Я выключил микрофон и сказал:
— Заткнись и пошел вон. Скажи спасибо, что тебя отмазали, а то сидел бы сейчас с подпиской о невыезде. Ничтожество.
— Не смей так ему говорить! — крикнул мой папа. — Не смей так называть Сережу!
— Когда ты меня так называл… сколько лет? Я терпел. Меня, значит, можно? А его нельзя? Посмотри на него! Это такого сына ты хотел? Такого?
Папа замолчал и только переводил взгляд с меня на Сметанкина и опять на меня.
— Хватит, брат, — сказал Вася Тимофеев, — не горячись.
Он отпустил Сметанкина, и тот остался стоять рядом, молчаливый и неподвижный, словно манекен или, скорее, надувной резиновый человек, из которого совсем немножко, чуть-чуть приспустили воздух… Впрочем, по-моему, резиновых мужчин не бывает.
И тут я увидел Рогнеду. Она подошла незаметно и теперь стояла рядом со Сметанкиным. Маленькая, аккуратная. Очень молодая, сосредоточенная. И еще она взяла его за руку.
— Пошли, — сказала она, — пошли домой. Все хорошо, пошли домой.
— Я тебя не знаю, — сказал Сметанкин доверчиво, так говорит маленький ребенок взрослой тете.
— Знаешь, — сказала Рогнеда.
И потянула его руку чуть сильней:
— Пойдем, хватит.
Он послушно сделал шаг.
— Рогнеда! — сказал я.
Она обернулась. Немножко помедлила, но обернулась.
— Я…
Я запнулся.
Она смотрела на меня спокойными темными глазами.
— Давай я тебе ключи от дачи отдам. Вам же надо где-то переночевать. А я все равно сегодня у папы.
— Не надо, — сказала Рогнеда. — Правда не надо.
Она сделала еще шаг, и он послушно пошел за ней. Я смотрел, как они уходят, родственники, Тимофеевы, Доброхотовы и Скульские расступались, освобождая им дорогу. И еще я хотел ее окликнуть, но не мог.
Она даже не обернулась.
Тут что-то не так, она опять врала, она говорила, он бросил их, когда она была еще маленькой, а тут явно что-то другое, но что — мне не понять, я устал, и мне и правда сегодня надо переночевать у папы. Мне не нравится, как он выглядит.
Могучий Вася Тимофеев похлопал меня по плечу. Рука у него была пудовая.
— Ты как, старик? — спросил он.
— Спасибо, — сказал я Васе, — спасибо, брат. Будем на связи. А насчет романа я правда подумаю.
— Думай быстрее, — сказал Вася, — украдут же тему.
Так я и не застал рабочих-невидимок.
Белые стены, светлый ламинат. Все как у людей. Сметанкин постарался.
Наверное, мне надо было самому привести здесь все в порядок. Не спрашивать у папы, просто нанять каких-нибудь веселых голосистых теток. Побелка, кисти, косынки в белых засохших брызгах… помятые ведра.
Папе бы понравилось. Хотя он, конечно, ворчал бы.
Папа стоял посреди чистой пустой комнаты и зябко озирался. Снаружи, за стеклопакетами, клубилась тьма, точечные светильники, отражаясь, висели в ней, как очень крупные звезды. Надо будет повесить занавески.
Я сказал:
— Давай я тебе чаю согрею.
— Не хочу чаю, — сказал папа. — А Сережа не придет?
— Нет. Не думаю.
— А когда придет?
— Не знаю. Может, завтра.
— Позвони ему. Скажи, пусть приходит. Скажи, я ему всегда рад. Всегда.
Он с надеждой смотрел, как я ищу в телефоне сметанкинский номер.
«Абонент не отвечает или временно недоступен», — сказал синтетический голос.
— Как это может быть? — раздраженно спросил папа.
— Наверное, батарея села. Завтра попробую ему позвонить. Папа, ложись. Ты устал.
Надо порыться в коробке с лекарствами, там наверняка есть снотворное. У старых людей всегда есть снотворное.
