Лоб со временем зажил, я ходил к Дези извиняться, и, по-моему, она меня простила.

Чувствительность моя, как я сейчас понимаю, граничила с патологией. Однажды вечером вся семья сидела на террасе. Пили чай, за окнами шумел дождь. Беседа шла какая-то взрослая, мне было неинтересно, я вышел в сад, и по тропинке — за калитку. Теплый дождик оставлял на лужах пузыри, по дорожке прыгали большие редкие лягушки. Я взял одну в руки, мы поговорили с ней о чем-то, я посадил ее обратно на дорожку, она немного посидела рядом со мной и скакнула в темноту. Через мгновение по дорожке протопали чьи-то огромные ботинки, пахнуло табачным дымом. Страшное предчувствие кольнуло мне в сердце, я кинулся шарить по темной земле и на ощупь нашел то, что осталось от моей лягушки — она превратилась в блин. Я прорыдал двое суток без перерывов на еду и сон. Объяснять что-либо в таких случаях родителям было бессмысленно — я мог изложить ход событий, но не мог объяснить глубину трагедии.

Эти редкие истории, впрочем, совершенно не умаляли дачного счастья, которое начиналось с переезда на грузовике с какими-то тюками, коробками, стульями в начале июня из уже душной Москвы в зеленую влажную Загорянку. Я, помню, сам складывал свою коробку — с красками, пластилином, самыми нужными игрушками.

(Еще был блокнот — я собирался написать книгу. Она должна была называться «Москва в огне» — про войну. На первой странице я вывел название большими печатными буквами и объял их языками пламени. На следующей странице шел подзаголовок: «Глава первая. Украдена пограничная собака» — (должна же была война с чего-то начаться! Потом пошел текст: «Ряд пограничников стоял на заставе. Вдруг один из них воскликнул: „А где моя пограничная собака?“ Дальше работа над книгой не пошла.)

Так вот, родители начинали разгружать вещи, развязывать тюки, баба Маня бежала открывать сразу все окна — проветривать, а я несся к своему дачному другу Димке Войцеховскому. Я в детстве не бегал, бегать у меня получалось хуже, чем у других ребят — не так быстро и изящно. Но я выработал свою собственную систему ускоренного передвижения вприпрыжку, когда два раза подряд подлетаешь вверх сначала на одной ноге, а потом — на другой. Прыжки получались гигантские (если разогнаться), так что я не бежал, а именно несся.

Дача Войцеховских стоит почти напротив нашей, и мне у них нравится все: сам дом коричнево-бордового цвета, какой-то высокий, кривоватый и оттого напоминающий старинный парусный корабль, обилие всяких загадочных штук (Войцеховские не снимают дачу, как мы — это их дача, поэтому тут полно всяких штук), Димкины родители дядя Володя и тетя Ира — молодые и веселые люди, бабушка Варвара Петровна — у нее все какое-то большое: руки, ноги, лицо, она постоянно готовит что-то вкусное на ревущем керогазе и дает потом нам с Димкой. Еще есть дед — с седыми усами и нестариковской выправкой. Он служил еще в царской армии, У него на лбу вмятина от немецкой картечины и он — георгиевский кавалер, поэтому степень моего трепета перед ним безгранична.

А еще у Димкиных родителей есть настоящая «Волга» салатового цвета с серебряным оленем на носу, и на ней можно в какой-нибудь выходной поехать на настоящую рыбалку на речку Ворю. Димкин отец не рыбак, но у него есть товарищ — Николай Николаевич, он настоящий разведчик (представляете — работает в КГБ!), и вот он-то как раз рыбак, и если вдруг вечером он у Димкиных родителей в гостях, значит, завтра рано утром поедем на машине на рыбалку (меня, конечно, возьмут), Николай Николаевич будет нам с Димкой показывать, как правильно ловить рыбу, потом будем жарить шашлыки на костре, хором кричать «Мясо!» — в общем, набор невероятных чудес. Мои родители легко отпускали меня с Димкиной семьей, хотя сами так ни разу их приглашения не приняли.

Но такие выезды — это все-таки нечастое событие. А так мы с Димкой с утра до ночи предоставлены самим себе. У нас с ним масса общих интересов. То есть они практически все — общие.

Мы собираем бабочек. (Удивительно, что это не мы с ним два таких выродка — в Загорянке много других детей, и почти все собирают бабочек, причем это отнюдь не результат нашего с Димкой влияния — это какое-то общее поветрие.) Поскольку мы ограничены в доступе к научной информации, а жажда знаний наша беспредельна, обычные бабочки средней полосы приобретают совершенно фантастические названия. Из настоящих, совпадающих с общечеловеческими, это только павлиний глаз, траурница и чрезвычайно редкий махаон. Остальные носят непонятно откуда взявшиеся имена — король, королева, большая королева, краснодарская шоколадница, королек. Ходят слухи о невероятной ночной бабочке по имени типарел. Она настолько редкая, что пока ее никто не видел, но возможность ее внезапной поимки все же не исключена.

Однажды я где-то услышал, что в аптеке принимают крылышки майских жуков — из них делают лекарство и поэтому платят по две копейки за штуку. (Ума не приложу, откуда это взялось — не сам же я это выдумал, в самом деле.) Быстро была организована боевая бригада и за несколько вечеров мы наколотили невероятное количество майских жуков. Жуки сбивались влет с помощью только появившихся тогда ракеток от модной игры — бадминтон. Коричневые верхние крылышки отделялись и складывались в трехлитровую банку. Когда банка наполнилась, мы бережно взяли ее и с песнями понесли в аптеку. Помню споры на тему, что мы будем покупать на наши миллионы, и почему, собственно, Сашка и Колян набили жуков больше, чем Димка и я, а делить деньги будем поровну. В аптеке долго не могли понять, чего эти дети от них хотят. Не знаю, почему меня тогда не убили.


Помню ощущение невероятной победы — не просто моей, а победы Справедливости. Это произошло на станции. Но дайте я сначала расскажу вам про станцию.

Нам не велят туда ходить — во-первых, чтобы попасть на станцию, надо переходить шоссе, а это опасно. Потом, там ходят электрички, и это тоже опасно. Но мы все время оказывались там — там шла какая-то насыщенная, яркая жизнь. У станции располагался рыночек и всякие магазинчики и палатки — дощатые домики, крошенные в синий и зеленый цвет. Продавали хлеб, керосин, молоко. Стояла бочка с квасом. Денег у нас не было, но можно было побродить под платформой, вздрагивая от грохота причаливающих электричек, довольно быстро набрать копеек, которые провалились в щели между досками, покрывающими эту самую платформу, и тогда уже напиться квасу до умопомрачения, до бульканья в голове (большая кружка — шесть копеек, маленькая — три. Большую я осилить не мог.) Ребята постарше собирали тут же, под платформой, бычки, вытряхивали из них табак, делали самокрутки и курили, но нас это пока не интересовало.

Назад Дальше