Что они сейчас делают? По каким темным улицам идут? Куда?
Наши кухонные шкафы пошли на помойку, в новых стояла новая посуда. Какие-то белые чашки, у нас никогда таких не было. Белые одинаковые тарелки. Тефлоновая сковородка.
Видимо, так Сметанкин представлял себе правильное человеческое жилье. Правильный дом.
Коробки с лекарствами нигде не было видно. Наверное, ее куда-то задвинули во время ремонта.
Папа так и стоял посреди комнаты. Я помог ему стащить тяжелое габардиновое пальто, обнял за плечи и повел в спальню. Он шел, послушно переставляя ноги.
Кровать они не успели поменять. Хоть это хорошо. А вот коврик с оленями куда-то делся. И вычурное, в завитушках, бра в стиле семидесятых тоже пропало. Стены в бежевых пупырышках, словно на них брызнули кофе. Светильники конусами. Такая обстановка бывает в средней руки гостиницах.
— Завтра почитаешь мне свои мемуары. Много написал?
— Какой в них прок, — вяло сказал папа, — кому они нужны?
Он так и лег на кровать в своем черном приличном костюме и сбившемся набок галстуке, который он все время разглаживал ладонью.
— Мне.
— Вот только не надо врать. А Сережа слушал. Я ему читал.
— Ты хоть галстук сними.
— Нет! — сказал папа.
Я все-таки заставил его переодеться в халат. Халат тоже был новым.
Я так и не собрался купить ему халат. А вот Сметанкин купил.
Папа вроде заснул, свернувшись под одеялом в защитной позе эмбриона.
Я оставил гореть один из конусов, чтобы не оставлять его в темноте, а сам прошел в чужую белую гостиную и лег на чужой белый диван. Кому нужен белый диван, спрашивается? Он вдобавок был скользким — искусственная кожа. Я все время норовил сползти на пол.
Я отобрал у Сметанкина родственников. Он отобрал у меня папу. И квартиру. Не в буквальном смысле. Просто больше это было не мое жилье.
Я встал и прошел на очень чистую кухню. Поставил новый чайник на новую плиту. Сметанкин забил шкафчики китайским земляным чаем, арабским кофе в зернах и прочими продуктовыми символами красивой жизни. Папа, наверное, постеснялся ему сказать, что от кофе у него изжога, а чай он любит простой, черный байховый… Был когда-то такой чай. Черный. Байховый. Что такое «байховый»? Я не знал. А Интернета у папы не было.
Чайник засвистел. Я бросил в прозрачный заварочный чайник крохотный зеленый комочек, который вдруг распустился огромным чудовищным цветком. Папа такое пил?
Еще я вдруг сообразил, что в квартире нет ни одной книги. Наверное, они сложили их в кладовой до конца ремонта. Может, Сметанкин хотел купить приличные книжные шкафы. Просто не успел. Или стенку. Такому, как он, должны нравиться стенки.
Интересно, что поделывают Тимофеевы, Скульские и Доброхотовы? Их ведь поселили в одну и ту же гостиницу. Наверное, сидят в ночном баре, обсуждают случившееся.
Я отхлебнул чаю. Он был совершенно не похож на чай. Вообще ни на что не похож.
— Сережа!
Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?
— Сережа, — сказал он, не открывая глаз.
— Папа, это я, Сеня.
— Сенечка. — Папа открыл глаза и сердито добавил: — Что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба…
Я вроде тоже ел эту рыбу.
Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.
— Я сам! — сказал папа.
— Хорошо. Сам.
Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.
Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванну веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно…
Он что-то долго там задержался.
Я постучался — слабый папин голос ответил из-за двери:
— Сейчас!
Зашумела вода.
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
— Лучше?
— Кажется, — сказал папа сквозь зубы, — немножко…
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
— Где твои лекарства?
— Не знаю, — сказал папа, не открывая глаз, — не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
— Сенечка, — сказал папа, — опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
— Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа — папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа — папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
— Опять через балкон лезть? — спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка — русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
— Нет, — сказал я, — дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
— Сичас. — Он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
— Эту, что ли? — равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
— Нет, — я подвинулся, пропуская его, — в сортире.
— Жалко, — сказал он честно, — хорошая дверь.
— Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.
Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.
На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.
Туалет был в точности как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах…
Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.
На кофейной плитке пола расплылось мокрое озерцо с фрагментами желчи.
— Хреново, — сочувственно сказал Палыч, выглядывая у меня из-за спины.
Я позвал:
— Папа!
Он слабо застонал и что-то пробормотал.
Я схватил его под мышки и попробовал поднять, но халат соскользнул с него, как пустая шкурка, а сам он так и остался сидеть, только чуть завалился на бок.
Я сказал:
— Палыч, помоги.
Глаза у папы были закрыты. Это хорошо? Или плохо?
В спальне я накрыл папу одеялом, вернулся в туалет, подтер рвоту и подобрал халат. Палыч топтался в прихожей.
— А хорошо тут стало, — сказал он одобрительно, — давно пора было. Я-то думал, ты лох. И батя твой говорил, ты лох. А ты вон как.
Сметанкина, получается, как бы не существовало. Я не стал объяснять Палычу, что ненавижу обои под краску. И плитку кофейного цвета. И точечные светильники.
Вместо этого спросил:
— Палыч, у тебя активированный уголь есть?
— Фильтры, что ли?
— Нет, таблетки такие.
— Аллохол есть, — сказал Палыч, — принести?
— Давай на всякий случай. Я дверь запирать не буду.
— Лучше бы запер, — сказал Палыч, — возился тут ночью на площадке кто-то. Шумел и возился.
— А кто?
— Не знаю, — сказал Палыч неуверенно, — может, собака? Большая?
— Палыч, страшнее людей никого нет.
Папа лежал в той же позе, он даже не пошевелился. Из-под подушки торчал матерчатый лоскутик, зеленого и золотого, я потянул за него, и галстук выскользнул, точно змейка.
Я вернулся в гостиную и набрал ноль два.
— Да? — спросил усталый голос.
Я сказал:
— Базарная, четырнадцать. Квартира девять. Вроде отравление. Пожалуйста, поскорее. Пожалуйста.
— Сколько? — спросил усталый голос.
— Что?
— Лет сколько?
— Шестьдесят четыре, — соврал я. Я слышал, «скорая» неохотно едет к тем, кто старше шестидесяти пяти.
— Промыли?
— Простите?
— Желудок промыли?
— Нет. То есть… рвота, озноб. Я не врач. Пожалуйста…
— Страховой полис есть?
— Да. Конечно.
— Ждите, — сказал усталый голос.
Я положил трубку.
Она почему-то скользила в ладони, и я тут только увидел, что на ладонь намотан сметанкинский подарок: новый папин галстук, золотой и зеленый, такой гладкий и нежный, что казался мокрым.
Пришел Палыч, принес аллохол. Я сказал ему положить на столик в кухне и чтобы он налил себе чаю. Чудовищный цветок плавал в чайнике, точно мертвая рыба.
Палыч с опаской покосился на него и сказал, что попьет дома.
И ушел.
Папа вроде перестал трястись. Я не знал, лучше это или хуже.
Подумал, что надо найти страховой полис. Прикроватная тумбочка тоже осталась старая, когда-то полированная, как когда-то было модно, а теперь потертая, с кругами от чайных чашек. Я заглянул внутрь. Там было пусто, только в углу лежали почему-то свернутые в комок старые носки, протертые на пятках.
В платяном шкафу висели папины костюмы — один светлый, летний, другой серый, повседневный. Еще там была мамина каракулевая шубка. От нее сильно пахло нафталином.
Я представил себе, как папа открывает шкаф и проводит рукой по шубке, как бы ненароком.
На фанерном дне что-то лежало, толстое, серое и с завязками. Ну да, папа любил такие папки.
Я вытащил папку и развязал белые шнурочки. Там было все: папин паспорт, страховой полис, большой потертый диплом об окончании высшего учебного заведения с выдавленным на коленкоровой корочке толстым гербом несуществующей страны, пенсионное, мамино свидетельство о смерти, еще какие-то бумажки, старые и с как бы обгрызенными краями.
Сметанкин и правда ничего не украл. Ни папиного паспорта, ни свидетельства о собственности, ничего.
Ему нужно было нечто большее.
Целая чужая жизнь.
В каком-то смысле мы с ним и правда были похожи.
Жалко, что он оказался не родственником. Мы бы вместе как-то все уладили. Поскольку если один упадет, то другой его поднимет.
Я достал страховой полис и выложил его на тумбочку. Собрал папины вещи: бритву, зубную щетку, носовые платки, кружку, тапочки в отдельном пакете и всякую другую мелочь, делающую человека человеком. Уложил в пластиковый пакет. Подумал и положил туда еще и аллохол.
Тут я почему-то решил, что «скорая», наверное, уже подъехала. Выглянул в окно: точно, она стояла прямо под окном. Врач с чемоданчиком сверху казался коротеньким, большеголовым и очень деловитым. Потом вышла еще медсестра, я не видел, молодая она или нет. Тут женщина и врач стали расплываться, а синий огонь на крыше автомобиля отрастил щупальца, и я понял, что пошел дождь.
Я прошел к двери и распахнул ее пошире, чтобы им было легче найти нужную квартиру. Они поднимались по лестнице, устало переговариваясь, наверное, это был не первый их вызов.
— Это кто, ваш отец? — спросил врач. Обувь он снимать не стал, и на новеньком ламинате остались мокрые следы. Надо будет потом их вытереть, чтобы не попортить лак.
Куда эта сволочь Сметанкин задевал мой коврик с оленями?
Врач склонился над папой, и я видел лишь его спину в белом халате.
Медсестра деловито отпиливала горлышко у ампулы. Врач ей велел?
Я не слышал, чтобы он что-то ей вообще говорил.
Теперь она держала его запястье и шевелила губами. Она была очень немолода. Я подумал, что первый раз за много лет папу держит за руку посторонняя женщина. Не тетя Лиза. Было бы здорово, если бы она время от времени навещала папу, а он бы жаловался ей на современные нравы. А потом она бы один раз осталась и больше не уходила. Я не против.
Врач обернулся ко мне. В блестящем стетоскопе на груди плясали все пять светильников-конусов. Вот он был моложе меня. Какой-то в этом есть непорядок.
Я спросил:
— Что, доктор?
— Вы ему что давали?
— Ничего. Хотел аллохол.
— Ну-ну, — сказал врач без выражения.
— Он сильно отравился?
— Он вообще не отравился. Это инфаркт. Обширный.
— Но он ведь жаловался…
— Симптоматику инфаркта иногда можно перепутать с отравлением, — сказал врач, — тошнота, рвота. Рези в животе. Да… У него не было никакого сильного эмоционального потрясения?
— Были семейные неприятности.
— Ну вот. При его конституции такие штуки часто кончаются инфарктом. — Он помолчал. — Где у вас телефон?
Я провел его в гостиную. Медсестра осталась с папой. Наедине. А ему все равно. Жаль. Врач переговаривался с диспетчером. Потом сказал:
— Ладно. Пошли. Там носилки, в машине. — И пояснил: — Это обычная «скорая», не кардиологическая. С кардиологической обычно ездит медбрат. Не ей же носилки таскать.
Все-таки у нас хорошие врачи. Правда хорошие.
По пути в прихожую я заглянул к папе. Медсестра сидела рядом с кроватью, как огромная снежная баба.
Папе, видно, стало немного лучше, уж не знаю, что они там ему вкололи.
Он услышал мои шаги и сказал:
— Сережа! — Потом поправился: — Сенечка…